Чернышевский
Сто довоенных
внушительных лет
стоял
Императорский университет.
Стоял,
положив угла во главу
умов просвещенье
и точность наук.
Но точны ль
пределы научных границ
в ветрах
перелистываемых страниц?
Не только наука,
не только зудеж,—
когда-то
здесь буйствовала молодежь.
Седые ученые
в белых кудрях
немало испытывали
передряг.
Жандармские шпоры
вонзали свой звон
в гражданские споры
ученых персон.
Фельдъегерь,
тех споров конца не дождав,
их в тряской телеге
сопровождал.
И дальше,
за шорох печористых рек,
конвойным их вел
девятнадцатый век.
Но споров тех пылких
обрывки,
обмылки
летели, как эхо,
обратно из ссылки.
И их диссертаций изорванных
клочья,
когда еще ты не вставал,
пролетарий,
над синими льдами,
над царственной ночью,
над снами твоими,
кружась, пролетали.
Казалось бы — что это?
Парень-рубаха,
начитанник Гегеля
и Фейербаха,
не ждя для себя
ни наград,
ни хваленья,
встал первым из равных
на кряж поколенья.
Да кряж ли?
Смотрите —
ведь мертвые краше
того,
кто цепями прикован у кряжа,
того,
кто, пятой самолюбье расплющив,
под серенькой
русского дождика
хлющей
стоит,
объярмован позорной доскою,
стоит,
нагружен хомутовой тоскою.
Дорога плохая,
погода сырая...
Вот так и стоит он,
очки протирая,
воды этой тише,
травы этой ниже,
к бревну издевательств
плечо прислонивши...
Сто довоенных
томительных лет
стоял
Императорский университет.
На север сея, стоял,
и на юг
умов просвещенье
и точность наук.
С наукой
власть пополам поделя,
хранили его тишину
поделя...
Студенты,
чинной став чередой,
входили
в вылощенный коридор.
По аудиториям
шум голосов
взмывал,
замирал
и сникал полосой.
И хмурые своды
смотрели сквозь сон
на новые моды
ученых персон.
На длинные волосы,
тайные речи,
на косовороток
подпольные встречи,
на черные толпы
глухим ноябрем,
на росчерк затворов,
на крики: «Умрем!»
На взвитые к небу
казацкие плети,
на разноголосые
гулы столетья,
на выкрик,
на высверк,
на утренник тот,
чьим блеском
и время и песня
цветет!
1929
внушительных лет
стоял
Императорский университет.
Стоял,
положив угла во главу
умов просвещенье
и точность наук.
Но точны ль
пределы научных границ
в ветрах
перелистываемых страниц?
Не только наука,
не только зудеж,—
когда-то
здесь буйствовала молодежь.
Седые ученые
в белых кудрях
немало испытывали
передряг.
Жандармские шпоры
вонзали свой звон
в гражданские споры
ученых персон.
Фельдъегерь,
тех споров конца не дождав,
их в тряской телеге
сопровождал.
И дальше,
за шорох печористых рек,
конвойным их вел
девятнадцатый век.
Но споров тех пылких
обрывки,
обмылки
летели, как эхо,
обратно из ссылки.
И их диссертаций изорванных
клочья,
когда еще ты не вставал,
пролетарий,
над синими льдами,
над царственной ночью,
над снами твоими,
кружась, пролетали.
Казалось бы — что это?
Парень-рубаха,
начитанник Гегеля
и Фейербаха,
не ждя для себя
ни наград,
ни хваленья,
встал первым из равных
на кряж поколенья.
Да кряж ли?
Смотрите —
ведь мертвые краше
того,
кто цепями прикован у кряжа,
того,
кто, пятой самолюбье расплющив,
под серенькой
русского дождика
хлющей
стоит,
объярмован позорной доскою,
стоит,
нагружен хомутовой тоскою.
Дорога плохая,
погода сырая...
Вот так и стоит он,
очки протирая,
воды этой тише,
травы этой ниже,
к бревну издевательств
плечо прислонивши...
Сто довоенных
томительных лет
стоял
Императорский университет.
На север сея, стоял,
и на юг
умов просвещенье
и точность наук.
С наукой
власть пополам поделя,
хранили его тишину
поделя...
Студенты,
чинной став чередой,
входили
в вылощенный коридор.
По аудиториям
шум голосов
взмывал,
замирал
и сникал полосой.
И хмурые своды
смотрели сквозь сон
на новые моды
ученых персон.
На длинные волосы,
тайные речи,
на косовороток
подпольные встречи,
на черные толпы
глухим ноябрем,
на росчерк затворов,
на крики: «Умрем!»
На взвитые к небу
казацкие плети,
на разноголосые
гулы столетья,
на выкрик,
на высверк,
на утренник тот,
чьим блеском
и время и песня
цветет!
1929