До синего неба, до вечной свободы

ДО СИНЕГО НЕБА, ДО ВЕЧНОЙ СВОБОДЫ!
 
2017 г.
 
* * *
Я несу из «Пятёрочки» пикшу,
и батон «городской», и капусту.
Так романы любовные пишут,
вопреки примитивному чувству.
 
Голова моя, словно овражек,
где скрывается день суетливый.
Между брежневских пятиэтажек
на деревьях вороны крикливы.
 
Дома ждет меня киса, подружка,
хромоножка моя, криворучка.
А судьба, как церковная кружка,
и над ней серебристая тучка.
 
Вот приду, и моторчик усталый
застучит веселее и твёрже.
Скажет ангел, жена моя: — Боже,
до чего хорошо, ёлы-палы!
 
* * *
Власть — это то, что даётся холёным, сытым.
Что до любви, то тут ни при чём постель.
Помнишь мороз, январскую ночь, метель,
пьяный посёлок в таёжном углу безбытном?
 
Как ты сидела в коляске — костыль заброшен,
только компьютер спасает — спина дугой,
скрючены руки — мой ангел, как раз такой
я полюбил… Да что мне скорбеть о прошлом!
 
С маленькой ложечки — нету вернее средства —
пшёнкой кормить, и печальную целовать,
век бедовать, да хозяюшкой называть,
лапочкой, девочкой, нежной хозяйкой сердца.
 
* * *
Как дромадеры в Китай золотыми песками,
стулья шагают устало, угрюмы, горбаты.
Тихая, страшная комната, и лепестками
белыми скатерть усыпана — розы распяты
в зеленоватом стекле. В инвалидной коляске
хрупкая женщина смотрит на снежную замять
там, за окном, и мечтает о счастье, о ласке:
«Было ли? Не было?» Что ненадёжная память
нам предлагает, когда одиноко и грустно?
Вечер на Волге, и след за кормой теплохода,
и поцелуи до боли, до нежного хруста
в сжатых кистях. О, какая дурная погода
нынче в заснеженной Гатчине! Женщина смотрит
на лепестки, говорит: — Я сегодня устала.
Месяцы по-стариковски проносятся — по три,
и на комоде пластинка лежит аэртала.
 
* * *
Татьяне Тимофеевой
 
Горя нам было мало, а тут пемфигоид буллезный:
то суставы болели, а теперь пузыри водяные.
И не вовремя так подарила подруга розы —
день один простояли и сразу завяли…
 
А мы-то и не сказали, не объяснили,
как приходят самые чёрные мысли,
если скатерть осыпана белыми лепестками.
Просто сядь и все беды, какие на свете есть, перечисли:
смерть, разлука, измена и что там ещё?..
 
Обними руками эту голову с бритым затылком,
спроси: «Поела? Ничего не болит?» —
«Конечно, болит. Да что там!»
Но душа — это то, что мы любим. А тело…
тело пусть себе занимается всяким полезным спортом.
 
* * *
У плаката на шаткой скамье, боязливо немного
поджимая ступни и судьбе угрожая, паскуде,
о как долго томятся, о как же мучительно долго,
в коридоре, убитые временем, кроткие люди.
 
Достучаться до сердца врача, достучаться до Бога,
попросить о почти невозможном — о счастье, о чуде.
 
В грязно-белом халате выходит толстуха и бойко
выкликает кого-то: «Свинцов, ну проходим скорее!»
Человеку всего-то и нужно: скрипучая койка
в бесполезной больнице, и чтобы тепло в батарее,
и лежать, сознавая смертельный диагноз, и плакать
потому, что лекарства… какие тут к чёрту лекарства!
Всё равно человек — это только разумная слякоть,
недостойная жизни, но вхожая в Божие Царство.
 
* * *
О нет, не надышался я тобою!
Не уходи, любовь моя! Побудь!
И подожди, во времени по грудь,
когда накроет счастьем с головою.
 
Не уходи, прошу тебя, не надо!
Не написал ни Павел, ни Матфей,
что там таится — посреди ветвей
небесного таинственного Сада.
 
Что если там всего лишь пустота,
и дух парит среди светил горячих,
один, совсем? И крыл его прозрачных
ненужная сияет красота.
 
Не уходи! Вдруг только глина, ящик,
цветущий куст шиповника и та…
та тишина, помимо пчёл гудящих.
 
* * *
Потому, что из колбы течёт золотистый песок,
и летят облаков золотые дворцы на восток,
и шумит водопад, чтобы вовсе иссякнуть однажды,
потому, что стихи о любви не рождаются дважды,
я твоё исхудавшее тело — почти волосок —
обниму, не таясь, и губами, сухими от жажды,
поцелую на ощупь в глаза,
в голубиный
висок…
 
Неужели ты тоже уйдёшь в эту влажную почву,
чтобы травы питать и высокие гулкие сосны,
чтобы снег выпадал на могилу декабрьской ночью,
ибо все бесполезны слова
и пространства
беззвёздны…
 
* * *
Ты от меня уходишь туда, где ночь,
где ни звезды, мерцающей над полями,
ни жутковатой вспышки из божьей длани,
ни бортовых огней самолёта, прочь
в небе летящего, — только далёкий звук
и ощущение вещи, уже незримой.
Как ты мечтала быть, например, Мариной!
Как ты хотела пару красивых рук!
 
Ты обошла бы мир, испытала всё:
пересекла пустыню, прыгнула с парашютом,
дома пекла пирожки бы — ну да, с кунжутом —
и родила бы дочку… Но колесо
перекатила через тебя судьба:
близится ночь, кромешная ночь. И всё же,
ах, посмотри, какое там чудо! Боже!
В небе твоя голубая горит звезда!
 
* * *
Поначалу просто чесалось, а после пошло такое…
пемфигоид буллёзный. Бедная Шуша-Крыса!
Из ноги выливалось в тазик страшное, неживое.
Я зелёнкой мазал и выбрил голову. Лысой
я ещё не видел жену, беспомощной, безнадёжной.
Но она не плакала, только шутила:
«Сдохну с этой болезнью кожной —
будешь другую носить на руках по дому?»
 
Охнул: «Никого не стану! Нет, я не готов к такому!» —
«Станешь, милый, — ответила, — ты же дока в столичных штучках».
А потом пошла на поправку. И я молился: «Боже, воссевший в тучах,
исцели нас, Господи Всевидящий Милосердный!»
 
Ведь она одна у меня, Шуршалотта-Крыса, —
и она без меня не выживет… Нет, я не скажу,
как заново, юной серной сотворил Он жену,
но молитву мою услышал. Или просто
таблетки нас выручили, не знаю?
 
Но весна наступила, дождь прошумел по крышам,
прилетели птицы, и солнце… о, какое солнце!
Словом, к маю снова станем гулять по парку с колясочкой инвалидной
и, возможно, сочиним историю удивительного спасения,
прокричим славословие Господу —
уж конечно, не гнусный пасквиль —
а иначе литература была бы и вовсе обрубком лишним.
 
* * *
«Вот кофе и блинчики, преднизолон —
обычная доза». — «Спасибо, Медвежка». —
«Да не за что!» Счастья вагон и тележка,
и горе — железнодорожным узлом.
По жизни пройдём — не скажу напролом —
но как сквозь чумной Авиньон минориты:
сандалии кожей воловьей подшиты,
три строчки давидовой тихой молитвы,
целебные травы на правильный лад.
И будем слезами, как раны,
промыты,
и ангелы нам небеса отворят.
 
— О, свет мой, давай доживём до утра —
до синего неба, до новой заботы...
— И ангел склонится над нами: «Пора!
До синего неба, до вечной свободы!»
 
* * *
Я тебе принёс ромашки да колокольчики.
Мы с тобой от судьбы скрываемся, как подпольщики:
то поём случайную песенку, то цветы поставим,
то историю сочиняем, как искали по всем заставам
настоящее счастье, а нашли смешливую хромоножку,
то салакой накормим чёрную хулиганку-кошку.
 
Я и сам не знаю, может, это моя причуда —
разыграть судьбу? Но голодная барракуда
подобрее будет — не съест целиком, оставит
хотя бы фалангу пальца. И палец Бога прославит!
 
Мы, проглоченные до единого волоса, до макушки,
тоже ведь говорим: «Это ещё не беда, игрушки,
по сравнению с Холокостом и Хиросимой!»
И прекрасная жизнь была бы невыносимой,
не воспой хвалу мы за пасмурные рассветы,
за ромашки и колокольчики. Господи милосердный, где ты?
 
* * *
На посту дежурной медсестры
тёплый свет в больничном коридоре.
Спят больные — видят фонари,
медленный прибой, ночное море.
 
Лишь в реанимации окно
отворили, чтобы холоднее.
Смерть приходит робко — всё равно
человек смолкает и бледнеет.
 
Накрывают белым полотном,
в лифт везут безжалостно… не трогай!
Завтра операция. Потом
жизнь пойдёт накатанной дорогой.