Слово о Пушкине-6

СЛОВО О ПУШКИНЕ

Цитаты и комментарии

(Продолжение)


VI.

Профессор  Андреев. “Очерки по истории русской литературы XIX века”.

“Религиозно-политическое значение “Переписки” было огромное. Эта книга появилась в то время, когда в незримых глубинах исторической жизни решалась судьба России и русской православной культуры... Что впереди? Расцвет и прогресс безрелигиозной гуманистической культуры или начало предапокалиптического периода мировой истории? Гоголь громко и убежденно заявил, что Истина в Православии и в православном русском самодержавии, и что решается историческое “быть или не быть” православной русской культуры, от сохранения которой зависит и ближайшая судьба всего мира...”

(Это сейчас, спустя более полутора веков после гневных нападок Белинского на Гоголя, выявилось истинное, стратегическое значение для России и всего человечества православной, Христовой веры. Понадобился развал Советского Союза, и физический, и идеологический, понадобились годы бесплодных перестроек “социалистического” в “человеческое”,  понадобился всеобщий экономический кризис, чтобы мир начал осозновать, что без нравственных, духовных начал благополучно существовать невозможно. Но еще лет пять-десят назад, учащимся минусинской школы, которую я кончал, преподавали Белинского как великого русского пророка. Можно представить, на какой высоте для многих находился “неистовый Виссарион” в пушкинско-гоголевский период русской литературы. Пишут, что не было учителя или гимназиста, который бы не знал наизусть злополучного письма. Но, правды ради, скажем, что крепко досталось тогда не одному Гоголю. Добралася Белинский и до “любимого” Пушкина. В том же письме Гоголю он писал: “(Вот почему) так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности (рубит топором под самый корень, но Промысел Божий не перерубить. – Б.Е.). Разительный пример – Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви...” – Конечно, не два-три верно-подданических стихотворения и не камер-юнкерская форма отвернули от Пушкина многих читателей. В творчестве его всё сильнее и сильнее звучали православные мотивы, из которых нетрудно было понять, что гений русской поэзии – искренно верующий человек. Что только стоило историческое повествование “Капитанская дочка”, в котором дана суровая оценка всяким русским бунтам: “Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты (прямо-таки к Белинскому обращено. – Б.Е.), или молоды и не знают нашего народа (склонного к бунтам и отходам от Бога, и в силу этого беспримерно кровожадного. – Б.Е.), или уж люди жестоковыйные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка”. – С еще большей силой о революциях сказано в статье, посвященной Радищеву: “Мы никогда не почитали Радищева великим человеком. Поступок его всегда казался нам преступлением, ничем не извиняемым, а “Путешествие в Москву” весьма посредственною книгою. (Пушкин даже пародию на нее написал – “Путешествие из Москвы в Петербург”, и очень едкую. – Б.Е.); но со всем тем не можем в нем не признать преступника с духом необыкновенным; политического фанатика, заблуждающегося конечно, но дейс-вующего с удивительным самоотвержением и с какой-то рыцарскою совестливостью” (безусловно, если бы довелось, Пушкин нечто подобное сказал бы и о Белинском. – Б.Е.)”. – “В Радищеве отразилась вся французская философия его века: скептицизм Вольтера, филантропия Руссо, политический цинизм Дидрота и Реналя (из чего сложился и русский революционизм. – Б.Е.); но всё в нескладном, искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале. Он есть истинный представитель полупросвещения. (Революционность подлинным, православным просвещением и не пахнет. – Б.Е.). Невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне (далеко не всегда новое лучше старого. – Б.Е.), частные поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему, – вот что мы видим в Радищеве. (И в Белинском, сказали бы мы. – Б.Е.).” – А теперь вернемся к теме всеобщего православного  сотрудничества  в государстве: “ Он как будто старается раздражить верховную власть своим горьким злоречием; не лучше ли  было бы указать на благо, которое она в состоянии сотворить? Он поносит власть господ как явное беззаконие; не лучше ли было представить правительству и умным помещикам способы к постепенному улучшению состояния крестьян; он злится на цензуру; не лучше ли было потолковать о правилах, коими должен руководствоваться законодатель, дабы, с одной стороны, сословие писателей не было притеснено и мысль, священный дар божий, не была рабой и жертвою бессмысленной и своенравной управы, а с другой – чтоб писатель не употреблял сего божественного орудия к достижению цели низкой и преступной (процесс взаимосотрудничества в преобразовании страны дюже медленный, но в любом случае он лучше, чем разрушительная революция. – Б.Е.). – “Но всё это было бы просто полезно и не произвело бы ни шума, ни соблазна, ибо само правительство не только не пренебрегало писателями и их не притесняло, но еще требовало их участия, вызывало на деятельность, вслушивалось в их суждения, принимало их советы – чувствовало нужду в содействии людей просвещенных и мыслящих, не пугаясь их смелости и не оскорбляясь их искренностью. (Если идти к людям с любовью, и они тебе ответят тем же. – Б.Е.)” – Вот и Пушкин о том же: “Они (деловые предложения) принесли бы истинную пользу, будучи представлены с большей искренностию и благоволением; ибо нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви”. (Но в те годы момент общего сотрудничества уже был упущен, нарастало противостояние сил. Отходя от Бога, все большее число россиян втягивалось в революционно-атеистическую борьбу. И, по молодости лет, сам Пушкин попался во французские сети “скептицизма, филантропии и политического цинизма”. – Б.Е.).

Франк. “Религиозность Пушкина”.

“Известно, что в детстве и ранней юности Пушкин воспитался под влиянием французской литературы 18-го века и разделял его (века) общее мировоззрение. 
“Фернейский злой крикун”, “седой шалун” Вольтер для него не только ”поэт в поэтах первый”, но и “единственный старик”, который “везде велик” (“Городок”, 1814). Среда, в которой вращался Пушкин в то время – в лицейскую эпоху и в Петрограде до своей высылки – поскольку вообще имела “мировоззрение”, также была проникнута настроением просве-тительского эпикуреизма в духе французской литературы 18-го века...”

(Действительно, в этом эпикуреизме юный Пушкин купается, брызжет серебром строчек и преиосполнен радости от песенного творчества; радость и на иронию его подвигает:

Певец любви, фернейский старичок
(Ферней – местность, где жил Вольтер. – Б.Е.), 
К тебе, Вольтер, я нынче обращаюсь.
Куда, скажи, девался твой смычок,
Которым я в Жан д’Арке восхищаюсь,
Где кисть твоя, скажи, ужели ввек
Их ни один не найдет человек?
Вольтер!  Султан французского Парнаса,
Я не хочу седлать коня Пегаса,
Я не хочу из муз наделать дам,
Но дай лишь мне твою златую лиру,
Я буду с ней всему известен миру.
Ты хмуришься и говоришь: не дам... –

Уже из этих уверенных иронических строк, можно понять, что молодой поэт не будет слепо копировать “всемирного учителя”, а, отдавая ему положенную традицией дань, пойдет дальше и по-своему, – прокладывая нехоженную тропу. И тут же рисует (так же ярко и зримо, как через двадцать лет восходящий Гоголь. – Б.Е.) старого монаха, прокравшегося к нему в келью дьявола Молока и его бесчисленные проделки:


Монах идет – что ж? – юбку видит он.
“Что вижу я!.. иль это только сон? –
Вскричал монах, остолбенев, бледнея. –
Как! это что?..” – и, продолжать не смея,
Как вкопанный пред белой юбкой стал,
Молчал, краснел, смущался, трепетал. –

Белинский не мог сказать, кто был гоголевским учителем; одного мы уже назвали – автора “Слова о полку Игореве”; другой сам о себе говорит – и неудержной своей иронией, и образностью письма, и дерзновением в таинственном творении, и вот еще чем – свободными лирическими отступлениями:

Люблю тебя, о юбка дорогая, 
Когда, меня под вечер ожидая,
Наталья, сняв парчовый сарафан,
Тобою лишь окружит тонкий стан.
Что может быть тогда тебя милее? – 

Как во всем этом не увидеть будущего Гоголя? Но не о нем сейчас речь. Мы видим, что пушкинская муза не очень и серьезно относится к французскому влиянию, покорившему весь мир. Как Пушкин говорил об этом в поздние годы, мы знаем. Видим теперь, как иороничен он к “учителям” в годы совсем еще юные. – Б.Е.).

Франк. “Религиозность Пушкина”.

“Вряд ли, однако, и в то время (о коем мы говорим. – Б.Е.) дух этот сколько-нибудь серьезно и глубоко определял идеи Пушкина. Ему уже тогда противоречили некоторые основные тенденции, определяющие собственный духовный склад Пушкина – доселе, кажется, недостаточно учитываемые его биографами. Мы насчитываем три такие основные тенденции: склонность к трагическому жизнеощущению (кажется, это и до сих пор не учитывается. – Б.Е.), религиозное (Божественное. – Б.Е.) восприятие красоты (об этом напишет Блок. – Б.Е.), и стремление к тайной, скрытой от людей духовной умудрённости (это подметит позднее Достоевский. – Б.Е.)... Этот духовный опыт должен был уже рано привести Пушкина к ощущению ложности “просветительства” и рационалистического атеизма. И если позднее, в зрелые годы, Пушкин утверждал, что “ничто не могло быть противоположнее поэзии, как та философия, которой 18-ый век дал свое имя”, ибо “она была направлена против господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов”, если он называл Гельвеция “холодным и сухим”, а его метафизику “пошлой и бесплодной”, то в этом сказался несомненно уже опыт юных лет – опыт столкновения в его душе рационализма с религиозным переживанием поэтического вдохновения...”

(Но только ли поэтического вдохновения? – религиозным переживанией самой жизни. Православие с малых лет нашло дорожку к уму и сердцу Саши.  Через окружающих его глубоко верующих людей. И первое место здесь надо отдать няне Арине Родионовне. – Б.Е.).

Анненков. “Материалы для биографии Александра Сергеевича Пушкина”.

(Из письма няни Пушкину. – Б.Е.): “Любезный мой друг Александр Сергеевич, я получила письмо и деньги, которые вы мне прислали. За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна – вы у меня беспрестанно в сердце и на уме и только когда засну, забуду вас. (Вот откуда народный пушкинский стиль и вера. – Б.Е.). Приезжай, мой Ангел, к нам в Михайловское – всех лошадей на дорогу выставлю. Я вас буду ожидать и молить Бога, чтобы Он дал нам свидаться.. Прощай, мой батюшко Александр Сергеевич. За ваше здоровье я просвиру вынула и молебен отслужила – поживи, дружочек, хорошенько, – самому слюбится.  Я, слава Богу, здорова – целую ваши ручки и остаюсь вас многолюбящая няня Арина Родионовна...”

(На второе место по православному воздействи на Александра я бы поставил неожиданную смерть любимого им брата Николая). – Б.Е.): “В двух верстах от Захарова находится богатое село Вяземо. По неимению церкви, жители Захарова считаются прихожанами села Вяземо, где похоронен брат Пушкина, Николай , умерший в 1807 году (род. в 1802), и куда Александр Сергеевич сам часто ездил к обедне. Село Вяземо принадлежало Борису Годунову и сохраняет доселе память о нем...”

(Третье место – за семейным наставником, батюшкой Александром. – Б.Е.): “”Настоящим, дельным наставником в русском языке, арифметике и в Законе Божием был у них почтенный священник Мариинского института Александр Иванович Беликов (“Повести Белкина”? – Б.Е.), известный своими проповедями и изданием “Духа Массильона” (1808)...”

(Но на одно из первых мест претендует и бабушка Александра Марья Алексеевна. – Б.Е.): “Когда настойчивые требования быть поживее (Саша рос весьма ленивым и неповоротли-вым. – Б.Е.) превосходили меру терпения ребенка, он убегал к бабушке, Марье Алексеевне Ганнибал, залезал в ее корзинку и долго смотрел на ее работу. В этом убежище уже никто не тревожил его. Марья Алексеевна была  женщина замечательная, столько же по приключени-ям своей жизни, сколько по здравому смыслу и опытности (и по искренней вере в Бога, добавили бы мы. – Б.Е.). Она была первой наставницей Пушкина в русском языке (заме-чательно, если русский язык мы перенимаем от верующего человека. – Б.Е.). Барон Дельвиг еще в Лицее приходил в восторг от ее письменного слова, от ее сильной, простой русской речи...”

(И еще один сильнейший учитель был у нашего гения, правда, уже не православный. – Б.Е.): “...с девятого года начала развиваться у него страсть к чтению, которая и не покидала его во всю жизнь. Он прочел, как водится, сперва Плутарха, потом “Илиаду” и “Одиссею”, в переводе Битобе, потом приступил к библиотеке своего отца, которая наполнена была французскими классиками XVII века и произведениями философов последующего столетия.” (Немудрено, что и первые стихи свои написал он на французском, и атеист Вольтер пришелся по сердцу, и революционные идеи горячили молодую кровь. Однако и сквозь семейное воспитание пробивается религиозное начало. На это указывает в статье “А.С. Пушкин” член-корреспондент Российской Академии наук Скатов: “Семья была образованной или даже, как пишет уже о Василии Львовиче (брате отца Пушкина. – Б.Е.) его биограф, образованнейшей... “Нет сомнения, – отметил П.А. Вяземский, – что первым зародышем дарования своего, кроме благодати свыше, обязан он был окружающей его атмосфере, благоприятно проникнутой тогдашней московской жизнью”. При детстве и отрочестве Пушкина стояли и  К. Батюшков, и В. Жуковский, и И. Дмитриев, и Н. Карамзин (всё люди православные. – Б.Е.). Таким образом, будущий глава русской литературы с самого раннего возраста – и потому, может быть, особенно насыщенно и органично – питался личными впечатлениями от своих литературных предшественников. Подобного дара детства потом уже не получит ни один из русских поэтов и писателей.” 

(Вот с такою-то подготовкой встретил Пушкин лицейские годы и, будучи до этого человеком неповоротливым и ленивым, в Царском Селе словно переродился – перепробовал всё, чем богата в молодые годы жизнь, не отказывался ни от греховного, ни от безгрешного. И всё ложилось в стихи, а стихи требовали немедленного выражения. И он не сдерживал себя, – потому в раннем творчестве поэта такой непостижимый разнобой. – Б.Е.).

И он... но нет; не смею продолжать,
Я трепещу, и сердце сильно бьется,
И, может быть, читатели, как знать?
И ваша кровь с стремленьем страсти льется... 

“Послушай, батюшка, – сказали простяки, –
Настави грешных нас – ты пить ведь запрещаешь,
Быть трезвым всякому всегда повелеваешь,
И верим мы тебе; да что ж сегодня сам...”
“Послушайте, – сказал священник мужикам, –
Как в церкви вас учу, так вы и поступайте,
Живите хорошо, а мне – не подражайте...

Но это лишь мечтанье!
Увы, в монастыре (в Лицее. – Б.Е.),
При бледном свеч сиянье,
Один пишу к сестре.
Всё тихо в мрачной келье:
Защелка на дверях,
Молчанье, враг веселий,
И скука на часах!..

Взгляни: здесь круг твоих друзей;
Бутыль вином налита,
За здравье нашей музы пей,
Парнасский волокита...

Но вчера, в архивах рояся,
Отыскал я книжку славную,
Золотую, незабвенную,
Катехизис остроумия,
Словом: Жанну Орлеанскую,
Прочитал, – и в восхищении
Про Бову пою царевича...

Супругою твоей я так пленился,
Что если б три в удел достались мне,
Подобные во всем твоей жене,
То даром двух я б отдал сатане,
Чтоб третью лишь принять он согласился...

Страшись, о рать иноплеменных!
России двинулись сыны;
Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных,
Сердца их мщеньем зажжены...

Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокий;
И путник, устремив на груды камней око,
Воскликнет, в мрачное раздумье углублён:
“Свободой Рим возрос, а рабством погублён...”

Блажен, кто может  роль забыть
На сцене с миленькой актрисой,
Жать руку ей, надеясь быть
Еще блаженней за кулисой!..

Здесь Пушкин погребён; он с музой молодою,
С любовью, леностью провел веселый век,
Не делал доброго, однако ж, был душою,
Ей-Богу, добрый человек...

(Долго я не мог понять, почему в ранних стихах поэта такая пестрота и контрастность тем, размеров, форм, интонаций, чувствований, мыслей, предвидений, свидетельств веры и безверия, нравственности и пошлости. Сначала я объяснил это тем, что Пушкину дал Бог небывало громадный талант, и это мощное дарование заставляло его откликаться на всякое событие, которое трогало либо ум, либо сердце. И наверное, это так. Потом, кажется у Белинского, вычитал, что в Пушкине было заложено всё поэтическое разнообразие, которое, проросши в отрочестве поэта, потом только развивалось и совершенствовалось. С этим тоже нельзя не согласиться. Но, пожалуй, основное заключается в том, что у Пушкина пока еще не сложились строгие православные требования к поэзии, когда всё безнравственное и греховное уходит из творческого процесса, а место это занимает в произведениях духовное слышание заповедей Божьих. Кажется, к пониманию такого самоограничения ближе всех подошел Гоголь в статье “Искусство есть примирение с жизнью” (Письмо к В.А. Жуковскому). И говорит он об этом так:
“Как изображать людей, если не узнать прежде, что такое душа человеческая? Писатель, если только он одарен творческою силою создавать  собственные образы, воспитывайся прежде как человек и гражданин земли своей (как человек православный. – Б.Е.), а потом принимайся за перо! Иначе будет всё невпопад. Что пользы поразить позорного и порочного, выставя  его на вид всем, если не ясен в тебе самом идеал ему противоположного прекрасного человека? (Идеал этот, конечно же, – в искренней и глубокой вере в Бога. – Б.Е.). Как выставлять недостатки и недостоинство человеческое, если не задал самому себе запроса: в чем же достоинство человека? и не дал на это себе сколько-нибудь удовлетворительного ответа.  Как осмеивать исключения, если еще не узнал хорошо те правила, из которых выставляешь на вид исключенья? Это будет значить разрушить старый дом прежде, чем иметь возможность выстроить наместо его новый. Но искусство не разрушение. В искусстве таятся семена создания, а не разрушения. Это чувствовалось всегда, даже и в те времена, когда все было невежественно... (И может ли быть иначе, если талантливость и гениальность, действительно, дар, благодать от Бога. Но проследим гоголевскую мысль до конца. – Б.Е.):

“Истинное созданье искусства имеет в себе что-то успокаивающее и примирительное. Во время чтенья душа исполняется  стройного согласия, а по прочтении удовлетворена: ничего не хочется, ничего не желается, не подымается в сердце движенье негодованья противу брата, но скорее в нем струится елей всепрощающей любви к брату (это может быть только в том случае, если автор донесет до читателя какую-то важнейшую Божественную истину, но для этого автор должен этой истиной жить и восхищаться ею, прославлять ее всей душой. – Б.Е.). И вообще не устремляешься на порицанье действий другого, но на созерцанье самого себя. (При полном православном смирении. – Б.Е.). Если же созданье поэта не имеет в себе этого свойства, то оно есть один только благородный горячий порыв, плод временного состояния автора. Оно останется как примечательное явленье, но не назовется созданьем искусства. Поделом! Искусство есть примирение с жизнью!” (К такому пониманию искусства – православному – Гоголь пришел за четыре года до смерти, Пушкин. – Б.Е.).

“Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства (как скажем, статьи Белинского, “Путешествие из Петербурга в Москву” Радищева, “Ревизор” Гоголя и т.д. – Б.Е.). Искусство должно изобразить нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их и в себе самом и загорелся бы желаньем развить и возлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно вытавить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде в себе самом и и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить все, омрачающее благородство природы нашей. Тогда только, и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначение и внесет порядок и стройность в общество!” (Таким образом, настоящее искусство – и по Гоголю, и по Пушкину – есть искусство православное, выросшее из христианской “основы основ” культуры, и делатели этого искусства – писатели православные, не знающие иной жизни, как только по заповедям и учению Христа. Мы остановились на самом первом этапе пушкинского творчества, когда поэт был под влиянием французской литературы и до полного укрепления в вере предстояло ему прожить почти всю оставшуюся жизнь. – Б.Е.).

(Первая  же ступень, как мы отметили, представляла собой первоначальный хаос творчества, пока еще не ограниченный ничем. Как молодой поэт жил, о том и писал, чем жила его душа, на то и отзывалась послушная лира. Но всеохватность – это поверхностность, и вряд ли надолго она могла устроить Пушкина.

Скатов. “А.С. Пушкин”.

“Множественность замыслов, во-первых, одновременность их, во-вторых, разнона-правленность, в-третьих, – самые примечательные особенности пушкинского литературного детства и отрочества, во всяком случае на первом его этапе. Но пройдет всего лишь год-два, и он переживет кризис и пересмотрит многие мотивы, характерные для своей поэзии 1814-1815 годов. (Вот эти очень частые пересмотры своих позиций отбрасывают утверждения нынешних антипушковедов, что ранние стихи поэта можно выбросить из собрания его произведений. Выбросим, значит – ничего в Пушкине не поймем, и оценим его верхоглядно, поверхностно, а гений дорог нам всяким своим изменением. – Б.Е.). Там, до кризиса, – широта и принятие всего мира, здесь – известное сужение и выборочность тем; там – пластика, здесь – психологизм. Там – обращение вовне, здесь – необычайное углубление в себя (пока еще, видимо, первое. – Б.Е.). Произошло обращение и к “скучным” по шутливому замечанию поэта, стихам, к такой углубленной в себя поэзии, каковой была поэзия Жуковского, и к та-кой стихии в самом Жуковском, каковой была прежде всего его элегическая поэзия” (грустная, мечтательная, меланхолическая. – Б.Е.).

(Однако что же заставило Пушкина навести первый порядок в своей творческой хаосной стихии? Начало возвращения к Богу, более осознонное и прочувствованное, чем та вера, детская, которая легко была вытеснена мощным влиянием “вольтерьянской вольницы”? Но нет, по стихам такого возвращения мы не видим. Тут, что-то из “трех тенденций” отмеченных Франком: трагическое жизнеощущение, религиозное понимание красоты и творчества и неистребимое стремление к духовной мудрости. Первое, безусловно, сказалось – вместо веселости появилась элегическая грусть. Третье разве чуть-чуть – еще не пришел нужный возраст. А вот вторая “тенденция” проявилась в полную силу – восприятие красоты и поэзии как проявлений Божественных. Вот одно из первых отражений связи поэта с Богом:

Ах! счастлив, счастлив тот,
Кто лиру в дар от Феба
Во цвете дней возьмет!
Как смелый житель неба,
Он к солнцу воспарит,
Превыше смертных станет,
И слава громко грянет:
“Бессмертен ввек пиит!” –

Но Божественный дар требует от поэта и особого, возвышенного отношения к лире, то есть к предметам, которые берется воспеть новый “житель неба”.

Нашел в глуши я мирный кров
И дни веду смиренно 
(вот такое смирение и приводит к Богу. – Б.Е.);
Дана мне лира от богов,
Поэту дар бесценный; 
(пока всё идет в языческом, античном понимании. – Б.Е.);
И Муза верная со мной;
Хвала тебе, богиня!
Тобою красен домик мой
И дикая пустыня.

Строже стал относиться к себе поэт, строже и к собратиям своим, и к событиям в мире. Надобно припомнить ироническую поэму “Тень Фон-Визина”:

Ты прав, оратор мой Петрушка 
(герой одного из стихотворений Фонвизина. –  Б.Е.):
Весь свет бездельная игрушка,
И нет в игрушке перемен. –

“Тень Фон-Визина” – сатира на современную литературу, суть которой отразилась чуть позже в эпиграмме:

Угрюмых тройка есть певцов –
Шихматов, Шаховской, Шишков,
Уму есть тройка супостатов –
Шишков наш, Наховской, Шихматов,
Но кто глупей из тройки злой?
Шишков, Шихматов, Шаховской!

Выше поэтом было сказано о несовершенстве всего мира; оно отражено едва ли не во всем, если внимательней присмотреться.

Умерь ученый вкуса гнев!
Поди, кричи, брани другого
И брось ленивца молодого,
Обнем тихонько пожалев. – Это пишет поэт своему главному лицейскому критику, Аристарху, пофессору латинской и российской словесности Кошанскому. Уже явно понимая свою поэтическую судьбу. К концу жизни отмеченные строчки переплавятся в гениально-известное:

Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца. –

Среди лицейских пирушек, пока еще веселых и беспечных, видится Пушкину общая участь собратий его:
           
... помни вечно,
Что всё на свете скоротечно –
Летят губительны часы,
Румяны щеки пожелтеют,
И черны кудри поседеют,
И старость выбелит усы... –

Да что старость, грусть заложена в самой природе, вот уж близится зима:

Поля, холмы, знакомые дубровы! 
Хранители священной тишины!
Свидетели минувших дней забавы!
Забыты вы... до будущей весны! –

Уже эти строчки напоминают природные зарисовки в “Евгении Онегине”. А это – явное приближение к теме безверия и веры:

Я слёзы лью; мне слёзы утешенье;
И я молчу, не слышен ропот мой,
Моя душа, объятая тоской,
В ней горькое находит наслажденье.
О жизни сон! лети, не жаль тебя,
Исчезни в тьме, пустое привиденье;
Мне дорого любви моей мученье,
Пускай умру, но пусть умру любя! –

Да, жизнь мучительна, если не верить в то, что за гробом – вечное бытие. И это мучение, этот трагизм земной жизни постепенно приводит к другим размышлениям, к другим понятиям, к другому мировоззрению.

Протоиерей Иоанн Восторгов. “Памяти А.С. Пушкина. Вечное в творчестве поэта”.

“Читайте его стихотворение “Безверие”; оно тем более поучительно, что написано в первый период его поэтической деятельности, когда нравственный перелом в нем обозначился еще недостаточно ясно (1817 год). Стихотворение может быть названо подробным раскрытием мысли древнеязыческого поэта Виргилия: “Блажен, кто верует: ему тепло на свете” (даже размер у Пушкина остался тот же. – Б.Е.). Наш поэт и в раннем возрасте глубоко прочув-ствовал истину этих слов”.

(Полезно знать причину написания этого выделяющегося из всего ранее написанного стихотворения. Директор Лицея Энгельгардт сказазал во всеуслышание: “...сердце Пушкина холодно и пусто, в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце”. Видимо, мнение это распространилось в Лицее, и к выпус-кному экзамену поэт написал “Безверие”, прочитал публично, и тем самым ответил лицейским критикам, упрекавшим его в безбожии. – Б.Е.). 

О вы, которые с язвительным упрёком,
Считая мрачное безверие пороком,
Бежите в ужасе того, кто с первых лет
Безумно погасил отрадный сердцу свет.
Смирите гордости жестокой исступленье:
Имеет право он на ваше снисхожденье. –

Своих критиков поэт призывает к православному сочувствию, но важно тут еще и другое: раз поэт погасил в себе “отрадный свет” веры, стало быть, он в нем уже был; это подтверждает наши выводы не только о французском, но и православном воспитании поэта в семье. –

С душою тронутой внемлите брата стон,
Несчастный не злодей, собою страждет он.
Кто в мире усладит души его мученья?
Увы, он первого лишился утешенья! –

В поэте не стало настоящей веры в Бога, но он отчетливо понимает, какой незаменимой опоры лешился в жизни; он не может вернуться к вере, так как разуверился в Боге; и остался один на один с судьбой.

Лишенный всех опор отпадший веры сын
Уж видит с ужасом, что в свете он один. –

Нет веры в бессмертие души, – и он покинут всеми, и красота мира не утешает его:

Напрасно в пышности свободной простоты
Природы перед ним открыты красоты;
Напрасно вкруг себя печальный взор он водит:
Ум ищет Божества, а сердце не находит. –

В 1921 году в разговоре с Пушкиным Пестель произнесет очень похожие слова: “Сердцем я материалист, но мой ум этому противится”. Не только Пушкин болел в те годы отходом от Бога. Многие интеллигенты того времени  уже порвали с верой, но здравый смысл корил их за это, а сердцу невыносимо больно было переносить мысли о смерти, после которой – пустота:

Когда, холодной тьмой объемля грозно нас,
Завесу вечности колеблет смертный час,
Ужасно чувствовать слезы последней муку –
И с миром начинать безвестную разлуку! – 

Безверный “слепой мудрец” (все-таки богоборствующий мудрец – слеп, стало быть, Пушкин уже подходил к пониманию слепости безверия, но какое-то упрямство, скорее всего – верность общей моде) нигде не может найти покоя, и “тайно вслед за ним немая скука бродит”, и не удаляется от него даже в Божьем храме.

Во храм ли Вышнего с толпой народа входит,
Там умножает он тоску души своей.
При пышном торжестве священных алтарей,
При гласе пастыря, при сладком хоров пенье
Тревожится его безверия мученье; 
Он Бога тайного нигде, нигде не зрит. –

И как жестоко завидует он молящимся смиренным миряням:
“Счастливцы! – мыслит он, – почто не можно мне
Страстей бунтующих в смиренной вышине,
Забыв о разуме и немощном и строгом,
С единой верою повергнуться пред Богом!” –

Но скептическое безверие (семена “вольтерьянства” дали-таки всходы) перебарывает “мудреца”, и он безмерно несчастен на грешной земле.

Напрасен сердца крик! нет, нет, не суждено
Ему блаженство знать! Безверие одно,
По жизненной стезе во мраке вождь унылый,
Несчастного влечет до хладных врат могилы,
И что зовет его в пустыне гробовой –
Кто ведает? но там лишь видит он покой. –

Вот-вот, кажется, и Пушкину удастся освободиться от “унылого вождя во мраке”. Но нет, духовных сил не хватило. Почти повергнутое ниц безверие, снова поднялось, как примятый чертополох. Впрочем, в отличие от Белинского, не будем осуждать за это нашего гения.

Протоиерей Иоанн Восторгов. “Памяти А.С. Пушкина. Вечное в творчестве поэта”.

“Не нужно забывать, что поэт “платит дань своему веку, когда творит  для вечности” (Ка-рамзин); не нужно забывать, что в земной деятельности человеческой высшие дары, небесные, – а ими нескудно наделил Творец нашего поэта, – проявляются в бренной человеческой оболочке; что задача нравственной жизни есть постепенное отрешение от всего, что есть в этой оболочке низменного, чувственного, себялюбивого и жесткого; что  в широте натуры лежит возможность и глубокого отклонения от нравственного идеала, но вместе с тем и возможность самого возвышенного ему служения. Великие люди, как люди, без сомнения, глубоко иногда падают, но зато и восстают, и каются и прошлое смывают, заглаживают, и являются опять-таки великими в своем восстании.
Церковь, олицетворяя нравственный закон и нравственный суд, не закрывает глаза на эти падения великих; не скрывает греха Давида, отречение Петра, гонительства Павла, былой греховности Марии Египетской или Евдокии преподобной; но она внушает нам при воспо-минаниях об усопших приводит себе на память лишь общее представление о человеческой слабости и греховности “с теплою мольбою о прощении согрешений почившего, с смиренным сознанием собственной греховности и предстоящей всем людям смертной участи...
Только в таком смысле воспоминания об этой последней стороне жизни усопших могут быть полезны и для усоспших и для живых. А иное припоминание – с осуждением, с тайным самоуслаждением, со злорадством, с каким бы то ни было нечистым и страстным отношением – это “кощунство, более преступное, чем разрывание могил и поругание смертных останоков”, это осквернение внутреннего духовного мира живых и нарушение вечного покоя мертвых; это, наконец, наглядное свидетельство о невысоком нравственном состоянии самих судей и тех, кто им радостно внимает...”

(Осталось добавть только, что такой православной критике надобно поверять не только умерших, но и живых писателей; в этом была бы великая польза; а ведь Пушкин говорил именно о такой критике, отмечая, что без любви к пишущей братии за рецензирование книжек лучше не браться. – Б.Е.).