"ЗНАЕШЬ ЦАРЯ, ТАК ПСАРЯ ─ НЕ ЖАЛУЙ»: ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ПИСЬМАМ С.°ЭФРОНА - 13 ЛАВРОВА Е.Л. СЛОВО О МАРИНЕ ЦВЕТАЕВОЙ. – ГОРЛОВКА, 2010. – 398 С.
Генерал Кутепов в один из самых драматических эпизодов гражданской войны телеграфировал Деникину: «Если в настоящее время борьбу временно придётся прекратить, то необходимо сохранить кадры Добровольческого корпуса до того времени, когда Родине снова понадобятся надёжные люди». Позже это и было исполнено. И вот один из «надёжных» людей, сохранённый генералами для Родины, пишет буквально следующее: «Сброшенные в море, изрыгнутые Россией, добровольцы очутились на пустынном Галлиполийском побережье». «Изрыгнутые» слово продуманное, не случайное. Изрыгают негодное, вредное, ядовитое. Генералы добровольцев эвакуировали. Генералы считали добровольцев ценнейшими опытными кадрами. Эфрон посчитал добровольцев блевотиной России. Не Россия «изрыгнула» добровольцев, а большевики столкнули их в море. Но в сознании Эфрона в 1924 году Россия уже ассоциируется с большевиками, что тоже весьма симптоматично.
Собственно говоря, ради чего написана статья Эфрона? А вот ради чего !Ради одной идеи, которая уже завладела всем его существом: «И первейший наш долг перед Родиной, и перед теми, кто похоронен тысячами в России, и перед самими нами, освободиться, наконец, в себе и во вне, от этого тупого, злого, бездарного Жоржика, застилающего нам глаза запоздавшими на столетия прописями, затыкающего нам уши своими надсадными воплями, всеми способами мешающего нам всматриваться и вслушиваться в то, что нарождается там, в России».
А что там, в России, нарождается? Во что там хочет вслушиваться и всматриваться Эфрон? А нарождается там диктатура самого страшного в мировой истории диктатора и тирана Сталина. Нарождаются невиданного размаха репрессии и ГУЛАГ. Нарождается зверское истребление лучшей части крестьянства. Буржуазию (интеллигенцию) и духовенство уже истребили. Много там чего страшного нарождается. Но Эфрон не в это собирается вслушиваться и всматриваться.
Он собирается всматриваться в народ, который, по его мнению: «Возненавидев большевиков, он не принял и нас, хотя и жаждал власти, порядка и мира. Он пошёл своей дорогой ─ не большевистской и не белой. И сейчас в Росси со страшным трудом и жертвами он пробивает себе путь, путь жизни от сжавших его кольцом большевиков». Кто это пишет? Сын народовольцев. Их духовный наследник. Интересно, народовольцы столько же «знали» о настроениях народа, сколько «знает» их духовный наследник? Поражает пафос и апломб, с которым Незнайка-Эфрон рассуждает о народе, якобы «пошедшим своим путём народе, который из страха, принуждения и добровольно давно уже легшим под большевиков. Эфрон не только недальновиден и незнаком с настроениями народа. Его пафос смешон, а апломб глуп.
Эфрон в своей статье предложил новую надпись на знамени добровольцев, но в этой новой надписи исчезла цель: быть против большевиков. Исчезла случайно? Ничего случайного в этом мире не бывает. Г-н Фрейд сказал бы о данном случае, что подсознание Эфрона выкинуло из лозунга упоминание о большевиках. А выкинуло потому, что и подсознание и сознание его готовится уже принять этих самых большевиков вместе с их чёрной плотью и террористической идеологией. Морально готовится, неуклонно и неудержимо. Симптоматично то, что в одно и то же время Эфрон пишет полную пафоса статью о добровольцах, а в частных письмах к сестре мечтает и надеется, что большевики простят ему его добровольческое прошлое и пустят в Совдепию. Так что пораженческий и отступнический, мертвенный дух статьи – не случаен.
Кто дал право Эфрону делать такие обобщения? Приписывать всем добровольцам своё весьма специфическое видение проблемы бестактно, жестоко, самонадеянно. Объявить павших добровольцев героями и тут же объявить их негодями - подло. Следует ли удивляться жалобам Эфрона в письмах к сестре, что ему в Праге плохо, что он чувствует себя под колпаком, что близких нет совсем. Общаться он смог только с теми добровольцами-эмигрантами, кто разделял его взгляды на Добровольчество, а позже на Советскую Россию. Его тянет к людям, но тянет к себе подобным. Эфрон самонадеянно пишет сестре в Москву: «Работаю сейчас над рассказами о «белых» и «белом». Я один из немногих уцелевших с глазами и ушами. На эти темы пишут, чёрт знает что. Сплошная дешёвая тенденция. Сахарный героизм с одной стороны – зверства и тупость с другой. То же, что с вашими «напостовцами». У нас есть свои эмигрантские «напостовцы». Очень трудно здесь печатать из-за монополии маститых. Но кой что удаётся». Среди «чёрт знает чего»: проза о Белом движении А. Куприна, основанная на дневниковых записях добровольцев и кадровых офицеров; записки Генерала А.И. Деникина, статьи философов И.А. Ильина, Г.П. Федотова, политика Г. Милюкова, писателя М. Арцыбашева и.т.°д. Но все они - не в счёт, потому что у одного Эфрона есть глаза и уши, и он один знает, как правильно освещать эту тему! Разве большинство уцелевших добровольцев были слепы и глухи? Конечно, не были. Но у них были, кроме глаз и ушей, сердце и совесть, которые не допускали делать обобщающие публичные высказывания, не допускали приписывать другим свои мысли и чувства, не допускали навязывать другим свою интерпретацию событий, не допускали поучать с высоты своей колокольни, не плевали на своё недавнее прошлое. Воспоминания добровольца-подпоручика Эфрона безусловно имеют право на существование, но они только тогда могут претендовать на философские обобщения, когда пишущий воспринимает детали и частности действительности не только глазами и ушами, но сердцем и духом, которые одни только могут обнаружить в действительности глубинные корни и извлечь наружу скрытые пружины, всё приводящие в действие. Только сердце и дух могут постичь высший смысл происходящего. Этот высший смысл Эфрону был недоступен. Сомневаюсь, чтобы серьёзные историки, политологи и философы, изучающие этот период времени, сочтут труды Эфрона по этому вопросу заслуживающими внимания и доверия. Единственно, для кого они могут представлять интерес, так это для психолога или психоаналитика, изучающего феномены самооплевания, природной глупости и ренегатства.
Возвращаясь к идее Д.°Галковского, скажу жаль, что ни один из бывших добровольцев, прочтя опус Эфрона, не надавал ему пощёчин, не вызвал на дуэль, и не пристрелил. А следовало бы! Видно, прочтя, посмеялись и махнули рукой: что, мол, взять с дурака! А дурак-то опасен!
Чтобы понять психологию этой подготовки к отступничеству, нужно прочесть страстную статью И.А. Ильина «Родина и мы» (1926 г). Она тоже о Родине, о народе, о продолжении борьбы с большевиками, о чести и достоинстве русского офицера. Статья Ильина полна не пафоса смерти, а пафоса борьбы и жизни. В ней нет абстрактных призывов идти куда-то с абстрактным народом, а поставлены вполне конкретные и предельно чёткие задачи, что нужно делать в эмиграции, как не потерять себя, свою честь и достоинство, как сохранить свои силы для России и борьбы с большевиками. Ильин писал: «Мы не должны поддаваться никогда и никому, кто пытается ослабить в нас стойкость белого сердца или скомпрометировать белую идею. Что бы они нам ни говорили, чем бы они нас ни смущали, какие бы «открытия» или «откровения» нам не преподносили». Это высказывание прямо относится к Эфрону, компрометировавшему белую идею. Побеждённым добровольцам нужно было не нытьё и копание в грязи, не разоблачительный пафос и не туманно-абстрактные призывы, а чёткая, твёрдая и положительная оценка их деятельности, пусть и обернувшейся неудачей, ясные задачи на ближайшее будущее, и столь же ясно очерченную перспективу. Цель была одна – избавление родины от заразы коммунизма. В отличие от Эфрона, предлагающего «ожить и напитаться духом живым родины», Ильин говорит: «Да, я оторван от родной земли, но не от духа, и не от жизни, и не от святынь моей родины - и ничто и никогда не оторвёт меня от них!». У Эфрона родина «изрыгнула» белых, а у Ильина сказано: «от Родины оторваться нельзя! кто раз имел её, тот никогда её не потеряет, разве только сам предаст её». Эфрон пишет о потере вкуса к жизни в эмиграции, а Ильин говорит: «Эмиграция», «изгнание» меняют наше местопребывание и м. б., наш быт, но они бессильны изменить состав и строение, и ритм моего тела и моего духа». Эфрон зовёт присоединиться к народу, идущему, якобы, своим путём, а Ильин говорит: о возвращении к «новому строительству нашей России», «к возврату и возрождению нашей государственности», и возродить Россию должна Белая армия - орден чести, служения и верности и белая идея». Ильин утверждает: «У человека безверного и безыдейного нет и верности, в нём всё неясно, сбивчиво, смутно в нём смута и шатание, и поступки его всегда накануне предательства». В корень смотрел Ильин! Это сказано о таких, как Эфрон. Он и был накануне предательства. Ильин настойчиво повторяет: « … нам надо всегда помнить, что главная беда в красных, в тех, для кого покорённая Россия не отечество, а лишь плацдарм мировой революции». И о народе, о котором так пёкся Эфрон, Ильин не забыл: « … красные это те, кто разжёг и возглавил собою дух бесчестия, предательства и жадности; кто поработил нашу родину, разорил её богатства, перебил и замучил её образованные кадры и доныне развращает и губит наш по-детски доверчивый и неуравновешенный простой народ». Эфрон призывает добровольцев почувствовать собственную вину, собственные ошибки, собственные преступления. Ильин говорит: «Белая армия была права, подняв на них свой меч и двинув против них своё знамя, права перед лицом Божиим. Не от нашего выбора зависело стать современниками великого крушения России и великой мировой борьбы; мы не повинны в том, что злодейство создало это крушение и распаляет эту борьбу; не мы насильники и не мы ищем гибели и крови; насладимся тем благодатным успокоением и равновесием, которые даются чувством духовной правоты». Кстати, одной из наипервейших задач, которые предлагает офицерам-эмигрантам решить Ильин: « … во что бы то ни стало стать на свои ноги в смысле трудового заработка». Мудрейший совет, который прямо касается Эфрона. Ведь человека, нетвёрдо стоящего на своих ногах, легко соблазнить и подкупить. Ильин призывал соблюсти трудовую и бытовую независимость, как внешний оплот своего достоинства. Ильин призывал офицеров ни на кого не надеяться, кроме Бога, вождей и себя; укреплять свои душевные силы для борьбы; искать людей, которым можно доверять; не поддаваться никогда и никому, кто пытается скомпрометировать белую идею; побороть в себе жажду власти; углублять и утончать разумение революции, и её разрушительного действия в России в особенности, помнить, что час возвращения в Россию ещё не настал, что он придёт для всех белоэмигрантов одновременно. Какие из этих заповедей исполнил бывший белый офицер Эфрон? Ни одной!
Наконец, самое главное. Ильин в 1926 году предупреждает, что не следует слушать тех, кто уговаривает белоэмигрантов возвращаться: «Знают ли они, что предстоит возвращающемуся белому, если он не унизится до сыска и доносов? Не могут не знать. Значит, сознательно зовут нас на расстрел. И если мы услышим ещё этот лепет, что «сатана эволюционировал» и что «теперь можно уже ехать работать с ним, договориться с ним, служить ему … вот только бы он сам захотел пустить нас к себе» будем спокойно слушать и молча делать выводы: ибо говорящий это сам выдаёт себя с головой». Прозорливость Ильина поразительна. Горе тому, кто вовремя не прислушался к его мудрым советам.
Когда в феврале 1925 года родился сын Эфрона и Цветаевой, Эфрон пишет сестре: « Можете поздравить меня с сыном». Не нас с женой, а - меня! Как будто он один причастен к рождению ребёнка. Всё чаще в его письмах будет звучать: «я» «мне» «мой» «моя», и никогда «наше»:
Весной 1925 года Эфрон вышел из университета получив специальность «Христианское средневековое искусство». Что с такой специальностью делать дальше? Работать в музее? Преподавать в университете? Но кто эмигранту без имени предложит работать в университете? Заниматься научными исследованиями? Но Эфрон не чувствует себя способным заниматься наукой. Очень непрактичную специальность получил Эфрон. Она никогда ему не пригодится. В июле Эфрон едет в санаторий, где проведёт полтора месяца. Нет, он не болен, но, считается, что он переутомлён. Из санатория Эфрон пишет обстоятельное письмо Елизавете Яковлевне. Странное признание делает он ей: «Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, и, питаясь чем попало и, живя вместе с какими-то проходимцами – я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, я чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел и предметов, которые ничем кроме обузы для меня не являются. Потом у меня нет своего угла, а, следовательно, и своего времени. Я живу на кухне, в которой всегда толкотня, варка или трапеза, или гости. Отдельная комната одно из необходимейших условий работы». Не первое это признание, что он тяготится несвободой. Осенью 1924 года он писал сестре, что тащит воз, нагруженный камнями, и не хватает ни сил, ни жестокости разбросать камни и понестись налегке. Нет, теперь, когда детей уже двое, налегке не понесёшься. Что касается десятков дел и предметов, отнимающих время, то их Эфрон взваливал на себя добровольно, хотя денег они не приносили. Не хватало воли отказаться от них? Но, может быть, он специально взваливал эти дела себе на плечи, чтобы у него было формальное оправдание, что он не успевает писать? Ведь он к этому и подводит, что нет своей комнаты для успешной работы. А разве у Цветаевой, которая писала каждый день, занимаясь ещё неотложными домашними делами и детьми, была отдельная комната для работы? Отнюдь, нет! Она писала на кухне, на краешке стола, отодвинув локтем грязную посуду. Отдельная комната, безусловно, нужна каждому человеку, а писателю и подавно. Но если её нет, писатель или поэт всё равно пишет, пусть даже в туалете, потому что не может не писать, потому что есть давление изнутри, потому что талант не ждёт, когда ему предоставят благоприятные условия. Эфрон не мог писать не потому, что у него не было благоприятных условий. Просто он не мог писать ни при каких условиях. Цветаева не могла не писать в любой обстановке. Однажды она записала в дневнике: «Поэт в любви. Ты будь поэтом в помойке. Да».
Ну, помойка это крайности. Но поэтом она оставалась в любой ситуации, в любом положении, даже без отдельной комнаты. Эфрону как-то невдомёк, что необходимейшим условием работы над произведением является талант и труд. А отдельная комната - как получится.
Поскольку Елизавета Яковлевна связала свою жизнь с театром, Эфрон обстоятельно развивает тему театра в письме. Его рассуждения полны апломба и категоричны. Как всегда, ему кажется, что он лучше всех всё знает. Он утверждает, что театр, по его глубокому убеждению, умирает. Что русского театра сейчас нет, зато есть в изобилии режиссёры, художники, актёры. Что единственная русская вещь, которую он знает это «Царь Максимилиан». И, наконец, появляются слова, ради которых всё это сказано: народ, народный. Слова из лексикона его родителей народовольцев. Эфрон утверждает, что театр умер, ибо единственный творец театра - народ. Вот поэтому Эфрон и отошёл от театра. Вновь проявляются такие черты характера Эфрона, как: категоричная самоуверенность, не имеющая под собой никакого фундамента, недальновидность, незнание предмета, о котором он берётся рассуждать и глупый апломб. Театр не умер и продолжает благополучно жить и процветать, невзирая на траурные речи Эфрона.
Цветаева, утомлённая жизнью в чешской деревне, принимает решение переехать во Францию в Париж. Париж – центр культурной эмигрантской жизни. Там есть эмигрантские издательства и Цветаева надеется, что жить в Париже и издавать поэтические произведения будет много легче, чем в Праге. Эфрон остаётся пока во Вшенорах. Впрочем, на Рождество он тоже собирается в Париж, чтобы разведать, не удастся ли устроиться на работу. «Изо всех сил буду стараться раздобыть работу не-физическую. Боюсь её небольшой досуг будет отравлен усталостью», пишет Эфрон сестре. Работа не-физическая может быть: работа швейцара, водителя такси, привратника и.т.°п. Готов ли к такой работе Эфрон? Вообще-то в Париже очень трудно найти работу. Эмигранты-князья и графы нанимаются официантами в кафе. Эмигрантки-фрейлины открывают швейные мастерские. Надо приспосабливаться. Надо хвататься за любую работу. Стоит вопрос выживаемости. У Эфрона семья. Но он в первую очередь думает о своём досуге. Есть ли досуг у его жены, успевающей вести дом, ходить на базар за продуктами, воспитывать двоих детей, и писать, писать, писать в промежутках между домашними делами? До этого ему дела нет.
Взваливая на себя десятки чужих и ему не нужных дел, Эфрон забывал делать главное дело - заниматься материальным обеспечением семьи, где появился маленький ребёнок. Позже, когда Эфрон станет платным агентом НКВД и начнёт получать за свою работу хорошие деньги, он выскажется вполне определённо, чем была для него семья: «Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее». Ну, это он сильно преувеличивает. Семьи на шее у него, положим, не было. Скорее, это он был на шее у жены. Но жена позволяла ему сидеть на своей шее. Ребёнок ведь! Ни одной минуты вплоть до 1934 года семья не была у него на шее. С самых первых дней замужества Цветаева взвалила на свои плечи ношу. Этот человек, Эфрон, был обаятелен. Он умел поставить себя таким образом, что за него надо было дрожать. Впрочем, он делал это инстинктивно. Непроизвольно. За него говорила его красота. А он был при этой своей красоте нахлебником. Во второй половине жизни красота увянет, и что останется?