Издать сборник стиховИздать сборник стихов

Странствия Агасфера

Странствия Агасфера
Пилар лежала, боясь пошевельнуться, дабы не вспугнуть эту тишину. Наконец где-то за окном на улице протяжно и тоскливо завыла собака. Пилар улыбнулась: всё в порядке, кажется, жизнь продолжается.
 
— Каносо, ты не спишь? — спросила она полушёпотом, зная, что он не спит. Почувствовала, как он покачал головой.
 
— Пилар, — он сел и стал одеваться, — вот ты сказала сегодня: у тебя даже имени нет. Разве, мол, это имя — Каносо! (1)
 
— Видишь ли, я…
 
— Погоди, — Каносо знаком остановил её. — Ты права нету такого имени в христианском мире. Дело, однако, в том, что другого имени у меня нет. То есть, я его не знаю. Я вообще ничего не знаю о себе до того как очухался в рыбацкой лачуге возле Альхесираса. Мне сказали только, что меня нашли неподалёку от берега с разбитой башкой и в кровь разодранными руками, брюхом и лицом, что на мне была одёжка моряка, то есть, то, что от неё осталось, что я изрядно нахлебался морской воды, и что проспал подряд двое суток. Меня выходила жена хозяина, Камила. От неё пахло рыбой, и ото всего, к чему она прикасалась, пахло рыбой и морем. И когда я силюсь вспомнить своё детство, я вспоминаю только запах рыбьих потрохов и гниющих водорослей. А когда бессильно стараюсь вспомнить свою мать, то вижу в памяти добрейшую сеньору Камилу, мать четверых девчонок, вынашивающую ещё одно дитя… Она-то и дала мне ненароком это имя — Каносо. Куда ж я от него денусь… Погоди! — он вновь вскинул руку, видя, что Пилар хочет что-то сказать. — Погоди, пожалуйста. Есть ещё кое-что. Память человечья — как кресало: высекает искры, но сама не даёт огня. Да, я мог бы прояснить, что за судно погибло в тот день в Альхесирасской бухте, но всякий раз по непонятной причине терял к этому всяческий интерес. Меня будто одолевал сон, стоило лишь подумать об этом.
 
Я боюсь тревожить свою память по одной причине, о которой, клянусь, не говорил никому. Стоит мне начать пытаться вспоминать минувшее, как я начинаю видеть то, что, совершенно очевидно не происходило со мной. Просто не могло происходить! Но вижу так ясно, с такой режущей душу отчётливостью, которое недоступно воображению.
 
Что именно? Вижу город — чужой, маленький, пыльный и жаркий. Я никогда не был там, но знаю как свои пять пальцев. Вижу мать. Нет, не свою! Я точно знаю, что это не моя мать. Она мать кого-то другого, того, чью память по чьей-то изощрённой воле вживили в мою. Она говорит со мной на языке, которого я не знаю и не знал. Но слова эти входят в меня как-то иначе, минуя слух и мозг. Она даёт мне грубый глиняный кувшин без ручек с треугольным клеймом горшечника. Кувшин с холодной водой. Она говорит: «поди, дай напиться тому несчастному, что стоит сейчас возле нашего дома. Не знаю, виноват ли он. Может, виноват. Но ведь его ведут умирать, он устал от своей вины и ему хочется пить, а пот разъедает раны. Даже про́клятому Каину Господь не заповедовал в знойный полдень отказать в глотке воды. Тем более человеку, которого ведут умирать». Я вышел на порог дома и увидел того человека. Он был тощ, мал ростом и измождён. Казалось, ничто окружающее не заботит его, ибо он обдумывал свою смерть. Но когда он увидел меня с кувшином, он забыл о своей смерти и улыбнулся так, будто ему несут не воду, а повеление о помиловании. Будто этот кувшин есть то, ради чего стоит принять смерть. Но когда я приблизился, какой-то человек с тяжёлыми красными веками и кожаным поясом вокруг живота закричал: «Что ты несёшь? Воду несёшь? Да ему кипятку влить в глотку мало, он хотел всех нас взять и погубить, он лжец, фокусник и шарлатан, бог весть скольких людей он обманул!» И тогда я плеснул воду в пыль прямо под ноги человеку, который шёл умирать, и размышлял о смерти. Потом толкнул его в плечо. Я сказал: «поди прочь, иди, куда ведут». И он подчинился, будто я хлестнул его бичом, даже голову в плечи втянул. Лишь обернулся. И взгляд у него был растерянный, как у обманутого ребёнка. «Почему и за что?»
 
Я хотел вернуться домой и тотчас позабыть об этом, ибо произошедшее, как мне казалось, не стоило того, чтоб оставаться в памяти. Но к ужасу своему, обернувшись, я не увидел ни дома, ни матери. Даже кувшин исчез из моих рук, будто не было отродясь ни кувшина, ни матери, ни дома, ни меня самого. Только маленькая грязная лужица на мостовой в том месте, куда я выплеснул воду. И тогда какой-то повелительный голос погнал меня по извилистой, как винтовая лестница, дороге вверх, в сторону холма, название которого я…
 
— Голгофа? — внезапно перебила его Пилар.
 
— Да, — глухо отозвался Каносо. — Но там он назывался по-другому. На вершине холма стояли три столба с перекладинами. Двое из пригвождённых уже отдали богу душу, один ещё был жив и что-то бессвязно бормотал, бессмысленно таращил глаза и блевал желто-зеленой жижицей. И тогда…
 
— Я, кажется, знаю эту историю, — Пилар вновь нахмурилась. — История про Агасфера. Верно?
 
— Верно.
 
— Но причём тут ты? Ты считаешь себя…
 
— Я считаю? Что я могу считать?! Я знаю: то был не я. Но я не хожу в церкви, потому что когда я вижу распятого Христа, я вижу и слышу, как ломают суставы, как тычет кровь, как роятся мухи вокруг крови, рвоты и пота. И вижу остекленевший взгляд: Почему и за что?! Я пытался облегчить душу исповедью, но священник бежал из исповедальни не дослушав. И все тот же странный голос внутри меня гонит меня вперёд. «Видел? Теперь иди!» Однажды я пришёл в церковь Святого Фомы рано утром, не обращая внимания на священника, упал на колени перед деревянным изображением Девы Марии у Креста и закричал: «Матушка наша! Ведь Он — сын тебе. Да скажи ж ты ему: «Сыночек, ты ведь учишь прощать и даже любить врагов и обидчиков. Так отчего же ты, сынок, терзаешь и мучаешь своих обидчиков и гонителей. Призываешь к милости и прощению, а сам жесток и мстителен, как надсмотрщик на галерах! Отчего Господь проклинает столь изощрённо и избирательно? Отрекись от него, матушка, коль он так бессердечен. Пусть и ему будет больно, как больно тем, кого он проклял!».
 
Так я сказал. И бежал из храма. Потому что вокруг уже слышались яростные вопли. Вечером того же дня на рыночной площади, где я выгружал с телег корзины с тунцом, ко мне подошёл человек в грубом плаще пилигрима. И сказал: «Ты ошибаешься. Он никого не прощает. Ибо никого и не проклинает и не винит. Зло чуждо ему. А те, кто творит зло именем его или приписывают ему мстительную злобу, – равны фальшивомонетчикам, ибо ведают, что творят. И никто не покарает жесточе, чем ты сам, ежели у тебя есть совесть. А ежели нету её – что толку карать. Все равно, что слепому глаза завязывать. Ты проклял себя сам. Сам и простишь, когда сможешь». Когда я крикнул ему: «да как же мне простить себя за то, о чем я сам не ведаю?!», он исчез. И все, кто были вокруг меня, говорили что никакого пилигрима тут не было — откуда ж пилигримы в рыбном-то ряду — и предлагали опохмелиться. И лишь потом, когда я нагрузился вином, один, я даже не разглядел его лицо, сказал мне: «А ведь верно, был тот пилигрим. Он сказал, когда уходил: «ОН подскажет тебе, как» Я по сей день силюсь услышать, что он подскажет. Но в ушах только одно: «Теперь ты никто. Даже не тень. Ты — тень от тени!»
 
— Но Господь милостив! — вдруг вскрикнула Пилар, приподнявшись на локте. — Уж я-то знаю. Знал бы ты, сколько раз…
 
— Не говори о Господе, это смешно. Отчего? Ты… ты когда-нибудь видела шахматы? Ну есть такая восточная игра, там…
 
— Я знаю, — Пилар недовольно насупилась. — Даже немного умею играть. Меня учил дядюшка Жако.
 
— Дядюшка Жако, — Каносо усмехнулся. — Ну хорошо. Вот ты стоишь над доской. Берёшь фигуру. Любую. Она может быть перемещена на любую нужную тебе клетку — белую, чёрную. Все зависит от тебя. И от правил игры. Но никак не от фигуры. Неважно, пешка или король, из липовой чурки или из слоновой кости. От них равно не зависит ничего. Только от тебя. А над тобою — Господь Всеведущий Он тоже стоит над доской. Над своей. Но его доска по сравнению с твоей — как Океан в сравнении с твоей слезинкой. И правила Игры во столько же сложней. Он берет фигурку — тебя, меня, Фабио, дядюшку Жако, короля Филиппа третьего — и двигает. И от нас зависит положение на его доске ровно настолько, насколько от фигурки на нашей. Только от его воли и хода игры. И мы можем ведать о Промысле Божьем не более чем слон или ладья — о твоих мыслях и помыслах. И иногда мне кажется, что над ним, над Господом нашим, тоже стоит кто-то и держит его в руках, как…
 
— Замолчи! — Пилар вскрикнула так громко, что испугалась сама. — Замолчи сейчас же? — повторила она хриплым шёпотом. — Не за это ли Всевышний и карает тебя? Сравнить Господа нашего с крашеной куклой!
 
— Нет, Пилар, Господь не карает, как ты не караешь пешек и ферзей. Есть игра, есть её правила, и правила эти созданы не им. Он лишь следует им, и не ему дано их...
 
— Всё! — Пилар вскочила на ноги, полуодетая и с искажённым яростью лицом ткнула пальцем в сторону двери. — Поди прочь, Каносо! Прочь, я сказала!!!.. — Она вдруг сникла и глянула исподлобья. — Прости, но я не могу это слышать. Прости, Каносо, ты сегодня спас мне жизнь. И не только мне. Да. Но эта сволочь Фабио был в одном прав: ты всегда уйдёшь от опасности. А я — нет. Я привыкла цепляться за жизнь, как драная кошка и ловить опасность ноздрями. Цыганка, что выкормила меня, когда я подыхала от голода в Провансе, говорила: «знай и помни всегда: если ты все ещё жива, то значит вместо тебя умирали другие. И я это помню. И сейчас чую эту самую чёртову опасность. И причина её — ты. Видишь ли, если с меня живой сдерут кожу как с ведьмы, мир ничего не потеряет. И не заплачет никто. А ежели кто и всплакнёт, так уж точно не ты: эка беда — чёрная пешка.
 
— Пилар, ты…
 
— Ты неправа, ты хотел сказать? Может, неправа. Но это ничего не меняет. Я — человек и я хочу жить. Жить наконец, как обычный человек. Пока мне это не удавалось ни дня. Но может быть, удастся ещё. Через четыре года мне будет тридцать лет. Я выгоню в шею этого толстомордого Руиса и стану хозяйкой этого дома. У меня, возможно, будет ребёнок. И, возможно, не так уж нескоро, — она вновь исподлобья глянула на Каносо. — Я не хочу, чтоб он сгорел вместе со мной в моем чреве. Наверное, ты лучший из людей, которых я встречала в жизни. Наверное, мне ни с кем уже не будет так, как с тобой. Но ты пришёл попрощаться и уйти. Так вот, ты попрощался. Теперь — иди.
 
 
 
1. Canoso (исп.) — седой.
Отзывы
И, устав от тяжести Историй, Пал сапожник в лужу меж домами. Лишь спросив - Как звать деревню? Гори? Значит - я я дошёл... А дальше - сами!
Марсианский Хроник, И картинка - достойная! А это к картинке: Уже цикады песни начали Раскладывать на голоса. И три креста стояли мачтами Не поднимая паруса. Цикад отчаянное цыканье Смыл начинающийся дождь. Но только проткнутого пикою Уже обратно не вернёшь. А дождь - стеной и плачь - не плачь ты Прощаясь с телом человека, Лишь три креста стоят, как мачты Готового отплыть Ковчега. А хорошо ли это, плохо - Не важно, если знает Он - Что начинается эпоха Голгофой через Елион. А если нет? И нет Ковчега? И ангела и даже Ноя. А только тело человека И только дождь с грозой стеною?