Издать сборник стиховИздать сборник стихов

Встреча девушки-джазмена

Не привыкшая к удобствам, ей всё чудо, новизна,
что костюм, хоть большеватый, но закрытая спина,
что еда за десять франков посреди ее стола.
В новизну, но интереса в глазах ее не видно, а
 
пред глазами облака́. То белы они, то тучи,
мимо лес и города, но догоняет солнца луч. И
тем прекрасны поезда, и дорога их не хуже.
За ней она-то и смотрела, пока стыл на столе ужин.
 
И тут же может она спела во славу этого пути,
во славу тверди, выси неба, во славу этой красоты!
Всё дышало за окном. Закатом солнце впереди.
И чем не повод то для песни?! Но надо есть и спать идти.
 
Уже завтра новый город. Будет до полна навьючен
день делами: фортепиано, эта сцена, глажка брючек...
Но глаза не оторвать от цветенья чëрной ночи,
когда небо она красит светом звёзд своих колючих.
 
И тучек шествие пунцовых обходит синь тугую неба
в далеке, у горизонта, где солнце пало эхом света.
Всё, как художника картина, стих от пьяного поэта
или, как мотивы джаза от джазового мэтра.
 
Она бы точно не устала виды зреть те за окном.
Домом чувствовался мир весь. Что есть мир, если не дом?
Да только время давит жалом. Почему? А дело в том,
у вагона-ресотрана рабочий день уже давно
 
близился к концу. Ну ладно. Она двинулась к купэ,
оставив свой холодный ужин на недвижимом столе.
Там упала в свою койку прям в костюме, как в броне.
Ей там узко было только. Спать на ней, что на коне,
 
так казалось по началу. Да только тело опьяняло
тепло старого вагона. Она уснула и так спала,
как спят путники в дорогах, так не сладко и не долго,
ощущая всем нутром стук колёс того вагона.
 
***
 
Ох, ненастен был весь день, переменчива погода,
то всё льёт, как из ведра, то солнце лыбится с востока.
Но нет ей время наблюдать, ждёт ее уже работа.
Хотя как та может ждать, а если может, то как долго?
 
Может ей то выбирать? Впрочем выбор невелик
и, поправляя воротник, на сцену, как боец на ринг.
Лик свой пламенный являя, она подходит к фортепиано
И так пьяно начинает джаз из пальцев своих лить.
 
Он тоскливо всё стекал от начал её запястий,
не журчал он, как весёлый, но что-то было в нём от счастья
и от части чуть печали, на которой звук густел,
покидая рамки тел клавиш, не имевших власти
 
самостоятельно звучать. И, как штампом, этим звуком
небу ставила печать, акварельным серым плюхом.
А небо-то.... как небо, для нее, для друга
оно сыграло барабаном, серебрясь о крыши стуком,
 
свет белёсый раскидало по крышам городского вида.
Чуть виднелись неба блёсны и, будто бы с обидой,
они крали глянец крыш или нет –скорей, удили.
Она жила́, она играла моменты эти в борсалино,
 
в большом, но костюме строгом, горделиво, перед богом.
Явив, что может созидать, что также есть она во многом,
и многим может она стать. Не барабан уже, а гомон
падал где-то за спиной. Невпопад одним аккордом
 
она покончила с игрой. А пред сценой никого,
лишь стена воды до неба. Игра ее, само собой,
стала не чувством, предметом огороженным стеной.
Дабы знала своё место... Человечек... Червь земной.
 
***
 
Почти, к вечеру, когда публика большая,
погод плохих не предвещая, у той сцены верещала,
она стояла за завесой. И ни капли не смущала
толпа творца-повесу. Не для них она вещала,
 
не понять им суть процесса. Но сколько веса
к каждой ноте, сколько чувств она навесит,
дабы затмить своей красой красоту этого места?
Неизвестно. Но стараний будет столько, чтоб за лесом
 
или даже за горами, за другим материком,
за полотном небесным известил прекрасный тон
о чем-то новом, неизвестном. Чего не мог узреть никто,
каким бы нибыл эрудитом, для любого станет вестью
 
прекрасный танец этих нот. И вот надев лучшие туфли,
стильный, но большой пиджак, под борсалино спрятав кудри,
она выходит на аншлаг. Там от моря ветры дули,
там площадь всё ещё сыра́ и кучи глаз черны, как угли,
 
ждали, чтоб она зажгла и сожгла их без остатка.
И не сладко вдруг запахло, даже в лёгких пал осадком
тяжёлый воздух от толпы. Но суеты задатки
в ней ничуть не проросли. Как всегда, она в порядке,
 
как всегда, вокруг слепцы и, как всегда, протянет пальцы
и иглою в ткань на пяльце она проникнет в их умы.
В этих тонких ласкутах, задевая смыслов струнки,
она раскажет через звуки, что не скажешь на словах,
 
она поведает все грани того, что есть и даже сверх.
Не только ей ведь понимать, на что способен человек,
не одинок ведь созидатель. Или бог один на век?
Джаз так лился экспрессивно, он пронизывал их всех,
 
но задел лишь единицу в далеке у фонарей.
Там джентльмен чуть оступился и ту дорожку из камней
только шёркнул с легонца, будто также её трель
его шёркнула тогда. И не заженный он там тлел
 
патроном горьким табака, пока смотрел на волны моря
и то ли горе ощущал, то ли мучился от боли,
что в одиночестве стоял. Но он был жив и того стоил,
чтоб кто-то жизнь в нём разжигал. Она решила, что наполнит
 
этот музыкой бокал. И полилось с пальцев море,
в каждой ноте были волны, и каждой каплей звуки оных
джентльмен себя питал. Она вещала вплоть до тёмных
глубин, что прячет океан и весь мир казала водный,
 
и суть начала всех начал. "Джентльмен ведь всё услышал?"
Ее часто билось сердце, ветер дул, как она дышит.
Ей казалось это счастьем, благом было самым высшим.
Созидатель предвкушал, в предвкушении и вышел,
 
и полубегом до перона, задыхаясь, зашагал.
Что-то несвязно тараторя, пока солнца свет поял,
пока двигалась по шее пота целая струя,
она дошла до фонарей, где молча джентльмен стоял.
 
Его ничуть не привлекал, звук шагов ее не тихих,
манили волны, звук ветров, что играли порой вихрем.
И, держа себя в руках, – ее голос был ни нем –
она окликнула его... Повернулся джентльмен...
 
Как на зло ее слепило то светило, что не к стати.
Но пунцо́м налито лико и решилась та - Всё, хватит!
Глаза подняв на незнакомца, увидала свет во мраке...
Может он смущает солнце, что то краснеет на закате?