Проходная
Турникет хрустнул суставом. Просочившись, втекаю в смену.
Над Берёзовским трубы вели глухой унисон —
Это дышит, свернувшись в клубок, металлический зверь,
постепенно срастаясь с почвой в единый бетон.
Бригадир, будто гвозди вбивая, вещает в селектор,
Зычный голос стирая о сталь и сменный уклад, —
семинарист, перемолотый в жерновах циклопических смен,
позапрошлым столетьем пропахший насквозь, как монах.
Кто сказал, что здесь роют руду? Руда — лишь предлог.
Мы вгрызаемся в пласт, у которого нет названья.
Знал Акинфий Демидов: отсюда начнётся исток,
он заводы на жилу сажал — в глухое дрожанье,
что восходит из бездны — вечный спутник глубин.
Долина песков — не выплеск добытой породы,
а стоячие сны тех, кто в землю зарыт,
чьи глазницы слепы от осколков могучей природы.
Я припал к плазморезке. Резак в пятерне запевал.
Металл взвизгнул, и звук из утробы — та улитка,
что в ухе свивается в звёздный накал,
Расползлась сотней эхо под потолочные своды.
Искры брызнули в глаз, не в цех.
За слепящей чертой каждый росчерк горячки
звездой прорастал, расцветал
над незримым, зарытым под цехом седым городком,
схоронённым навек под подошвою ТЭЦовой чаши.
Время здесь не течёт — оно пульсом бьётся в висках,
ввинчиваясь в многопудье бетонной опоры.
И опора — мой ствол.
Каждый новый виток на кругах
продвигает меня на полшага в провал,
за ним — не руда, не пирит, не тяжёлый сырой малахит —
то, что роится в паузах между гудками.
Слышишь?
В верхних слоях атмосферы, под корочкой тьмы,
сухое цикадное щёлканье режет пластами.
Это рой.
Он не ест лепестков и травы. Он клюёт минуты.
Глотал Демидова, чьих‑то блокнотов страницы,
пятилетку, девяностые, мой вчерашний восход —
и теперь перетирает на жвалах, крошит на крупицы,
швыряя хитиновый пепел в фабричный зенит.
Стою, пуская кольца, курю у проходной,
вижу: луну подтянули на нити стальной.
Этот трос мирозданье сжимает в своем рукаве,
Нараспев выдыхая сквозь дымные трубы печей.
У ворот моргает фонарным зрачком воздух вязкий,
и ведёт счёт щелчкам, поджидая развязки.
После смены бреду, и в глазах — остывающий жар
цепных фонарей, негативы пролёта:
тельфер скользит, вентиляция, и за пролётом —
лик, которого нет.
Он глядит из меня. Я — в него.
Мы взаимно опознаны через столетья.
Тот, кто молот казённый держал, —
тот, кто станком заправляет теперь.
Мы у самого края, у клети,
где кончается твердь и гуденье берёт перевал.
Берёзовский спит. В закоулках брешут собаки.
На ТЭЦ догорает мазут — это вечный хорал,
чтобы рой не спустился, чтобы выло на грани, во мраке,
чтобы тонкая корка вселенной не треснула вдруг
до начала восьмого гудка,
до того как всё кубарем свалится в чёрную космодыру.
Я домой захожу. Тишина здесь и ласковый круг.
Только я не ложусь. Я стою у порога.
Слушаю, как надо мной, в вышине, на границе слуха,
мелко лязгают хитиновые секунды,
перемалывая мою жизнь в сухую труху,
и кто‑то невидимый слушает, чуть накреняя домны,
и хрипит, и считает, и ждёт —
когда я войду
и продолжу долбить в эту бездну свой ход.


