Сергею Есенину (Второе послание)

ИНТЕРНЕТСКИЕ ГОНКИ
 
(Продолжение)
 
СЕРГЕЮ ЕСЕНИНУ
 
(Второе послание)
 
Подхваченный шальным случайным ветром,
По зыби мелких мест скользя едва,
В своём безумном кроссе кругосветном
Я обгонял чужие острова.
 
Их поначалу много было — разных
По цвету, высоте и ширине.
Порой настолько ярких и прекрасных,
Что с ними жаль расстаться было мне.
 
Так больно кровью сердца жиганули
Кусты рябин вдоль рощицы в снегу.
О них когда-то написал Жигулин
На этом малолюдном берегу.
 
А чуть поодаль, вновь безлюдно-тихий,
Безрадостного острова овал.
Над старым домом, полем и гречихой
Здесь Кедрин в дни былые колдовал.
 
И вновь забытый остров. Дремлют сети,
Шипит песком одесская волна.
Всё самое-пресамое на свете —
Багрицкого волшебная страна.
 
А в этом сосняке, в часы заката,
Которые, как вечный свет тихи,
О тихой-тихой родине когда-то
Рубцов слагал бессмертные стихи.
 
Но, Боже мой! И здесь, и здесь безлюдье.
Заледенелость мёртвой стороны.
Неужто мир земных богов забудет?
Они ему, похоже, не нужны.
 
Стихи и проза Бунина сияли,
Как синева Божественных высот.
Но в островные бунинские дали
Сейчас читатель редко забредёт.
 
Быть может, кто-то из шестидесятых,
Властителей тогдашних душ людских,
Достигнул славы ангелов крылатых
Иль радостного пенья крыльев их?
 
Еще гремит по матушке планете
Почти что гений их, почти пророк,
Но в нынешнем болотном интернете
И у него лишь малый островок.
 
По рейтингу я обгонял недолго
Любимца прежних лет. А перед ним —
Словопроходца, съёженного колко
Прозреньем ясновидца: «ой! Горим!»
 
Я только низко-низко поклонился
Промчавшимся парнасским островам.
И остров Пушкина передо мной явился.
Что я увидел — расскажу ли вам?
 
В понятии классическом он должен,
По краней мере, быть материком.
Но кто на нём чуть-чуть хотя бы прожил,
Ответит вам туманным языком.
 
Тут «нашим всем» ни чуточки не пахнет.
Тут — остров Евтушенки раза в два
Побольше. Ну, да кто над этим ахнет?
Что там, что здесь впритык едва-едва.
 
С десяток поэтических скитальцев
Почтут отшельника за день-деньской
И дальше по болотной мели мчатся
К другому берегу в дали иной.
 
А кто же там, в дали неимоверной?
Какая там великая из вех?
Там Лермонтов в тоске своей безмерной
На острове, который больше всех.
(Я говорю, конечно же, о тех,
Которые нам помянуть не грех).
 
И сразу же за островом гористым,
По облику похожим на Кавказ,
Классически возвышенным и чистым
Вознёсся к небу песенный Парнас.
 
Он был не целиком — в миниатюре,
Но так же от небесных песен пьян.
И так же пробирал мороз по шкуре
(По коже — извините за изъян).
 
Так вот куда из славной той четвёрки
Заброшен в наши дни один из них,
Которого стирали братья-тёрки
За песенно-аполитичный стих!
 
Выходит, злободневность не в почёте,
Выходит, нынче всё наоборот,
И вечная борьба со злом в излёте
И скоро в гущу тины упадёт...
 
Но почему же за Парнасом малым,
Уж от него в далёком далеке,
Я увидал увесистые скалы
На острове — почти материке?
 
Как мог, я приускорил кросс свой броский.
И вот над островом живой скалой
С коварною ухмылкой Маяковский
Возвысился с подзорною трубой.
 
И мне трубу: «Вы только подивитесь!
Что значит ни узды и ни удил.
Там песенно-есенинный провитязь.
Шельмец, а главаря опередил».
 
«Да ведь не видно, кто там», — возражаю.
А Маяковский жару наддаёт:
«Да я ли уж Есенина не знаю?
Вон на рожке пастушеском поёт».
 
Я говорю: «А что это меж вами
Какая-то извечная вражда!
Уж плюньте! Помиритесь! В Божьем храме
Мир заключите вечный навсегда».
 
«Оно бы можно. Только Дмитрий Кедрин,
Был далеко, скажу, не пустозвон.
Он выявил: мир, словно девка, ветрен.
Вражда — обычай. А точней — закон».
 
Тогда я распрощался, проплывая
Державу и словечки остреца:
«А то бы оставались. Гладь такая.
Вдвоём обгоним легче сорванца».
 
Но я, смеясь, на Кедрина сослался:
Мол, тяжек мне омаровский удел.
И мой плавучий с якорей сорвался
И к цели беспредельной полетел.
 
Я думал о губительном расколе
Среди поэтов и среди людей.
Доколе во вражде нам жить, доколе?
Какой раздрай среди земных страстей!
 
Но в этот миг, хоть остров мой быстрее
Поплыл среди болотной мелкотни,
Мне показалось — стал он тяжелее
И шире стал за гоночные дни.
 
Как будто бы те острова и скалы,
Которые плавун мой обгонял,
Он, напрягаясь, с силою немалой,
В свои владенья хилые вбирал.
 
И вот уже Жигулина рябины,
Рубцова вологодские места,
И волн Баргрицкого аквамарины,
И Божья бунинская высота.
 
И Пушкина небесная певучесть,
И Лермонтова желчная волна,
И Евтушенки острая колючесть,
И воли Маяковского стена.
 
Всё, всё, что в дикой гонке пролетали
Мои стихи на глыбе островной,
Они в себя загадочно впитали,
Как впитывают выжженные дали
Обрушившийся дождик проливной.
 
И я подумал, если б вышло за год
Тебя, далёкий лидер наш, достичь —
В поэзии ни склок, ни драк, ни тягот
Не стало бы — к шутам вся эта дичь!
 
И я не Маяковского с Парнасом
Тогда бы взял, а взял бы весь Парнас.
И это бы отметил крепким квасом,
Поскольку с водки перешёл на квас.
 
Но вижу, ты, читатель, улыбнулся:
С Ефремовым, пожалуй, дело швах.
И точно — высоко я размахнулся.
Прости за неразумный мой размах.
 
22.03.16 г.,
40 мучеников Севастийских