Повелитель бумаги
Вадим ехал скоро, и глубокая,
единственная дума, подобно
коршуну Прометея, пробуждала
его и терзала его сердце.
Лермонтов
Большой человек, повелитель бумаги,
Несет от московской жары
Сто семьдесят пять сантиметров ума,
Достоинства и хандры.
Такой величавый, внушающий рост
Тела, стихов и славы
Рванул его к сонму классических звезд,
Где он засиял по праву.
Большой человек постарел на полтона,
И девушки с легкой ленцой
Сначала глядят на его пальто,
Потом на его лицо.
Редакции были в него влюблены,
Но это не помогло —
От новолунья до полной луны
Он в весе терял кило.
Большую звезду разъедала ржа,
Протуберанцы тоски.
Поэзия стыла, как муха жужжа,
В зажиме его руки.
Мигрень поднимала собачий вой,
Ритм забивался в рот,
И дни пятилетки тянули свой
Фабричный круговорот.
Тогда прилипает к его груди
Денежный перевод.
Тогда остается тебе, Вадим,
Ирония и Кисловодск.
И снова пространства сосет вагон,
Россия путем велика.
И снова шеломами черпают Дон
Вечерние облака.
Угольным чертом летит Донбасс,
Рождаются города,
И, выдыхая горящий газ,
В домнах ревет руда,
А ночью, когда в колыбель чугуна
Дождь дочерей проводил,
Голосом грубым спросила страна:
«Что делать,
товарищ Вадим?
Тебе отпустили хороший рот
И золотое перо.
Тебя, запевалу не наших рот,
Мы провели вперед.
Я, отряхая врагов и вшей,
Назвалась твоей сестрой,
Ты нахлебался военных щей
Около наших костров.
Но не таким я парням отдавалась
За батарейную жуть:
Мертвые у перекопского вала
Лапали мою грудь.
Ты же, когда-то голодный и босый,
Высосав мой удой,
Через свои роговые колеса
Глядишь на меня судьбой...
Судьбы мои не тебе вручены.
Дело твое — помочь.
Разоружись и забудь чины
В последнюю эту ночь!»
Большой человек, у окна седея,
Видел кромешную степь,
Скифию, Таврию, Понтикапею —
Мертвую зыбь костей.
Века нажимали ему на плечи,
Был он лобаст и велик —
Такую мыслищу нельзя и нечем
Сдвинуть и повалить.
«Проносятся эры, событья идут,
Но прочен земной скелет.
Мы тянем историю на поводу,
Но лучше истории,
чем труду,
Должен служить поэт».
Тогда окончательно и всерьез
Стучит перебор колес;
Они, соблюдая ритм и ряд,
С писателем говорят:
«Теперь ты стал
витым, как дым,
И кислым,
как табак,
И над твоим лицом,
Вадим,
И над твоим концом,
Вадим,
Не хлынет
ветром молодым
Твой юношеский
флаг».
Большой человек, повелитель бумаги,
Не хочет изъять из игры
Сто семьдесят пять сантиметров ума,
Достоинства и хандры:
«Всю трагедийность существованья
И право на лучшую жизнь
По справедливости и по призванью
Я в книги свои вложил.
Я буду срамить ошибки эпохи,
Кромсающей лучших людей,
Я буду смирять ее черствую похоть
Формулами идей.
Родина и без моих блюд
Сама на весь мир звенит,
А если я слишком ей нагрублю,
Должна меня извинить».
Страна отвечает:
«Стряхни с пиджака
Мой стылый ночной пот.
Эту историю о веках
Я слышала с давних пор.
За батарейную славную жуть
Ложилась я к мертвецам.
Беременной женщиной я лежу
И скоро рожу певца.
Голос широкий даст ему мать,
Песни его — озноб.
И будут его наравне понимать
Ученый и рудокоп.
А ты, кому строфика подчинена,
Кто звезды глядит в трубу,
По справедливости и по чинам
Устраивайся в Цекубу».
1929 (?)
единственная дума, подобно
коршуну Прометея, пробуждала
его и терзала его сердце.
Лермонтов
Большой человек, повелитель бумаги,
Несет от московской жары
Сто семьдесят пять сантиметров ума,
Достоинства и хандры.
Такой величавый, внушающий рост
Тела, стихов и славы
Рванул его к сонму классических звезд,
Где он засиял по праву.
Большой человек постарел на полтона,
И девушки с легкой ленцой
Сначала глядят на его пальто,
Потом на его лицо.
Редакции были в него влюблены,
Но это не помогло —
От новолунья до полной луны
Он в весе терял кило.
Большую звезду разъедала ржа,
Протуберанцы тоски.
Поэзия стыла, как муха жужжа,
В зажиме его руки.
Мигрень поднимала собачий вой,
Ритм забивался в рот,
И дни пятилетки тянули свой
Фабричный круговорот.
Тогда прилипает к его груди
Денежный перевод.
Тогда остается тебе, Вадим,
Ирония и Кисловодск.
И снова пространства сосет вагон,
Россия путем велика.
И снова шеломами черпают Дон
Вечерние облака.
Угольным чертом летит Донбасс,
Рождаются города,
И, выдыхая горящий газ,
В домнах ревет руда,
А ночью, когда в колыбель чугуна
Дождь дочерей проводил,
Голосом грубым спросила страна:
«Что делать,
товарищ Вадим?
Тебе отпустили хороший рот
И золотое перо.
Тебя, запевалу не наших рот,
Мы провели вперед.
Я, отряхая врагов и вшей,
Назвалась твоей сестрой,
Ты нахлебался военных щей
Около наших костров.
Но не таким я парням отдавалась
За батарейную жуть:
Мертвые у перекопского вала
Лапали мою грудь.
Ты же, когда-то голодный и босый,
Высосав мой удой,
Через свои роговые колеса
Глядишь на меня судьбой...
Судьбы мои не тебе вручены.
Дело твое — помочь.
Разоружись и забудь чины
В последнюю эту ночь!»
Большой человек, у окна седея,
Видел кромешную степь,
Скифию, Таврию, Понтикапею —
Мертвую зыбь костей.
Века нажимали ему на плечи,
Был он лобаст и велик —
Такую мыслищу нельзя и нечем
Сдвинуть и повалить.
«Проносятся эры, событья идут,
Но прочен земной скелет.
Мы тянем историю на поводу,
Но лучше истории,
чем труду,
Должен служить поэт».
Тогда окончательно и всерьез
Стучит перебор колес;
Они, соблюдая ритм и ряд,
С писателем говорят:
«Теперь ты стал
витым, как дым,
И кислым,
как табак,
И над твоим лицом,
Вадим,
И над твоим концом,
Вадим,
Не хлынет
ветром молодым
Твой юношеский
флаг».
Большой человек, повелитель бумаги,
Не хочет изъять из игры
Сто семьдесят пять сантиметров ума,
Достоинства и хандры:
«Всю трагедийность существованья
И право на лучшую жизнь
По справедливости и по призванью
Я в книги свои вложил.
Я буду срамить ошибки эпохи,
Кромсающей лучших людей,
Я буду смирять ее черствую похоть
Формулами идей.
Родина и без моих блюд
Сама на весь мир звенит,
А если я слишком ей нагрублю,
Должна меня извинить».
Страна отвечает:
«Стряхни с пиджака
Мой стылый ночной пот.
Эту историю о веках
Я слышала с давних пор.
За батарейную славную жуть
Ложилась я к мертвецам.
Беременной женщиной я лежу
И скоро рожу певца.
Голос широкий даст ему мать,
Песни его — озноб.
И будут его наравне понимать
Ученый и рудокоп.
А ты, кому строфика подчинена,
Кто звезды глядит в трубу,
По справедливости и по чинам
Устраивайся в Цекубу».
1929 (?)