Повесть "Не изменять себе".

Повесть. «Не изменять себе».
 
Эпиграф 1.
«Он думал, что на пароходе сумеет прийти
к какому-то соглашению со своим горем,
ещё не зная, что горю никакие соглашения не помогут.
Излечит его может только смерть,
а всё другое лишь притупляет и обезболивает.
Говорят, будто бы излечивает его и время.
Но если излечение тебе приносит
нечто иное, чем твоя смерть,
тогда горе твоё, скорее всего, не настоящее.»
Эрнест Хемингуэй. «Острова в океане».
 
Эпиграф 2.
«Я – не атеист.
Но и не верующий.
Хотя, Православный до краёв сознания.
Что-то, вознося длань свою
с распростёртыми пальцами кверху, Там – есть.
Все мы Здесь – в этом Мире –
оказались не просто так, а со смыслом.
С каким – нам не дано знать.
Потому и решать, когда нам уходить отсюда – не нам.»
Ю.Г.Александров «Философия Жизни».
 
Эпиграф 3.
«Главная цель человеческого бытия –
его(человека) моральное предназначение,
познание и принятие оного.»
Иммануил Кант. «Критика способности суждения».
 
От автора к читателю.
 
Дозвольте мне представить Вам, достопочтимый читатель, это единое повествование, известное мне давно, да как бы отдельными, вроде бы даже не связанными друг с другом историями, но однажды соединившимися в моём сознании воедино, хотя и вперемежку – по времени и местам освещённых событий. Но такая сумбурность в моём рассказе может показаться нелепой, ну, или как минимум странной лишь на первый беглый взгляд. На самом же деле – они естественно соединились в одну сплошную логическую взаимосвязь. И в этом, уважаемый читатель, Вы безусловно разберётесь и непременно согласитесь, что иная последовательность изложения была бы просто невозможна. А сопровождаемые моими собственными размышлениями, рассуждениями и аналитическими догадками – всё это вместе преобразовалось некоторую, если так возможно представить, то ли притчу, то ли басню: несколько продолжительную, повествовательную, но для жизни человеческой – достаточно краткую. Ну а для собственного, Вашего читатель, растолкования – то уж кому и как сложится-сможится. Я, к примеру, и сам ещё не всё понял, не во всём разобрался.
Однако, сподобило меня придать всё это огласке не собственное безволье или нетерпение, но… чувства. Да-да! Чувства! Собственные чувства от собственных запечатлений. Они рвались наружу, как невеста вековуха из свадебного платья после венчанья. Тут уж, прошу прощения, не до комплиментов и церемоний.
Дело в том, что я пишу… свои чувства. Чувства от ощущений и впечатлений – и увиденного давным-давно, и вот только вот-вот на днях. Я пишу также, как искушённый, ответственный, педантичный, художник слаживает свою картину. Разницы – никакой нет. Ну, разве что: мои краски – это слова, я подбираю их, смешиваю, выстраиваю в сочетания и предложения, пишу/рисую мазками, нанося их и последовательно, и один мазок на другой, образовывая сюжеты, характеры, на обращая внимания и не задумываясь, что в итоге получится. Чаще всего случается так, что от первоначального видения я ухожу так далеко, что вообще не понимаю, как пришёл к концу. А бывает и так, что смысл того, что я уже написал обретается лишь с финальной точкой. Но не раз случалось и такое: смысл мною написанного мне раскрывал совершенно посторонний человек, которого ранее я и не знал: он, прочитав мою работу сам рассказывал мне о сути написанного мною.
…Либо и потому ещё, что нахожусь в постоянном писательском противостоянии (а возможно ли по другому, ведь иначе будет обман – себя ли, Вас ли – это не имеет значения: мы же с Вами на одной стороне – наблюдаем и оцениваем), в борьбе и даже в войне с самим собой: перечитывая каждый раз уже дописанное окончательно, до финальной точки, мне никак не удаётся выдохнуть из себя, измотавшее меня уже трясучки волнение. Чтобы наконец-то отбросив в сторону ручку (ведь пишу я по старинке – на бумаге), откинувшись на спинку кресла, забросив за голову руки, сплетя их пальцами на макушке… Нет-нет, лучше: распластавшись на кровати, уснуть-таки безмятежным сном и поспать часиков семь-восемь, чтобы внутри меня самого ничего уже не дёргало и не будоражило, не звало к немедленному подъёму и продолжению: «Ты вон там – не закончил… А вот в том месте – допиши… Ну, здесь-то – так не пойдёт… Ишь, разлился! – куда ты навалил-то… Всё – не в ту степь…»
 
Возможно, кто-нибудь спросит, мол, зачем всё это – и всё, что выше, и всё, что объявится ниже. Я отвечу так: потому что я – уже написал и кое в чём разобрался. А что до Вас, то это – уже ваше дело: ведь читатель-то Вы, а не я. Хотя, даже свистулька детская – память и чувства будоражит, да энергию придаёт. А уж как и когда то, что явится использовать, то уж по сподобленью[ Сподобленье – действие от глагола «сподобать», «сподобляться» – полюбить, понравить, облюбовать, понравиться, полюбиться.] каждого – аль для забавы, аль для дела. Однако, когда уместно, то и забава – дело!
Но я пишу – не для кого-то, а – потому что. Потребность такая однажды и вдруг объявилась внутри меня: писать. Психологическая нужда. Такая противоречивая, даже антагонистическая смесь – из природной лени и перфекционизма. Потому, будучи ленивым перфекционистом, я априори не могу быть графоманом. И ломаю себя каждый раз, когда мысли, образы и сюжеты начинаю невыносимо домогать, бренча в голове всем и обо всё, что там есть, долбя в виски, словно долгожданные гости, которых хозяева когда-то радушно пригласили, а теперь передумали, расхотели открывать дверь. Только вот гости просятся войти в дом. Так вот у меня наоборот: мои – запечатления и философии – требуют выпустить их наружу.
Кто-то, начав читать мои опусы, подумает-подумает, да и скажет, дескать, белиберда какая-то…; наволочь…; груда всякой всячины…; воз разорванных и смятых обрывков исписанной, непригодной уже ни к чему бумаги: такую даже на макулатуру в пункте вторсырья не примут.
Ан нет, не так! То чувства и мысли мои – взвихрившись и перемешавшись друг с другом, оживляя и ускоряя друг друга, поддерживают и стараются разъяснить – о чём это всё. Кому? Да хоть самим себе. Или же мне. Ну, а Вам – не знаю. Потому как читатель-то – Вы, а не я. О том, что хотел я, то, что меня сподвигло и заставило – я уже написал. А вот, что и как прочитаете Вы, как и что разглядите и почувствуете, ежели подобное осуществится, то это станет уже Вашими распознаниями и ощущениями… Что? Поймали? Да-да – я это уже написал: несколькими строчками ранее. Только Вы пока ещё ничего не поймали, не нашли, потому что я – ничего и не прятал…
…Чёрт его знает. Бог всему судья. Я, как-то раз, наблюдал, как заправский художник пишет свою картину. На мой, отнюдь не праздный для меня вопрос, зачем-де так-то вот – «многослойно» – краски кладёшь, он, промолчав и посмотрев на меня со снисходительным укором – как на паталогического дурака или на неисправимого бездаря, так ничегошеньки и не ответил. Но в его глазах я всё ж таки уловил объяснение: как чувства кисть держат, так и являю; а уж «зачем» и «почему» всё Это – не спрашивают, Потому как Это – дело Провидения и рассудку – сие неподвластно, неподотчётно. Оно – Это, как Вера – либо принимай и следуй, либо уж дозволь самому себе логику искать – одновременно и то, и другое – несовместно. «Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и мамоне.»[ Евангелие от Матфея – глава 6 стих 24.]
А в таком случае уж позвольте мне самому определять – где, какие мазки и штрихи мне класть, какие кисти и краски применять, сколько слоёв укладывать. А вот к месту все мои образы окажутся, всё ли Вы увидите, что я отображу, то это – уже дело Ваше.
Всё написанное мною – не котомка с мыслями и чувствами, чтоб носиться с ними куда позовут. И не сундук, чтобы складывать, трамбовать, а когда время придёт – отсортировывать на то, что сгодиться ещё когда-нибудь, а что уж и истлело до полной непригодности. Всё то – и не клубок из… никчёмного вороха… кое-как смотанный. Это – полотно-полотнище из холщовых и сволоченных ниток с золотой канителью, что сперва неторопливо скручены были из вороха пережитого в клубки-клубочки всякие, из этих клубков в лоскуты разноразмерные сотканы, дорогие и ценные каждый по-своему, а уж теперь-то: подобранные дуг к дружке, сложенные аккуратно и накрепко сшитые, – срослись между собой и воедино.
Ну, что ж… Больше не буду отвлекать Вас, читатель, от начала.
Всегда, конечно, хочется сказать как-нибудь мудро, но не мудрёно; ёмко, но не много; чётко, но не кратко; всесторонне, но без нюансов; без утайки, но без стриптиза; всё – о чем никто не знает, но не раскрывая секретов. Да и ещё: если говорить, то честно – как о покойнике. Или же – молчать.
Жить-то – нужно по правилам. Это – верно. Однако – с чувствами. Не всякое явственное – видимо любому, хоть бы и с третьего взгляда. А различимое – не станет понимаемым… без чувств!
Сказано мудро: «Quodlibet ens est A aut non A.»[ Quodlibet ens est A aut non A (лат.) – древнегреческое изречение – «Всякое сущее есть либо А, либо не А».] Но ведь кроме бытия и сущего в нём, есть ещё и чувства, а среди них – и подспудные.
 
I.Предисловие.
 
Не всегда праведные пожелания и поступки наших наставников, дела которых в принципе никогда не расходятся с их словами, подсвечивают нам путь так, чтобы и мы жили и поступали так же.
Молодости нужны не только тезисы и примеры, но и длительное, непосредственное, непрерывное общение с праведным, правильным: соучастие наставника в наших делах, и наше соучастие в делах его – как в верных, так и в ошибочных. Нужен не только их монолог, нужны и диалог, и полилог с хорошим, верным, правильным и добрым. Лишь созерцание и библейские знания о достойном и/или скверном/грешном – не достаточно.
Собственное счастье – не победная ленточка на забеге от «старта к финишу». Но – сам забег, вернее – путь! И сам этот путь, со всем, что на нём происходит – главнее и важнее самой цели его. Именно: важен не факт преодоления препятствия, ухода от соблазнов, а каким именно образом мы смогли всё это преодолеть.
А кроме того, необходимо постоянно оглядываться, чтобы видеть и понимать – что оставляешь позади себя. Нужно научиться понимать, что то, что вроде как уже пройдено и невозвратимо – всё равно остаётся с нами навсегда, влияет на нас и теперь, и, в значительной степени, определяет будущее.
Жизнь – не арифметика. Да и вообще – не наука. В ней не всегда… Точнее, редко когда, один плюс один равно двум: случается и ноль, и сто, и бесконечность, и, даже, возможно получить в минус.
Никто и ничто не уходит из души человека по своей воле. Человек сам либо выгоняет, либо отпускает их. Но как бы он не старался – всё что было или как-то задержалось в душе, удалить не получится. Следы прошлого, прожившего в душе даже малое время, останутся в ней, да и в памяти, навсегда – хоть крошкой, хоть запахом. Как невозможно выбить всю пыль из ковра. Как невозможно выдавить потёки подсолнечного масла из давно опорожнённой и перевёрнутой книзу горлом бутылки.
Все желания, любые потуги человека избавится, очиститься от прошлого – не возымеют успеха. А само по себе прошлое не исчезнет. Всякого рода сентенции, которые можно услышать лишь от самозванных и никчёмных «психодокторов», про то, что, мол, время, там, или же расстояние лечат – досужий вздор, просто-таки – поклёп и на Время, и на Разлуку: задача – и того, и другого – скорее протрезвить человека от прошлой любви. А протрезвив, помочь осознать свежей головой – настоящее. Для того, чтобы человек сам выработал себе собственный защитный механизм – на будущее.
 
В выгребе очутившись – возможно и отмыться. Ограбленным стать – сподобиться и защититься. А вот себе самому изменить – то навечно в тартарары провалиться.
 
Чужая жизнь – для всех лишь событие, эпизод: и для тех, кто на берегу, и для тех, кто на ходу. И те и другие друг для дружки – временные. А своя собственная – навсегда: как кожа, скелет и мозги – кое-что из собственного подменить-добавить возможно. Свою жизнь, целиком удалив, иной заменить – не сподобится: либо закривится и испортится, либо просто – не приживётся.
 
II.«Сумерки».
 
Андрей сидел в комнате за столом на облезающей хлопьями краски табуретке, на своём веку много чего ощутившей и во всех подробностях разглядевшей и понатерпевшейся от многоразмерных, порою бесстыжих, задних форм и от босой и обутой обножной нечистоты. Столом служила такая же табуретка – сестрица-близнец той, на которой сидел он, но лишь укрытая бесплатной рекламной газетой из помятого квартирного почтового ящика с отломанной дверцей. Андрей сидел, подавшись всем телом вперёд: то, как роденовский «Мыслитель», уперев свой гладко выбритый массивный подбородок в слегка сжатый кулак жилистой руки, воткнутый локтем в заброшенную одна на другую ногу, то зеркально меняя руки и ноги слева направо и обратно, то ставил обе ноги на пол, упираясь уже обеими руками в скулы и колени. Такие перемены он производил чуть ли не ежеминутно, иногда замирая в одной из комбинаций чуть дольше. Каждый раз сопровождая их коротким и резким…, словно он хотел забросить назад съехавшую на глаза чёлку …молодецки густых, и, прямо сказать не по годам, а по пережитому – густо проседенных волос… Ворохи прошлого, каждый раз по их исходу забиваемые Андреем в самые дальние «запаутинные» уголки своей души, обращавшиеся там нетленной сокровенностью, вдруг вывалились теперь наружу – то ли завернувшимися «кишками», то ли геморроем.
 
Андрей поставил – теперь уж окончательно – точку во всех многоточиях своих многократных и многолетних попытках: вывести-таки Елену на откровенный разговор, так по-настоящему ни разу и не состоявшийся, который, как он полагал, помог бы ему понять её, да и разобраться в себе самом. Его пожизненные размышления о сути и смыслах собственного бытия и духовного предназначения во враждебных реалиях (так ему виделось окружающее на протяжении всей его сорокатрёхлетней жизни) не давали бесспорных ответов на извечные вопросы – «как быть?» и «что делать?» – с этим, вот каким-то «не таким», его «семейным сосуществованием». Словно острые концы вязальных спиц взаимного с Еленой недопонимания, ощетинившихся и наружу, и внутрь и со всех сторон туго набитого «холщового» мешка его судьбы, взъерошивая и кровавя всё вокруг, беспощадно выковыривали из души Андрея все его праведные чувства, мучали и изничтожали их, а значит – убивали и его самого. Елена же всё это называла «изнасилованием мозга» и, не желая и далее ничего понимать, равнодушно, не ощущая внутренних эмоциональных метаний Андрея, а своего подобного «душевного неустройства» у неё никогда не было и не предвиделось (Андрей даже не ощущал хотя бы надежду на перспективу появления чего-либо подобного у неё), в любом месте их разговора, точнее сказать – Андреева надрывного монолога в их «диалоге», могла, к примеру, продолжать читать модный журнал или же листать рекламные проспекты, либо просто встать и молча уйти в другую комнату.
Все их скандалы не были громогласными, как можно увидеть в кинофильмах или услышать через стенку у буйственных соседей. Скандалы были «спокойными», даже шепотными. Их неуёмный напор проявлялся внешне лишь в трудноописуемых мимических и телесных эмоциях. Да и то, больше у Андрея. Его лоб то многоря́дился, хоронясь под упавшей непроглядной чёлкой жёстких чёрных проседоватых волос, то выпирал дугой, лоснясь барабанной кожей, когда он забирал съехавшую прядь назад. Его густые брови то стремглав разлетались чуть ли не под бакенбарды, то сталкивались на переносице, устраивая на ней пограничные рвы и валы. Елаза его попеременно то округлялись и выпячивались на Елену, то сужались и разворачивались внутрь:
– В чём дело?! Я постоянно пытаюсь начать с тобой разговор, но ты от него уходишь, – с вкрадчивым раздражением, уже давно заученными фразами и жестами, в очередной раз возобновлял Андрей свой переглядочный монологовый диалог.
Она молчала – как всегда.
– Что не так?! Может мне уйти из базы и не ходить в полугодовые рейсы? Хм! Но других там нет... Хорошо!.. Хорошо, устроюсь на работу в этот... как его там?.. колхоз?.. рыбопромысловую артель(!) – буду дома каждые выходные и… даже чаще... Я не могу, да и не хочу быть домохозяйкой! И… не хочу! Ха! Это, вон, мужья твоих итальянский приятельниц… так – устроились… Ноги свесили и болтают… Подрабатывают… кто в эскорте, кто в курьерстве… Один – таксист-надомник, другой – посыльный-прачка. И них в Европе это теперь обыденное… С таким и подобным – уже давно свыклись многие мужья твоих итальянских приятельниц. Что, и мне ситнем рассесться у тебя на шее прикажешь?! – то возмущался, то ёрничал Андрей.
Тут он на минуту смолк, как будто бы ожидая ответа Елены. Но она – привычно продолжала держать обет молчания, как всегда демонстративно занимаясь якобы важными и неотложными делами, которых не было и в помине. Ну, в самом деле, не принимать же за «важное» и «неотложное» – процедуру выковыривания перхоти из-под ногтей!
Андрей в такие минуты – своих монологов и ожиданий Елениной реакции на них, каждый раз, чуть ли не буквально, произнося одни и те же слова, с одной и той же интонацией, глядел на Елену, пытаясь поймать её взгляд. Но однажды, как-то неожиданно для самого себя, Андрей обнаружил: что когда он говорит или ждёт ответа Елены, то смотреть на неё перестал. Он просто смотрел в сторону, переводя свой взгляд с одного неодушевлённого предмета на другой. Как и когда такое началось он и не вспомнил бы, если б и захотел. Явным было одно – это случилось не впервые, не намедни, уже давно – очень давно, ну, очень-очень.
– Так я – Так – не могу… Не умею-с! И… не хочу… тоже. Ты сама подумай своей головой, какой пример тогда я буду подавать нашему сыну? А?! Чему в этом моём бездельном «сиденье» смогу его научить? Каким своим примером я скажу ему: «Делай как я»? Да и не умею я больше ничего в своей жизни, кроме как водить морские суда и добывать промысловую рыбу. Ты это можешь понять, в конце-то концов?! Ну?! Ну, чего ты молчишь?! Ответь же хоть что-нибудь!..
Почти каждый его монолог, превращался в рассказ, даже задуманный и видимы коротким, скорым, мог неожиданно и вдруг сойти с центральной мостовой, завести в невесть откуда взявшуюся трясину, из которой и дороги-то не найти и на помощь позвать некого, словно та топь посреди тайги, где и на триста вёрст вокруг даже зайца не сыщешь.
 
Краткие вопросы и общения – в семье – отталкивают. Краткие-то – цепляют или цепляются – чтоб подальше разойтись и ведут прямиком к расставанию. Длинные же – приводят к перманентному недопониманию. И опять-таки – остаются без нужного обоим правильного решения. Семья – крепка ответами без озвучиваемых вопросов. Должные ответы просто опережают, предвосхищает их. Сплочённая семья – крепка диалогами. Настоящая семья – всегда оркестр. Ей самой сложенный, ею же сыгранный. Для себя же.
 
Получив сугубо флотскую специальность – штурман-судоводитель, он был привязан к этой стихии. Много лет назад не по собственной охоте, а по чужой воле и от семейной безысходности, покинув в свои подростковые четырнадцать зим родимый дом и став курсантом мореходного училища в чужедальних краях, лишь первый раз в жизни попав не «на», а «в» море – на рыболовный траулер: на полугодовую производственную практику с хождением «за три моря», Андрей раз и навсегда влюбился всем своим бескомпромиссным естеством и романтической душой в океанскую неохватную ширь, неподвластную ни чему и никому земному. И взошёл в своей профессии от четвёртого помощника капитана, до самого морского пика: давно уже став капитаном сам – капитаном дальнего плавания.
 
Последней каплей в их чаше семейной жизни, переполненной этими неуёмными тихими скандалами, постепенно выдавившими из них самих всё их совместное счастье, породившей демоническую волну-убийцу в их штилевой, как казалось Андрею, семейности и любви, стала единственная фраза Елены, которую однажды она произнесла-таки вслух, да так, что та поставила всё на свои места: и в сознании Андрея, и в его душевных смятениях и в перманентных недопониманиях, и, вообще, во всём сложившемся когда-то и наблюдаемому теперь чуть ли не с самого рождения их сына (а возможно и многим ранее): «Я… хотела... ребёнка...», – немного запинаясь от вдруг взволновавшего её, её же собственного откровения, еле слышно, но отчётливо и недвусмысленно начала она. И тут же осеклась, словно бы поняла, что зарапортовалась. А уже через секунду или две, а может быть прошла и минута, через эту вот паузу, которая и ей, и ему показалась целой жизнью, проскочившей прямо здесь и сейчас – вот в этот вот крохотный молчаливый промежуток времени, скоропостижно закончила: «Теперь… мне больше ничего… не нужно… от тебя…»
Андрей взглянул ей в глаза. Глаза Елены излучали доброе спокойное тепло и ясность. Но свет и согревание, исходившие от них, были не для него. Они проходили через Андрея, но лишь насквозь – без задержки, не оставляя от себя ничего, а забирали и уносили из него остатки всякой его надежды на её понимание и принятие. Как будто бы Елена этим своим светом хотела и показывала лишь то, что ей хорошо, что у неё теперь – всё в порядке. Но Андрей почувствовал: Елена не скрывает, что этим своим счастьем – а это виделось ему и было именно её счастьем, всем этим её нынешним состоянием она целиком и полностью обязана ему – Андрею. И за это – она его и благодарит.
 
Вдруг в голове Андрея обнаружилась и тут же запряталась мысль, как голова подземного зверька, высунувшаяся из своей норки, оглядевшая свирепый враждебный мир света – понизу, докуда глаз достаёт – и схоронившийся обратно в своё уютное тепло: «Да что я – первый, что ли?!»
 
На Руси люди живут душою. А расставаясь навсегда – грустно, с лишней затяжкой, которая никому ничего не даёт, а только отнимает у всех же – и у остающихся, и у отбывающих – часть их души. Как будто бы эта часть – есть ничто иное как пожертвование… Богу за его к нам расположение – доброту, снисхождение, понимание. И за веру – Его в нас.
 
В голове Андрея, как будто бы сразу же от корней волос до центра нервной системы, то речитативом, то нараспев, повторяясь вновь и вновь, как музыкальный зуммер телефона, завертелось смерчем и рассыпалось в прах:
«Вместо флейты подымем флягу
Чтобы смелее жилось…
… И парус пробит насквозь,
Но сердца забывчивых женщин
Не забудут «авось»!
Не забудут, авось!»
 
Он пришёл домой уже почти час назад. Но так до сих пор не переоделся и даже не снял уличную обувь. Он лишь достал из глубокого внутреннего кармана и поставил на стол-табуретку бутылку водки и подкатил к ней купленное яблоко. Всё то яблоко было испещрено какими-то природными вмятинками, бугорками и заломами, сплошь покрытое чёрными бесформенными пятнышками, как чёрными звёздочками, или же чёрными безвозвратными дырами. Еще в полуподвальном магазинчике соседнего дома он ернически поинтересовался у продавщицы: «Что это у Вас за синапчик-то такой? Как называются-то?» Продавщица сделала вид, что не услышала вопроса или же в самом деле не разобрала: в торговом зале было полно покупателей и из-за этого шумно. Не успев повторить свой вопрос, Андрею вдруг нестерпимо захотелось… тишины. Поэтому, не дожидаясь ответа и не проронив более ни слова, он сразу же вышел на улицу. «Дешёвое, да и ладно. Наверное, дички из городского сада», – подумал он, когда его ноги уже поплелись домой.
Был полусумеречный октябрьский день. Жарило солнце. Лишь разноцветная листва кичилась своей предсмертной и уже бездушной пестротой. Неожиданный навал колючего, ледяного, прямо-таки январского балтийского ветра, обдав морозцем тропический загар обветренного лица Андрея, защемил в кончиках пальцев, когда-то раз и на всегда подмороженных на зимнем килечном промысле в Балтийском море. Шквал за шквалом, толкая и толкая со всех сторон, заставил ноги прибавить шаг. Редкими крупными влажными обрывками, недолетающими до земли, объявился и закачался снег. И сразу же заметелил, обернувшись мелкой ледяной крупой. Смешиваясь же с взвихренной ветром дорожной пылью, он проникал во все самые защищённые прозоринки и даже поры любых «тел», что оказались сейчас на заштормованной улице. А ещё через минуту – занялся густой беспросветный ливень, обрушившийся из той же серой полуденной мглы. Типичная Прибалтийская погода.
Кора быстрорастущих окультуренных деревьев, высаженных здесь – на месте вырубленных тогда же вековых сосен, по человеческому плану, давно и неравномерно подёрнутая мхом, постепенно темнела от всего творящегося вокруг. Местами – и кора, и мох вдоволь насытившись влагой, прекращали прятать чужие слёзы и начинали сочится не своей водяной кровью, которая, сбегаясь в ручейки, по стволам деревьев снисходила до земли. Земля же впитывала и принимала в себя всё. Всё, что уже стало не нужным другим, никому кроме неё.
…На улице хозяйничал вездесущий ветер. Словно заскорузлый, бесшабашный, обозлённый на всё и всех дворник, метущий двор и улицы не для того, чтобы навести чистоту и порядок от души и по должностной инструкции. Или же только лишь для того, чтобы всем вокруг было видно и понятно, что он есть, и что в его воле и силе – убрать человеческий мусор и природную наволочь; или же, вздыбив всё наносное, лишь поставить вопрос ребром: «Чтобы всем вам было чисто и порядочно – не грязните/сорите. А уж ежели намусорили, то сами же и убирайтесь за собой. На кладбище, небось, ямы-то с гробами – засыпаете, так? Да ещё и венками украшаете, так или нет? А тута – в жизни, что?! Не с руки?! Невдомёк?! Нагадили сами, а убирать мне? Дудки! Я вам не халдей[ Халдей (жаргонизм, устаревшее слово) – в данном контексте – уничижительно: бесправный слуга.]! И не похоронная команда для всех ваших расстройств и выволочи[ Выволочь – то, что достали, доставили – волоком. В переносном смысле: то, что получив/приобретя с большим трудом, оказалось ненужным.]!»
Шараханья бесшабашного ветра то взвихривали, то прибивали всё, до чего доставали. Срывая с веток обессиленные, полумёртвые, иссохшие почти до скелета листья, ветер зачем-то головокружительно уносил ввысь. «Там – жизни нет! – подумал Андрей вслух. – Или есть?» Андрей прищурясь, словно целясь, наблюдал за возможной метаморфозой почти покойника. Но пролетевшая в вышине чёрная птица – то ли голубь, то ли ястреб, то ли ворон – на мгновенье закрыла везунчика от глаз охотника и, сбив прицел, улетела. Лист, поднятый шансоном, как знать – может быть для новой другой жизни, исчез из поля зрения Андрея. А может быть, он обернулся той самой птицей, в корне изменив свою судьбу, своё предначертание.
…Дождь, начав свою осеннюю пахоту – то, как только что занявший транжира, то, как последний скупердяй. А то, отстреляв обойму, до перезарядки новой и отдыха, –уступал место своему подельнику – мареву. Периодически они дружно уходили на обед или на перекур. И тогда раскрывались облака…
Когда первые крупные капли, предвещающие зарождающийся к обрушению весенний ливень, попадают за шиворот, или же своими ударными шлепками прилепляют к разгорячённым плечам тонкую хлопковую рубашку, привычно надетую без майки, вызывая бодрую радость на лице и горячее желание в глазах, то само тело распрямляясь, покрывается мурашками. Когда лёгкая снежинка сумев пробраться под укутывающий шарф, оберегающий человеческое тепло, едва касаясь живой кожи, раздавливается о неё, разбегаясь по всем закуткам леденящим ветром, то всё тело съёживается, зябкие мурашки устремляются по всему телу, то оно – тело – сгорбливается, стараясь превратиться в ежа, приготовившегося к нападению на него. И всё лицо съёживается, губы брыкают, плечи вздёргиваются, пряча в себя уши.
Местных жителей подобными погодными представлениями не удивишь во все её сезоны. Они непредсказуемы по всему ходу действия: и лето всегда короткое – и ни лето вовсе: весной ранней уродиться может, в отпущенные же ей месяцы – и не показаться вовсе, а уж осенью – «все двери настежь» от жары; зимой же – льёт и льёт тёплыми горючими слезами и в лужи непросыхаемые их собирает в любом месте, даже ровном. Тутошние старожилы лишь «жалуются» дальним родственникам и знакомым да курортникам и стращают их, что, дескать, замучились: «С утра глядь в окошко – ясность полная! Хоть и не факт, что в увиденном – истинное распознал! Оденешься по погоде явственной: и к обеду взопреть сможешь, коль с утра холод стоял; иль продрогнуть до костей уже через час-другой придётся, ежели на выходе ярило безмерно! Так – у нас в любой день года!» А по сему – чуй! Спасенье – лишь в привычке к подобным скоростным переменам, да в опыте распознавания примет тайных, от гостей сокрытых, да их досужего растолкования.
 
На улице было шумно. Но случись заглянуть в глаза любого из прохожих, то увидеть там случилось бы лишь мрак и бездну, в которых и не разобрать, есть ли в них хоть что-то, или то омут без света и дна. Или же бесконечная пустота. Потому как всё, что в них когда-либо было – вылилось, высосалось и, смешавшись с остальными высосами, создало этот общий внешний шум, зум, который закупоривает и уши, и души, не давая преодолеть эту преграду ни уму, ни сердцу.
 
Но Андрей, привычно не обративший никакого внимания на погодные происки и шалости (к этому времени он прожил в этом городе Л. больше четверти века), уже открывал подъездную дверь. Свежевымытые, аскетичные лестничные марши, не познавшие за свою жизнь ни единого ремонта – ещё со времён первых домовых поселенцев, пропитанные смесью запахов от подгоревшей корюшки, подвальной гнилости, зловония непромытых половых тряпок и размазанного ими кошачьего бытия, дежурно встретили его у первых же ступенек и подняли до порога самой квартиры.
…Андрей бездумно – на авторулевом, поднялся на нужный этаж. Столь же машинально подошёл к одной из дверей на квартирной площадке. На миг замер. Не поднимая головы, глядя сквозь порог, на «раз-два-три» стукнул-пристукнул ногами по «кабанчику»[ «Кабанчик» (термин, жаргонизм) – вид керамической плитки.] в том месте, где в добрых домах стелют привходный половик, сбил с итак чистых сапог остатки улицы, чем лишь взвихрил местную перетёртую длительной тщательной неубираемостью пыль, тут же без спроса уложившуюся на их носы, как на своё место и, пнув одновременно коленом, кулаком и собственным лбом всегда незапертый притвор, вошёл-таки в тёмный коридор своего нынешнего жилища.
Не поднимая головы, без ощупи подойдя к двери своей комнаты, открыв её ключом, как-то вдруг оказавшимся у него в руке, коротким небрежным толчком плеча открыв её. Она же в свою очередь отлетела на распашку – без сопротивления и скрипучих возражений, привычно подчинившись такому панибратству. Андрей, на секунду задержавшись, будто бы пропуская кого-то вперёд себя, вошёл внутрь. Войдя, Андрей спокойно без хлопанья вернул дверь на место. А та, вновь привычно подчинившись, лишь еле слышно чмокнула язычком замка в воздушном поцелуе – вроде бы как в знак благодарности за такую обходительность.
Комната, которую Андрей снял через агентство недвижимости три месяца тому назад, ещё находясь в перезатянувшемся рейсе, и где он теперь проживал три последние недели, ровно с того момента, как вернулся из того своего «бесконечного» последнего похода, не представляла собой ничего выдающегося: так, скаредная ночлежка для одинокого холостяка, ни разу не ожидающего к себе каких бы то ни было гостей. Комнатёнка была узенькая, вытянутая, как коридор в коммуналке, низкопотолочная восьмиметровка, приютившаяся на одной трети двухкомнатной квартиры на последнем четвертом этаже, такого же облезлого, как табуретки, дома – одного из первых индустриальных панельных проектов того времени. Прижавшись к территории бывшей промзоны, группка из четырёх таких же домов стояла «отшельническим» микрокварталом, запланированным под снос ещё до начала его строительства – уже лет эдак как пятьдесят тому назад.
 
Все люди, получившие здесь своё жильё, в один миг становились счастливыми. Ведь своя квартира, почти свой дом, который нет нужды делить с чужими – радость. И вся эта радость – делится только на своих. Но такое счастливое комфортабельное бытие быстро улетучивалось: одни соседи мешали другим вполне разборным по словам шумом из-за тонких межквартирных перегородок; протечками сверху; претензиями от залитых снизу. А ещё, пришедшим наконец осознанием, что это их жильё – всё же временное, ничего иное, как временный постой. Когда они начинали осознавать, что не дожив и до старости, а их дети, если после школы пойдут учиться или служить в армии, то ещё не закончат, а эту их «крепость» снесут, а их самих переселят невесть куда.
А все свои страхи и боли им делить теперь только промеж домочадцев; нести, и тяготится этим – лишь самим одним. Никто уж, случайно увидев их, уж не впряжётся и не пособит по-свойски и от сердоболья. А если чем и помогут, то лишь до своего предела – дверь затворят в свою квартиру и всё: пустота ночного подъезда и безумное одиночество. Ну, на крайний случай, если силёнки ещё будут, то подмогнут – в гробу соседа в последний путь до кладбища проводить.
Многоквартирный дом – он ведь и сам, как кладбище: места много и перегородки хлипкие, а вот притворы – у каждого свои и свои крохи отделяют.
Окна смотрят на разные стороны – бывает, что даже в одной квартире. Стен – много, да ещё пол и потолок. Вот только все они – общие. Парадокс: квартира – своя, а её стены, полы и потолки – нет. Они – общие.
… Весь этот жилой квартал был на отшибе города, когда-то навязанный ему как бедный родственник. И – ненужный, получал к себе столько внимания, сколько следовало, чтобы он не помер на руках и преждевременно и без разрешения сверху. А потому, и электроэнергия, и вода подавались в него дозами и по остаточному принципу. А вот нечистоты, так сказать продукты жизнедеятельности его и его поселенцев, отводились и отвозились неторопливо – кое-как и иногда. В связи с чем во дворе стоял большой ржавый контейнер для бытового мусора, а в углу имелся деревянный общественный сортир с выгребной ямой.
По плану развития города на этом месте должен был появиться новый спальный район – ещё в 70-х годах прошлого века. Но городские и государственные приоритеты корректировались, даты достижения установленных первоочерёдностей сдвигались или вовсе – цели видоизменялись до неузнаваемости, из-за влияния и невыносимого давления как внутренних, так и внешних обстоятельств: то борьба за мир во всём мире и разрядка ядерной напряжённости требовали многочисленных и многоденежных ресурсов и беспрестанного внимания, то ахнувшая в середине 80-х компрадорская перестройка, раскурочившая все тысячелетние житейские устои и развратившая все социальные слои общества, перелицевала и переиначила воззрения и желания всех и каждого. А потом и всю страну Россию: единую, тысячелетнюю, самобытную, праведную – подвинули ближе к фатальному обрыву: Союз Советских Социалистических Республик, он же СССР (USSA), стал обозначаться «незатейливо» и «бессло́гово», безгласной аббревиатурой – РФ, а все его республики – обособили: у них особо и не спросясь. Ну, а этот городской район, расположившийся бивуачком недалеко от военно-морской базы в городе Л. в одной из таких – бывших прибалтийских республик, стал никому не нужным. И, как сказали новые власти: «бесперспективным». Прям как в басне Эзопа про лису и виноград: ежели не сумела дотянуться до того, чего желала, то значит и не надо – не дозрело то бишь.
Экстерьер теперешнего жилища Андрея полностью соответствовал и его комнатному интерьеру.
Железная кровать с хромированными ажурными спинками, увенчанными четырьмя омеднёнными сферическими набалдашниками по их углам: с натяжными, кое-где безвозвратно утерянными пружинами, укрытыми взгромождённым на них ватным матрасом, сбитым во множество холмов, разделённых голыми долинами с грязно-жёлто-рыжими следами давно высохших ручьёв и озёр, застеленным простынёю неопределяемого оттенка серого, как в советских плацкартах дальнего следования, с такой же заскорузлой подушкой и с наждачным «пергаментным» пледом без пододеяльника.
Плотиной неполноценный колченогий двухстворчатый шкаф: с одной лишь дверкой, когда-то полированной, но теперь уж замусоленной и изъеденной чужими передрягами, потерявший где-то на своём жизненном присутствии такую же вторую.
Две уже знакомые нам табуретки: явно ремесленного изготовления, такие и выбросить-то жалко – всё ж «ручной труд», а вот чтобы подарить их или продать – то сперва нужно лоск пригодный навести на них умеючи.
Да, ещё: прибитые к двери комнаты с внутренней стороны два двойных силуминовых раритетного вида крючка.
Стены: были когда-то, а по сути – «всё ещё», оклеены бумажными обоями, что угадывалось по верхним углам комнаты, где растолстевшие и покоробленные, отошедшие от основания края обойных воспоминаний с жёлтыми разводами от постоянных протечек, как призраки выдавали исторический факт их наличествования; но их первоначального цвета и фабричных рисунков теперь ни разглядеть, ни угадать было уже невозможно из-за преклонного их возраста – обои были ровесниками дома (хотя могло представиться, что они помнят и нашествие Мамая, а ещё «великое» переселение народов времён первых пятилеток, репрессий тридцатых годов и шагающих хрущёвских новостроек): сплошь покрытые детскими каракулями, словно «наскальными» нерасшифруемыми посланиями первых пионеров, и телефонами номерами с именами и характеристиками «абонентов» чуть ли не на всех языках бывшего Союза.
Дощатый пол: многократно окрашенный без удаления ранних слоёв краски, коричневой палубой тянулся от входа в комнату во всю её длину к окну, и, по всей видимости, был единственным, к чему не было особых претензий: не скрипит и выполняет свою главную функцию – пешеходную. Ну, а то, что по проглядываемым слоям краски, как по древесным кольцам, можно было посчитать, сколько раз от сотворенья его освежали, так это на фоне остального просто досужий вздор и придирки: «чего на него смотреть-то ходючи? вон окно – в него и смотри».
Окно во внешнюю среду: его рамы были помоложе всего, что так или иначе обозначалось в комнате – хозяева или прошлые наниматели поменяли их, но, видать, на самые дешёвые, поэтому сквозили они и свистели, изменяя силу и тональность звука всякий раз, когда открывалась и закрывалась входная дверь; над оконным проёмом нависала настенная гардина без каких-либо штор, будучи почему-то пришпандоренной к потолку, да ещё и криво; на подоконнике – толстом, широком и крепком, облезлом, как и табуретки, «измученном» его «постояльцами» и «посидельцами», но лишь поверху: исполосованном трещинками и надписями аналогичными настенным.
Шкаф и стол – развалясь по-свойски, как дома; табуретки – как старые знакомые, по бедности и вечно пустым карманам, зашедшие по установленному порядку в гости – поесть, да попить на шару: и выгнать не выгонишь – куда им пойти-то, и потреба их малюсенькая – что-нибудь склюют, да убыли не разглядишь.
А вот кровать – та таки и «да-а!»: её внесли, поставили на место, сказав всем коренным: «Да будет так!» И никто не спорит и не подумает перечить: раз хозяин сказал, значит ужмись и терпи. Но! Хотя сопротивляться и не станут, а и в компанию свою не примут/не возьмут. А та, продолжая кичиться своей прошлой знатностью, хотя немного и смущаясь своей теперешней потасканностью, а ещё и разложенной на ней, её не спросясь, неприглядной ветошью, всё ж таки была довольна, хотя и скрипела, что она ещё на что-то да годится.
На подоконнике зачем-то стоял глиняный цветочный горшок без цветка, наполненный опустошённой, спрессованной жизнью впалой землёй, по краям вздыбившейся окаменелыми корявыми кряжами, покрытыми грязно-белыми налётами давно высохших поливов её («живительной» водой из под крана), похожими на потёки исчезающих ледников; или же на весенние горные склоны со следами почти растаявших снежных лыжных трасса.
И, как вишенка на торте, всё это «убранство» освещала «лампочка Ильича»: стоваттка, вкрученная в чёрный глянцевый патрон, на торчащем из потолка алюминиевом проводе, похожем на разогнувшийся хвостик старой умирающей свиньи, по соседству с мощным бессмертным по рождению потолочным крюком для люстры. Криво висевшая на этом коротком артритном алюминиевом конце лампочка, кругами освещала всю комнату, время от времени мерцая, издавая характерное сварочное потрескивание: видимо где-то стали отходить контакты – от содрогания всего дома, из-за проезжающих рядом с ним грузовиков. Днем, когда уличного света хватало, и лампочка была выключена, её многолетний труд был на виду: разнояркие круги от её теплового и прочего волнового воздействия различались на потолке, должно быть когда-то белом; они были похожи на мутное, неидентифицируемое изображение, которое можно попытаться разглядеть, на отжившей свой век или неверно хранившейся бумажной фотографии. Кроме этого, на потолке располагались и другие артефакты: на равном расстоянии от потолочного крюка проступали пять расплывчатых бледно-жёлто-оранжевых кружков, к своим центрам становящихся черными. Эти кружки были похожи на тени пяти загнивающих апельсинов – по всей видимости, на крюке когда-то воцарялось и блистало пятьюстами свечей пятирожковое светило.
Одинокая голая лампочка, похожая на колбу керосинки, то ярчала чрезмерно, как солнечный луч, вдруг пробившийся из-за туч и угодивший прямо в глаз, то начинала в миг чахнуть на глазах, выказывая при том, в чём его внутренняя сила – в вольфрамовой спирали под напряжением. Над ламповой колбой на потолке, располагался ещё один побочный результат её трудов по освещению всего лишнего – бытийного, наволочного – чёрное, расплывшееся к краям пятно, похожее на чёрную дыру, как указание входа в иной мир, попадания в который никто не избежит, но никто не знает когда. А потому не разбирает, не чувствует, но задумывается об этом лишь постольку-поскольку или по настроению: когда с ужасом и преждевременным раскаянием о своём пустопорожнем бытии с этой – явственной стороны, а когда с надеждой на лучшую судьбу-судьбинушку с той – с другой – невидимой.
Края этой дыры были столь расплывчаты и сама она, имея абсолютно бестоновый идеальный чёрный центр, расширяясь из точки всё дальше и дальше от центра – к периферии своего притяжения, серела и цветнела – больше грязно-жёлтым выгором, словно извергала из себя пожирающую явь плесень. Или же наоборот – выставляла кордоны и препоны, чтобы тутошний мрак не попал в неё и не испоганил её несусветную кромешную затаённую тьму.
Весь этот житейский антураж то ли напоминал о процветавшем здесь когда-то в прошлом благополучии, то ли в назидание подавал сакральный знак, мол, «лучше смотреть за своим надо было». А ещё предупреждал: впереди даже у успешной жизни возможно-таки всё что угодно – и голь беспросветная, и кончина безвременная.
Андрей сидел на табуретке отрешённо. Он был здесь и не здесь. Он вообще не задумывался, где он сейчас, почему и зачем.
– Жизнь – спираль?!.. Тупая отрезная пила циркулярки – вот что такое жизнь. Зубья бегают по кругу, бегают... Что под них не попадись, как не крути, они всё одно – всё безжалостно разрежут по одному заданному направлению. И чем они тупее, тем дольше… экзекуция и больнее! – заключил Андрей, словно всё своё в свой кулак собрал, да и по столу им хряпнул – со всего размаха и без сожаления.
Ни поговорить, ни пожаловаться, даже помолчать – ну так, чтоб в душевной теплоте, а не в холоде одиночества – было не с кем. Вся комната, со всем её содержимым – и своим собственным, и приюченным ею, изначально была словно предназначена для доверия ей чего-то чрезвычайно важного и, даже, судьбоносного. Она и всё в ней были готово ко всему. Всё – ждало лишь одного: действия.
… Андрей, прожив в этой комнате уже не одну неделю, так ни разу и не видел своего соседа по квартире. Хотя следы от его пребывания Андрей находил время от времени в общих местах пользования – на кухне, в туалете, в коридоре.
Да что там сосед: Андрей ни разу не встретил ни одного жильца – ни из его подъезда, ни из соседнего. А всех подъездов в доме два! Странно! Как будто бы он один жил во всей этой двухподъездной пятиэтажке. «Интересно! – с тенью улыбки подумал Андрей, - а остальные жильцы наверное так же живут – живут/ходят-бродят и никого не видят? Или – не замечают…»
 
Что-то или же кто-то мешало ему всю жизнь жить СВОЕЙ СЕМЬЁЙ. Как будто бы ещё в самом раннем детстве то ли на зло всем, то ли по недомыслию, но точно – с молчаливого невнимания взрослых или же от равнодушного их потакания, он сам собою… обручился с одиночеством. И держал тот обед всю свою жизнь – бездумно, преданно, словно юродивый монах.
 
Андрей расстегнул и вытащил из джинсов ремень с пряжкой в виде рамки. Он долго теребил его в руках, пытаясь вспомнить, как делается и как называется тот фокус, который ещё в детстве не раз показывал ему его старший двоюродный брат Жорка. Тогда Жорка продевал петлю, сложенную из свободного конца ремня, в рамку пряжки и, предлагал Андрею просунуть в образовавшуюся кожаную многослойность одновременно кисти обеих его рук. После того, как Андрей с любопытствующей покорностью подчинялся, Жорка круговым движением затягивал это устройство с подбоем. И как только Андрей не старался высвободиться: активно дёргая руками, ёрзая кистями друг о друга, зажимая между коленями и хватая зубами; самому выбраться из этой ременной неволи у него никогда не получалось. «Хм! Милицейский приёмчик. Самостоятельно высвободиться не получится. Даже если кто другой станет помогать, не зная секрета, то выпутаться тоже не поможет», – каждый раз говорил Жорка, довольный собой и произведённым на Андрюшку впечатлявшим того эффектом.
Андрею вдруг живо представилось, как и когда-то, вразмётку валялись тела после развратной бури: посреди выдавленных на пол подушек и покрывала, да стянутого с матраса и вдавленных в заднюю подножную спинку кровати – одеяла и простыни, причем так яростно, что пододеяльник аж под кроватью оказался. Вот тебе любовь – вечная, неземная и неделимая.
Петля – она одним – рок, другим – порог, а иным – итог.
 
III.«Невнемлющий».
Все дорожки, все тропинки сходятся туда, куда надобно; все клумбы и газоны отталкиваются и упираются в забордюренные или запоребриковые пределы, за которые не выступают, из которых не выпадают и не пытаются, и даже не стремятся предпринять нечто подобное когда-нибудь хотя бы и в мыслях; скамейки и урны к ним – по счёту и через отмер, как путевые столбы, всё по размерам и виду, – как в генеральном плане. Короче говоря, хоть геометрию изучай, хоть арифметику: всё по уровню, по верёвочке, по табличкам и чертёжикам. Ни зимой, ни весной, ни летом и даже осенью – ни неучтённого листочка, ни лишней травинки, ни ветки сломанной, ни куста зачахшего, ни сухостоя, ни побегов малых, ни недорослей – всё стройно, молодо, хоть уже и не девственно, но и не предгробно, а ровно так, как предписано; ну, на крайность, как в поговорке – «кому попадья, а кому попова дочка».
Но при всей этой линеечной расчерченности, каллиграфичноси и абачности, а поверх этого образованный человек ещё добавил бы тригонометричности, не было лишь одного, того, что всему придало бы не только визуальную стройность, но и красоту. А полная красота и гармония без души не бывает: циркуль и кельму каждый освоить сможет, коль старания приложит, а вот душу разглядеть в бездуховном – без наставника праведного не случится, такого наставника, который, разобрав твои внутренние струны, на собственном опыте поделится, как смотреть, что бы увидеть, как узнать и почувствовать, что бы мимоходом не пропустить, возможно, что-то главное, что вот здесь сейчас рядом с тобой пройдёт, а ты и не угадаешь, не разберёшься, что она и есть – твоя судьба.
Возможно, конечно же, и без всякого этого обойтись; коли не понимаешь, так даже и сласть в том найти. Но вот ежели всё это понимаешь? если всем своим нутром и чувствуешь, и уже сам скал прежде, а не слушал досужих пивных историй, то тогда как?! Тут хоть расстучись по запертым на все замки и засовы дверям, хоть лоб о булыжную мостовую расшиби, хоть в петлю залезь, – всё одно – коли нет встречного порыва, то значит и ветра нет. А то, что по неразумению за ветер принимаешь – лишь собственные сопротивления. Это как в открытом море: о шторме и его силе подлинно узнаешь, только тогда, когда с ним сам столкнёшься. Всякий знает, что прогнозы дело такое – всегда бабушка на двое сказала. Ведь и метеорологи прогнозы дают с процентным условием: чем подробнее и длиннее, тем вероятность свершения меньше. А далее по теории вероятности: шансов попасть под колёса трамвая в пешеходном парке значительно меньше, чем на трамвайном депо/переходе.
 
Андрей, уже два часа назад закончив суточную вахту и позавтракав в портофлотском буфете, не знал куда направиться и чем заняться. На следующую вахту ему предстояло заступить только через двое суток, так как только сегодня в восемь утра его сменил 3-й помощник капитана, а вся подготовка к выходу в рейс была практически закончена. Хотя, конечно, ему, как старшему помощнику, необходимо было каждый день с утра и минимум до обеда находится на борту парохода[ Пароход (жаргонизм) – любое самоходное морское судно дальнего плавания вне зависимости от типа его главного двигателя.], дабы оперативно решать и свои вопросы, и при необходимости заменять капитана в отсутствии того. Но проходив на аналогичных судах более тринадцати лет, изучив их наружность от гидроакустической пушки до топового фонаря[ Топовый фонарь (термин) – навигационный фонарь, светящий белым цветом, расположенный на самом верху главной мачты судна.], а внутренности – от цепного ящика до румпельной, будучи ещё четвёртым помощником в своём первом полугодовом рейсе, он не без оснований был уверен в своём высоком профессионализме. К тому же Андрей Юрьевич и кэп[ Кэп (жаргонизм) – капитан судна.] давным-давно знались: как по работе, так и вне её. Потому они меж собой договорились: бывать на судне, пока оно в порту, через день другой, в случае чего подменяя друг друга.
Андрей вышел через проходную с территории порта – бесцельно, даже машинально, просто по тому, что работа на сегодня закончена, и надо идти… Идти – хоть куда-то. Домой… то есть в эту… ну, «ту»… квартиру – ему страсть как не хотелось. В такой прострации он, по привычке, дошатавшись до конечной автобусной остановки, усевшись в полупустой автобус восьмого маршрута, идущий и района порта через весь город, его исторический центр, мимо центрального парка на противоположенный конец к автовокзалу, Андрей, поёжившись, как бы собирая себя в единое целое, прижался плечом и виском к автобусному окну и глубоко задремал…
 
Они познакомились посреди бабьего лета – ровно четырнадцать лет назад, одиноко прогуливаясь по парку. Странно, но то, как именно это произошло, кто к кому первым подошёл, какие слова при этом были произнесены, да и вообще, о чём они говорили, гуляя первый раз вместе по запутанным топанинам парка, Андрей никогда не вспоминал. Мало того, и это ещё страннее, его память и сознание ни разу не попытались восстановить в себе хоть какое-нибудь запечатление того. Хотя ощущение, что всё такое уже запамятовалось и не раз, присутствовало, но бессознательно. Если же к этому добавить то, что с Еленой произошло точно такое же дежавю, то станет вполне очевидным феномен их знакомства: по-видимому, каждый из них стоил другого. Но поразительнее всех этих странностей и дежавю стало ещё и то, что ни Андрей, ни Елена никогда об этом и не заговаривали: ни между собой, ни с кем быто ни было ещё.
«Как я здесь оказался?! – недоумевал Андрей. – Морской порт… Автобус… Я вроде бы заснул… А, ладно – всё равно. У меня – выходной.» Куда ему теперь направиться и зачем – он не понимал и, честно сказать, не хотел ни гадать, ни разбираться. Ему было всё равно куда идти, лишь бы идти, чтобы продуло и высквозило из его головы весь собственный хаос, из нанесённой туда наволочи им самим. Хотя, его прошлое и казалось ему теперь хламом, таковым, на самом деле, оно не являлось. «Детство – не в счёт. Мама… Папа… – гонял Андрей свои мысли по кругу, бурча себе под нос одними губами. – Родители – тоже не в счёт. Родители – это святое! А что еще? Что ещё в моей жизни было такого, от чего нельзя, невозможно отказаться?!»
Андрей бесцельно бродил по парку. Почему-то прихрамывая – то на одну ногу, то на другую, ссутулившись, даже сгорбившись, опершись на свой взгляд, как на костыль, медленно переставлял его с каждым коротким редким шагом, не выбирая, да, по сути, и не ища, наиболее подходящие для упора места. Он словно обратился в древнего старика – пожившего с лихвой, повидавшего всякого разного, как та его комната, вместе со всем в ней содержащимся. Словно обречённый на неизбежное и, как будто бы, смирившийся с этим, он время от времени поднимал глаза и озирался. Глядя на него со стороны, невозможно было понять: этот человек чего-то ещё опасается, к чему-то невиданному готовится ещё, или же всё ещё прибывает в надежде, найти, разглядеть поближе, а если повезёт – тактильно ощутить то, что он не терял, но – давно, очень давно ищет.
Вдруг Андрей, перестав хромать, остановился. И – распрямившись, светлым кахолонговым взором обвёл всё вокруг. «У меня есть сын!» – вспыхнуло в сознании Андрея.
– У меня – есть сын! – озаренье, как ангел, выпорхнуло из уст Андрея и, широко и свободно взмахнув крыльями, устремилось в высь. А он – лишь сопроводил его своим тёплым взглядом с добрым напутствием в нём.
Провожающий взгляд – походил на прощальный. Но – не обречённый. С улыбкой – немного глуповатой, но открытой, искренней – как душа на распашку. Глаза Андрея увлажнились до краёв. Но достаточно быстро подсохнув, они стали, наконец, различать окружающее.
Оказалось, что Андрей гулял по Центральному городскому парку. Вокруг было достаточно много людей, возможно, таких же как он – случайных. Но, наверное, были и такие, которые пришли сюда специально, заранее спланировав свои прогулочные маршруты; или деловые – по ходу к своей цели, срезая углы дорогой через чужое безделье, тем самым укорачивая своё нетерпение и сокращая собственную же суету.
Как показалось Андрею, многие фланирующие смотрели на него с нескрываемым интересом: одни с лёгкой улыбкой, у женщин – даже проскальзывала эротика; другие – с любопытством; третьи – со снисходительной ухмылкой. Иные же смотрели цепко, с расчётом – ожидая продолжения представления. Видать, всем им было любопытно и каждому по-своему, словно явившееся к нему – его озарение, стало видимо всем. Но все посторонние взгляды на Андрея быстро стали затухать. И вскорости – исчезли без следа.
Ему хотелось, чтобы внешнее постороннее заняло его мысли короткими думами о чужом неудобстве или же, в крайнем случае, безобидными размышлениями о беззаботном сострадании их к нему, а его – к ним. Но такие ожидания были тщетны. Все его душевные потуги, хоть как-нибудь впечатлиться окружающим, чем вытеснить его внутреннее смятение по собственному поводу, не приводили к искомому успокоению: каждый его взгляд, коротко задерживаясь на чьих-либо фигурах и чужих эмоциях, с равнодушием покойника всякий раз без задержки проходил сквозь и их личные заботы, и миновал показное участие не в нём. Когда же глаза вновь делали попытку сфокусироваться, дабы отыскать точку внешней опоры, то всё повторялось: мозг, как осциллограф, всплеском фиксировал увиденное, и, тут же забыв про взволновавший объект, продолжал прокручивать Андреевы запечатления и смятения из прошлого.
Андрей явственно помнил и мог документально во всех красках пересказать всю свою жизнь, начиная с пятилетнего возраста, при чём, с самыми незначительными подробностями: к примеру, сколько шагов от подъезда их дома до ближайшей остановки трамвая на улице Победы, с описанием всего, что встречалось ему тогда по дороге. Но теперь, окликни кто его, спроси – вот тут же, не сходя с места, что он только что видел, то Андрей не смог бы ни то что сформулировать, но даже представить – кто или что это было: люди с добрыми открытыми улыбками или холодцового вида равнодушными приведения; деревья с животрепещущей листвой или же поленница с дровами. То, на что он пристально смотрел буквально минуту назад, вспомнить, хотя бы контурно, не представлялось ему возможным: ни то, чтобы в памяти, как на компьютерном диске, не осталось места, а просто она, как заевшая иголка патефона на исцарапанной пластинке, возвращала все его мысли к собственной маяте.
И вдруг! Андрей увидел Её – Елену. Все мытарства разума, остолбенев, задрожали, как трепещут горизонт и всё, что на нём, когда вот-вот грянет заря. Красивая молодая женщина, настоящий возраст которой незнакомец смог бы определить так: однозначно не… Намекал на года – лишь её взгляд: такой видел многое. Точнее определить, сколько же ей лет – не представлялось возможным.
Елена была эффектной – и вблизи, и на расстоянии: притягательная фигура – высокая, статная, даже мощная, как у пловчихи; модельная укладка коротко подстриженных тёмно-претёмных каштановых волос, ещё несколько лет назад – бывших по пояс и тёмно-русыми, непослушно завивающимися всегда не там, где ей самой хотелось или и не тогда, когда нужно было непременно. Её правильные тонкие черты лица, тёмно-карие глаза с глубинным взглядом, томность которого Елена умела регулировать по обстоятельствам; брови – не исчезающие и не нависающие, но стоящие с напором там, где им отмерено античной эталонностью; лоб – от природы без единой, даже мимической, морщинки; эталонный лунный нос; природной припухлости эталонные розово-красные блестящие сочные губы; чуть заострённый подбородок, ошибочно называемый «клеопатровским» – весь этот её антураж – обвораживал всякого, не давая ей, когда она оказывалась в любом общественном месте, ни одного шанса остаться не замеченной – ни мужчинами, ни женщинами: первыми – от нестерпимой жажды познакомиться поближе, вторыми – от непременного желания узнать, как такое – сотворить на них. Но всё это – было ваянием Природы, без какого-либо внешнего вмешательства.
При всём при том, Елена всегда носила на своём лице шикарный, просто-таки вечерний косметический гурт-аллюр[ Гурт-аллюр – разновидность макияжа, заключающаяся в балансировании на тончайшей грани между «можно и днём» и «только на вечерний приём».]. Когда-то, когда они с мужем прожили вместе уже лет пять, а то и десять, на вопрос своего супруга, как-то раз случайно увидевшего её безо всякой косметики, мол, зачем ты красишься, дескать, ты и так «о-го-го!», Елена сказала: «Мне так больше нравится. К тому же правильный макияж ещё и защита кожи. Поэтому важно использовать только высококлассную – жутко дорогую – косметику. Но знать меру. А кроме того – всю эту «красоту» перед сном в обязательном порядке нужно сносить... Ну, то есть – смывать... Ну, удалять... специальной пенкой. И помнить, что если этого не сделать, то – ни смертельная усталость, ни лень, ни какие-либо дела, не станут оправданием такому разгильдяйству ни перед кем, ни перед чем. Но главное – перед самой собой.» Потом она открыла мужу тайну: после интима, когда тот засыпал, она, зайдя в ванную комнату, «сносила» макияжный усилитель её природной красоты. А рано утром, когда муж ещё спал, она всё, что снесла накануне, ставила на место и вновь ложилась в постель. Так что он не знал, даже не догадывался, какая же она на самом деле.
 
Елена жила в огромной трёхкомнатной квартире на последнем этаже не так давно построенного дома. Жила одна. Хотя, точнее сказать – одиноко. И к тому же замкнуто. С того самого момента, когда в жуткой катастрофе погибли все... все её близкие любимые дорогие – папа, мама, муж...
Когда прибыли аварийные службы и принялись разбирать оставшееся от столкновения, то в ужасающей груде из металла, пластика и кусочков человеческой плоти, обнаружили... жизнь. Они достали… нечто… мягкое, бесформенное… Нечто такое, в чём только опытные спасатели смогли опознать тельце маленького человечка, у которого что-то, как будто бы живое, трепыхалось внутри... Сердце! Ещё живое сердце. Это была её дочка, её единственный ребёнок, которой в тот день исполнилось четыре годика.
Её дочурка – была поздним ребёнком. Они с мужем, прожив к моменту рождения дочери в любви и согласии уже больше десяти лет, все те годы были заняты какими-то, как потом она поняла, ненужными и даже глупыми делами, а возможно даже – что и фальшивыми: «самосовершенствованием», бизнесом, светскими раутами, откровенными тусовками; говоря при этом сами себе, друг другу, всем родным и знакомым, что, мол, ещё рано, что они-де молоды, что дескать всё ещё впереди, что медицина-то теперь «о-го-го!» – рожай хоть в пятьдесят, а коли захочешь – то и позже.
Это уже потом, с возрастом, Елена уразумела, что чем раньше они с мужем разобрались бы в себе и в своём месте в социуме, чем они скорее поняли бы, что в жизни нормального человека карьера и свет – проходящее, а семья, напротив – опора и вечность, тем полноценнее стало бы их существование вообще, столь легковесное тогда.
Хотя… Нет! Нет-нет! Не так! Только осознав, что лишь Семья и есть сама Жизнь, сама Цель собственного бытия человека, только тогда Еленино с мужем совместное существование обрело бы подлинный смысл и значение. Исключительно тогда – их жизнь действительно наполнилась бы всеми подлинными пониманиям человеческого предназначения, всеми радостями настоящей жизни и открыла бы настоящие горизонты истинного счастья, о котором тогда они ничего не знали, а вернее – не понимали, воспринимая беспокойство родни отсутствием у них детей, как эгоизм её папы и мамы: «Вы просто хотите наиграться с внуками!» – отрезала Елена любые потуги и увещевания своих родителей каждый раз, когда те многократно пытались объяснить ей, говоря, что в детях – жизнь, что семья – «густая похлёбка», а без детей – «навар от яиц».
Приехавший реанимобиль, повёз дочку в ближайшую больницу – нужно было срочное переливание крови... Недовёз... Сердце малышки перестало искать жизнь уже через пятнадцать минут. Никакие усилия врачей скорой не помогли.
Но всё это Елена узнала только спустя сутки: по странному стечению обстоятельств её вместе с её семьей тогда не было. Её бизнес, её Дело – спасло её. Точнее – её тело, оставив его жить. Оставив жизнь и ей самой – одной, переломав всё в её душе и омертвив все её чувства. Зачем так? Для чего?
Елена ходила в полном трауре около трёх лет. Потом, всё её прошлое стало таять, зарастать каждодневными делами по бизнесу. Бизнес, который Елена когда-то приняла за Праведную жизнь, вытеснил из сознания всё прочее, лживо подменив собой её тогдашние – и так неверные – представления о счастье, в котором она прибывала со свои мужем. Теперь же – наличие бизнеса стало «счастьем», бизнеса – холёного, льстивого, капризного, эксцентричного, самолюбивого, безжалостного и бездушного пупа. О том же – подлинном счастье человека, о котором с самого раннего детства и до последнего рассказывали и объясняли ей её мама и папа, о таком, о котором она читала в хороших правильных книжках, теперь – не осталось и следа. Не стало – кому об этом ей напомнить. Не было – с кем обо всём таком возможно потолковать.
Когда-то по услышанным от кого-то суевериям, принятыми ею словно чистое подлинное верование, что совместные фотографии, а также фото собственных маленьких деток, это плохая примета, Елена всячески избегала запечатлевать моменты жизни на плёнке и бумаге. И теперь у Елены остались лишь несколько снимков её с мужем и гостями на их свадьбе, да несколько фотографий из их поездок по городам и весям её любимой Италии. Ни одной фотографии, – ни дочки, ни с дочкой, – не было.
Теперь же бизнес – её Дело – занимало всю её жизнь, всю ежедневность и каждые сутки: от пробуждения до короткого – трех-пятичасового ночного сна. Теперь её работа помогала ей вернуть хотя бы её самосознание, и давала возможность осознать то, что она ещё может быть кому-то будет нужна. Хотя при этом ей казалось, что то, что она когда-то выстроила, то, чем она раньше подменяла для себя понимание истинного счастья, стало ассоциироваться в её подсознании, как её истинное предназначение.
Её Дело – стало для Елены её ребёнком, за которое она беспрестанно переживала, и всяко заботилась, не зная отдыха, не оставляя его ни на мгновение даже во сне, как было семь лет назад, когда она родив дочку всю себя отдала малютке. Теперь её словно вновь осияло счастье, развернуло и поставило с головы на ноги: что подобное может с ней произойти, она не могла и представить. Теперь её Дело вернуло её к Жизни. Её Дело, как собственный грудничок вытиснуло из её дум всё другое прочее: отдых, путешествия, любое стремление к чему бы то ни было, если это хоть как-то не было связанно с работой. В подсознательном споре вольного с невольным, не задумываясь, что и как случится дальше, она поставила крест на своей личной семейной жизни.
Все мужчины, с которыми она пересекалась по бизнесу – и холостые, и семейные и даже предсвадебные, не переставая её возжелать, давно оставили лишь в несбыточных мечтах свои сокровенные планы, поползновения и гусарство о их с ней возможном безграничном счастье на век или хотя бы на ночь. На самом деле Елена всё, всех и всегда выбирала САМА. Так когда-то она выбрала себе мужа. Потом к мужу прибавила бизнес. Позже – дочка стала первой в этом подборе. А дальше… Дальше – траур…
Теперь же у неё был вечно «маленький» и беззащитный без её заботы новый ребёнок – её Дело. В таком ключе, в таком настрое, во вновь обретённом счастье в своём вечном ребёнке – её Деле, прошёл ещё один год после трёхгодичного траура по потере той – предыдущей её семьи. Но однажды, толи по делам, толи случайно, она оказалась в Центральном городском парке...
 
До выхода из городского парка Андрей и Елена шли молча, в окружении приютившей и обнявшей их тишины. Укрытые одним общим взаимопониманием и приятием друг друга без любых условий, согревающим, похожим на домашний лоскутный плед, какие с душой и любовью шила бабушка Андрея, защищающим их от всего ненастного, от того, что сейчас было лишним, что в эти минуты не хотелось ни видеть, ни слышать, ни понимать, они теплом и жаждой своих сердец – без слов, почти не глядя друг на друга, лишь время от времени соприкасаясь плечами, поведали, как на исповеди, всю свою прошлую жизнь, все свои радости, боли и муки. Так они дошли до входных чугунных узорчатых ворот, за которыми выключалась тишина и растворялась в привычном смоге бытия иллюзорная городского эдема.
Их, переступивших порог забвения, вновь приняла городская суета, со своими неприродными шумами, напрочь заглушавшими голоса птиц и запахи умиротворённости, с которыми им обоим так не хотелось расставаться, но – непременно, уже во-вот – нужно было распроститься. Андрей, слегка замявшись, в стеснении, как юный, наивный любовник, попросил Елену немного подождать: «Чинкуе минытс», – убегая, расковеркал Андрей популярную итальянскую прибаутку – «cinque minuti»[ Cinque minuti – буквально «пять минут» – итальянская идиома, обозначающая быстроту выполнения какого-либо действия и/или краткость ожидания чего-либо.], перепутав и позабыв в порыве целомудренной страсти половину букв и слов, пока выговаривал.
Через пару-тройку минут Андрей вернулся. Взволнованными руками и с распахнутым сердцем он протянул Елене пять роз, при этом и не к месту сопроводив эту свою церемонию дурацкой ухмылкой и неуклюжим коротким кивком головы, эдак по-гусарски.
Длиннющие откормленные жирные стебли преподнесённых цветов, не смотря на свою мощь, еле-еле удерживали раскрывшиеся бутоны, каждый из которых был величиной с недетский кулак. Цвет розовых бутонов был..., мягко говоря, поразительным – цвет запекающейся бычей крови. Букет однозначно, то ли вещал, то ли заговаривал, ведь такие цветы – просто так не преподносят: «Всё – впереди!»
Елена благосклонно, но с улыбкой удивления посмотрела на цветы, потом на Андрея: её взгляд был натуральным, а не настроенным по случаю, как она умела. Еленин взгляд, не спросясь её воли, а возможно, что и с её рефлекторного согласия, коротким импульсом признался: «Мы с вами практически не знакомы... Лишь пара фраз... Но Вы мне понравились, правда, это так и есть! Я уже давно не чувствовала такого душевного равновесия, как сегодня, когда мы шли по парку... Даже забыла про все дела… Спасибо Вам!..»
– Спасибо, – приняв чародейный букет, чуть слышно сказала Елена, произнеся вслух вроде бы даже не все буквы. При этом она с доброй чуть заметной улыбкой подумала в назидательном тоне: «Хотя я больше люблю полевые или садовые, ну, ромашки, к примеру...»
– Давайте встретимся... завтра, – с той же застенчивостью беспредельно влюблённого, предложил Андрей.
– Завтра?! – задумалась Елена, вновь и вновь переводя свой искренне растерянный взгляд с Андрея на букет и обратно. Елене не хотела расставаться уже сейчас. Но завтра?.. Да-да, завтра, завтра… Что бы ни помешало ей увидится с ним – с этим взъерошенным откровением – ничего не сможет ей помешать. Ничего! В конце концов – она себе Хозяйка! Кто и что позволит перечить ей?! Ну, разве что только она сама. Елена утвердительно наклонила голову. – Давайте! – подчёркнуто твёрдо и окончательно решилась она, словно отрезая выбор, если таковой и был, и себе и Андрею.
– Здесь же… у этого входа… в парк, – уже загорелся скорым свиданием Андрей и как будто бы стал торопиться скорее расстаться прямо сейчас, чтобы побыстрее увидится с Еленой завтра.
– Хорошо, – подтвердила Елена – немного сухо, даже как-то по-деловому, ведь она – деловой человек; но при этом – еле сдерживая, разливающуюся по всему лицу сердечную радость.
        И они распрощались до следующего дня…
Уже через неделю их ежедневных свиданий и прогулок по городскому парку, на очередной встрече, Андрей, вручив Елене такой же в точности букет цветов, как и в тот день, когда они познакомились, вдруг, самопроизвольно перейдя на «ты», сказал, будто бы спросил, словно обмолвился: «Выходи за меня…»
С трепетом обронив эту фразу и покраснев, фразу, которая могла бы предстать холодному искушённому критику – безвкусной идиомой, бессчётно раз объезженной и замаранной в быстротечных любовных чтивах, в пошлых бесконечных сериалах, но, однако, необходимой и вызывающей благоговейную улыбку и в целомудренных романах и киношедеврах классиков, фразу, которая предательски выпав из уст Андрея, не дала ему произнести заранее приготовленную и неоднократно отрепетированную в собственном уединении чувственную речь, полную им самим придуманными нетривиальными эпитетами и красноречивыми тождествами, с отрепетированной же символикой лица и тела, чтобы душой устремить чистые нежные откровения и пылающие желания к своей возлюбленной, закупоренные, замороженные в нём прошлыми ошибками и потерями, – Андрей замер.
Странное ощущение неизбежного, но одновременно и неожиданного ответа Елены, на мгновение ввело Андрея в благостный ступор: «Со-гла-сна! – тихо, но твёрдо, чётко выговаривая каждый слог по отдельности, словно это было не одно слово, а целых три, ответила Елена. – Я согласна!» – покраснев, как институтка[ Институтка (здесь – в переносном значении) – наивная и восторженная, неопытная девушка.] повторила Елена, как будто бы самой себе, а Андрею – заодно, если тот вдруг не расслышал.
Ещё через неделю после этого знаменательного для обоих свидания Андрей уже нёс свою очередную вахту на судне, вышедшем в полугодовой давно запланированный рейс. Андрей с Еленой договорились, что после его возвращения они подадут заявление в ЗАГС. А пока это вынужденное расставание стало, как бы проверкой их чувств: на взаимную искренность и общее право на жизнь. Слов «я тебя люблю» – они друг другу не сказали. Но на отходе[ Отход (здесь) – традиционная церемония проводов океанского судна в долгосрочный рейс.] все члены экипажа и все провожающие, видевшие их на причале, смогли бы однозначно подтвердить: «У этих ребят – ЛЮБОВЬ! Гляньте-ка, как они смотрят друг на друга! Тристан и Изольда! Антоний и Клеопатра! Орфей и Эвридика! Не меньше!»
Кабы знали все вокруг, насколько эти возвышенные эпитеты станут во многом пророческими, явя в свой срок их подлинный буквальный смысл, вполне себе приземлённый и даже заурядный, к тому же безо всякой патетики. Причём до такой степени тривиальности реалий, о которой тогда не задумывались и не могли б представить на свой счёт даже сами Андрей и Елена, что и неверующий перекрестился бы.
 
Андрей вернулся из рейса точно по графику – через пять с половиной месяцев. Елена встречала его в порту с букетом огромных роз цвета запёкшейся бычей крови. Они схода обнялись, вжимаясь и вжимая в себя друг друга всеми частями и краями своих тел, и расцеловались, как говорится с «засосом», без счёта счастливых мгновений. Так они целовались первый раз в своей жизни. Нет ничего слаще таких объятий и поцелуев, которых ждёшь и ждёшь много недель и месяцев, накрест зачёркивая на настенном календаре каждый день, проведённый без любимой. Такой мистический ритуал совершает каждый моряк каждый вечер после вахты перед сном, чем, безусловно, сокращает временнόе сопротивление календаря и помогает преодолевать препоны океанского тысячимилья, дозволяя при этом лишь маломальскую слабость – посылать щѐпотные воздушные поцелуи, видимые целуемой только сердцем. Да, и ещё – целоваться по-моремански: это когда сперва сплоткой своих указательного и среднего пальцев дотрагиваешься до своих же губ, а затем касаешься ей губ своей милой на её фотографии через стекло с надкоечным расписаньем тревог.
Свадьбу сыграли в огромном банкетном зале лучшего ресторана города Л. Точнее сказать, под торжество был взят весь ресторан на триста пятьдесят посадочных мест. Попросту, в этот вечер ресторан обслуживал только гостей Елены и Андрея. Они могли такое себе позволить: во-первых, никаких бытовых и прочих затрат, за исключением торжественных, молодой семье не требовалось; во-вторых, Андрей за прошедший рейс хорошо заработал; ну, и в-третьих… Это был её, Елены, ресторан. Это была небольшая часть её бизнеса – Дела всей её жизни. Но Андрей тогда ничего об этом не знал и даже не предполагал, а Елена…, скажем так, «случайно» упустила эту «незначительную» подробность.
Молодожёны поселились в просторной Елениной трёшке с высокими потолками, с пейзажными видами из окон: окно из спальной комнаты выходило на придомовой садик, переходивший в Центральный городской парк; остальные окна смотрели на урбанистический пейзаж – из них был виден почти весь исторический центр города. Андрею, уже больше года проживавшему в служебной квартире, предоставленной ему его работодателем, это жилище – упакованное шикарной мебелью, высококлассной и модной бытовой техникой и прочей домашней утварью, могло бы показаться просто-таки пентхаусом из нереалистичных или пропагандистских кинофильмов, развращающих воображение желанием владения подобным бытием – когда смотришь, и вмиг отрезвляющим с тяжким похмельем – когда кино кончится. Тут же – кино материализовалось: Еленина квартира, собственно говоря, и была тем самым «невозможным» пентхаусом из киносказки. Но новобрачный не обращал никакого внимания на всё это. Он – был счастлив. А счастье, как говорят в народе, глаза-то застит.
Ещё через неделю после свадебных фанфар и первой брачной ночи с Еленой, она, проводив Андрея в его следующий плановый полугодовой рейс, вернулась к своей главной обыденности – бизнесу. Дело, отпустив её совсем на чуть-чуть – на отыгрыш в виде свадьбы, больше не могло сиротствовать.
За пару месяцев до очередного прихода Андрея, Елена, побывав у своего семейного врача, огорошенная полученными от того известиями, отбила радиограмму Андрею: «ТЫ ХОЧЕШЬ РЕБЁНКА ВОПРОС». Находясь на промысле в Северном море, получив это сообщение, Андрей, по-видимому, столь же ошарашенный, как и Елена, несколько дней не мог прийти в себя и не знал, что на такое ответить. Он, читая Еленино послание, расшифровывал его всё время по-разному: то воспринимал так, что Елена задаёт вопрос абстрактно, как бы на перспективу – «хочешь, мол? и если «да», то-де когда?», и в таком случае нужно отвечать конкретно; то предполагал, что её вопрос чисто риторический – может от грусти, может от скуки, тогда его ответ типа «конечно» и «я тебя люблю» станут самыми уместными; то допускал, что это ошибка с адресатом, и, вообще, это не его Елена – мало ли Елен на свете ждущих; то, как несуразную, как минимум, шутку взрослого ответственного человека по какой-то причине съехавшего с катушек и в дребезги разбившего себе лоб, а потому и написавшего эту ахинею; то ещё и так, и этак, и незнаемо как, но тоже – вполне реалистично. Единственный вариант ответа, который не пришёл к нему в голову сразу же, сходу, вернее же – Андрей его туда не впускал, растолковывался просто: Елена – его жена, УЖЕ чуть ли не на сносях, а ещё и то, что для неё это такая же неожиданность, как возвращение непотерянных мореплавателей из бездны Бермудского треугольника, которые отправились кротчайшим путём из Мурманска к северному полюсу, находясь при том, на непрерывной радиосвязи с большой землёй.
Но Андрей опасался допустить эту естественную и единственно верную расшифровку радиограммы, и лишь потому, что его вариант мог разойтись с истинной: ответь он на тот радиограммный вопрос «Нет» и совпади это «нет» с мнением Елены, он лишится своего ещё нерождённого ребёнка, которого он уже любил и чаял; отреагируй он «Да» и если это совпадёт с желанием Елены, то он будет наисчастливейшим из отцов. «Так-то это так! Ну, а если ВСЁ наоборот?!» – блуждал и шарахался в лабиринтах всевозможного Андрей.
В таких самотерзаниях он дошёл до того, что во всём стал искать внешние знамения, благо подобных «примет» можно было понапридумывать сколько заблагорассудится. Да и ломать к тому свою голову было особо незачем. «Знаки судьбы» объявлялись повсюду в перманентном режиме – только выбирай да загадывай. К примеру, подняли пýстырь[ Пустырь – трал с нулевым уловом после подъёма после траления.] – значит в Еленином послании ошибка; подняли край как маленький улов – значит правда, и родится дочь; подняли трал с забитым по крылья[ Крылья – элемент конструкции орудия лова: часть трала, соединяющая его с распорными траловыми досками.] кутком[ Куток – часть трала, в который попадает улов в результате траления.] первоклассной треской, скумбрией или сельдью «400+» – тоже правда, но(!) тут уж сын, а то и двойня. За пару дней поисков и гаданий подобных и иных забористых экзо-шифровок с экзо-ответами на задуманное набралось столько, что нужно было смело и решительно готовиться к тому, чтобы стать и отцом-героем, а заодно ещё и к тому, чтобы остаться бездетным до конца жизни своей. Дабы не сойти с ума, с этим «акулинством» – веришь не веришь – нужно было срочно заканчивать. И через несколько суток таких зацикленных несуразных метаний и заклинаний ума, души и всякой прочей природной неподвластности, Андрей, взяв себя в руки, дал ответную радиограмму: «ЛЮБЛЮ ВАС МАЛЫШОМ ЧЕРЕЗ МЕСЯЦ НЕБОЛЬШИМ БУДУ ДОМА ВСТРЕЧАЙТЕ ЦЕЛУЮ ОБНИМАЮ ВАС».
 
Елена встречала Андрея в родном порту с огромной охапкой белых садовых ромашек. Они ещё полгода назад – в их первую законную брачную ночь, рассказывая друг другу о себе, радостно узнали, что ромашки и другие простые полевые цветы любимы ими обоими. Животик у Елены, так показалось Андрею, уже достаточно округлился и являл меж них третьего члена их молодой семьи. Поэтому обниманий, вдавливающих, обволакивающих неудержимой страстью лишь двоих, как было на проводах Андрея в рейс, не состоялось. За то расцеловались они так же – один затяжной поцелуй за другим. «Ва-ку-у-м!» – сакральным хором выдохнули, видевшие это члены Андреева экипажа.
Елена должна была родить уже вот-вот-вот-вот, и Андрей хотел Сам встретить её с ребёнком из роддома. Но контракт, подписанный им на три рейса, ещё до их знакомства, требовал отправляться в путь уже через две недели. Андрей не пошёл на контрактную спарку[ Спарка (жаргонизм) – два-три рейса один за другим, каждый из которых продолжается от 4 до 6 месяцев с перерывом между ними две-три недели.], твёрдо поставив вопрос ребром: либо база даёт ему замену, либо он увольняется. Расставаться навсегда с таким спецом, как он – никто бы не согласился. Но и без скандала не обошлось: найти старпома, да ещё и срочно – задача архисложная. Однако, руководство пошло навстречу: подсуетилось и решило задачу – как-то уговорило одного из его коллег прервать отпуск и подменить Андрея. А тот в свою очередь, как положено, проставился: как говорится, накрыл поляну – тем более, что ресторан – тот самый – был почти его, про что он узнал случайно – сама Елена, на тот момент, так и не призналась.
В ожидаемый срок всё ровно так и произошло, как и было задумано и отмерено самой природой. Елена – родила! Сказать, что Андрей был без ума от счастья, всё равно, что расписаться в полной профнепригодности, когда на кону годовая зарплата за один месяц.
«СЫН!» – взвихрилось всё естество Андрея, всё его нутро, каждой песчинкой души и тела, заполыхало, зазвенело, затрепетало, заорало во всю лужёную глотку, когда Елена ещё из роддома, через два дня, как Андрей отвёз её туда на такси, сообщила ему по телефону, что всё в порядке. «Андрей Андреевич! Андрюшка!» – беспрестанно повторял в слух Андрей-старший в одиноком ожидании встречи, то юля по квартире, то приседая на что попало – столы, кресла, кухонные табуретки, то опять вскакивая и носясь по квартире, сшибая всё на своём пути, не видя перед собой ничего, кроме образов Елены и Андрюшки в своих глазах, наполнившихся светом, счастьем, новым смыслом и надеждой на самое лучшее, которое он заслужил наверняка. Душа без конца пела – на перебор и вперемежку – знакомые много лет песни: те самые, что он уже распевал когда-то и также, как и теперь, находясь в точно таком же возбуждении.
Андрей и Елена давно решили, что если родится дочь, то они назовут её Марией, а ежели сын, то – Андреем, как их любимого поэта. Хотя, собственно говоря, никаких договорённостей и вовсе не было. Просто, как-то ещё до их свадьбы, в заполуночной постельной предсонности Елена выдохнула: «Сейчас во мне девяносто процентов тебя!» Андрея катапультой выбросило из постели: ему показалось, что Елена полной грудью выкрикнула эти слова ему в самое ухо. Или же – прямо в мозг. Сидя голышом на полу, спрятав подбородок в колени, охваченными и прижавшими их к груди руками, он исподлобья посмотрел Елене в глаза, которые как-то сумел разглядеть в кромешной темноте спальни, в своей несподобной ни к чему позе.
– Андрей Второй, – прошептал Андрей Юрьевич, забираясь обратно на кровать и залезая под одеяло, вытаращив собственные смотрелки, которые он, не моргая, на сводил с глаз Елены.
– Андре-ей Андре-еич! – уже в полусне, также на выдохе, еле слышно и даже немного на распев прокудесила она в полном блаженном умиротворении.
– Андрей... Второй-Второй, – выпорхнуло из Андрея бесшумным ночным мотыльком.
Андрей даже не пошевелил губами. Да и вообще, он сказал это про себя, лишь в своём собственном мозгу. Или нет – хотел сказать внутрь, а всё вышло наружу. Именно сейчас больше всего на свете Андрею не хотелось прерывать собственное блаженство, ответами на какие бы то ни было вопросы – хоть праведные, хоть каверзные, которые в полном праве могла бы задать ему Елена. Врать он не умел. А рассказывать о своих скелетах!.. сейчас!.. – ну, уж точно не время и не место.
Но Елена на всё это действо никак не отреагировала. Она уже спала. Или сделала вид, что уснула – скелетов-то у всех с избытком… Всему своё время: и для демонстрации собственных монстров, и для кунштюков, и для разоблачений других.
Так считали они оба всю свою жизнь. И даже тогда, когда сами ненароком, а паче – со стороны, узнавали секреты и тайны друг о друге, не раскрывали эти знания: то ли не желая – каждый себе – оказаться в состоянии некой неловкости от признаний другого, то ли от неизбежных встречных вопросов и невозможности спрогнозировать ответную реакцию. В собственной открытости в круги своей семьи они оба – не сговариваясь, не согласовывая свои представления – считали, и принимали как должное, что каждый имеет право хотеть: молчать ли, говорить ли, спрямлять-увиливать ли. Да и делать – то, кто и что хочет. Не мешай другому – главный принцип. Всё, что каждый узнавал о другом сам, они оба предпочитали принимать за собственные же домыслы либо наветы завистников. А потому – главный принцип: не лезь!
Однако теперь Андрей обрёл стопроцентную уверенность, что водворился в Еленину жизнь надолго, а скорее всего – навсегда.
 
Андрей встречал Елену с сыном Андреем у входа в родильный корпус. Все – такие же обезумевшие ожидающие с базфокусными глазами, как и он; растерянные навещающие; весь стоический медперсонал, вышедший из дверей, чтобы проводить новоявленных, обескровленных, но улыбающихся мамочек и вручить многослойные шёлковые кулёчки с запрятанными в них грудничками из своих слаженных рук в неуклюжие и нескладные хваталки ошалевших папаш, притом – никого и ни с кем не перепутав, в раз – утонули в море из садовых ромашек и всяких там полевых и луговых цветов. Всем им вдруг показалось, что перед медицинским учреждением разродился бесшабашный фейерверк вселенского слёта флористов – как будто бы в первый и последний раз. Или же то, что где-то, совсем-совсем рядом, нежданно-негаданно зачался день открытых дверей… на кладбище, дорога до которого пролегла через роддом.
Последующие дни, недели, а потом и месяцы Андреева отцовства бежали перед ним вприпрыжку, клубясь вместе с ним вокруг малыша и всего с ним связанного. Взвалив на себя все заботы-хлопоты о грудничке, выкинув из своей головы всю память и помыслы, которые здесь и сейчас непосредственно не касались Андрюшеньки, Андрей-старший безоглядно и безостановочно помчался по петлям восходящей спирали: распашонки, подгузники, соски, бутылочки, термометры, термосы, молочная кухня, стирка, убаюкивание, качание на руках и в колясках, ночные бдения, пение колыбельных, которые пришлось-таки вспоминать или уж сочинять заново, прогулки, магазины, детское питание, распашонки, подгузники, соски, бутылочки, термометры, термосы, молочная кухня и всё дальше, всё дальше, и дальше – все вперемешку или наоборот, или и так, и эдак, или одновременно. И чем дольше всё это кружилось, тем быстрее и незаметнее скручивался календарь, а спираль хлопот становилась всё шире и шире, вбирая в себя всё больше и больше и времени, и пространства, и забот, потому что малыш рос, рос, рос, да так стремительно и неудержимо, как приметно поспевает огурец в доброй теплице при правильном сдабривании и достаточном поливе. А сами заботы-хлопоты менялись: одни заканчивались, им на смену приходили иные – ещё более неотложные и ответственные, на которые ещё вчера можно было не обращать никакого внимания и даже о них не догадываться, а уже сегодня нельзя было проигнорировать либо отложить на завтра, потому что завтра – они станут не такими уж и важными, не особо нужными или, вообще, станут вовсе неактуальными.
Елена же вновь вернулась к своему Делу, которое вероломно и беспощадно прервало её декретный отпуск и так беспощадно обрезанный ею самой до минимума, да ещё и с двух сторон: в роддом Андрей доставил её прямо из её же офиса, а первый звонок с работы раздался на следующий же день после родов. Но, несмотря на всю эту неизбежную и в тоже время благостную суету, Елена и Андрей были счастливы.
Хотя рождение ребёнка внесло в их отношения определённые изменения: и он, и она стали смотреть друг на друга и сами на себя – как бы через Андрюшеньку. И исключительно – только так. Тот встал между ними, не давая им возможности, хотя бы изредка, выпрастываться – освобождать себя от бытийной и душевной наволочи и осадков. А он – их сын – такой возможности не предоставлял, даже когда спал.
Меду супругами, как-то неожиданно, возникли – невидимые ими поначалу, а потом, как по щелчку, чётко обозначившиеся – то ли какие-то взаимные недопонимания, то ли неформулируемые встречные претензии. И ни то, чтобы Андрей ни с того, ни с сего взялся вдруг подсчитывать, что и сколько он сделал и делает для сына, совсем нет. Хотя, при этом, он вдруг стал рассуждать про себя о том, что только ОН всё и делает И ни то, чтобы Елена – прямо в лицо или за глаза, стала высказывать свои укоризны, что, вообще-то, именно ОНА и есть в их доме главный добытчик, а следовательно и Хозяин: хотя квартира, да и всё, что в ней находилось, и так была её личной собственностью.
И вот все эти объявившиеся недосказанности, свалившиеся откуда ни возьмись – как ком на голову, раз за разом, день за днём стали раскачивать их самосознание, а в нём – их собственную самооценку, повышая их самозначимость. Все эти раскачивания и повышения – возникнув, стали саморефлексировать, причём у каждого по-отдельности и без желания и потребности узнать, есть ли подобное у другого. Все исключительно и единственно важные значимости каждого из них, всех их дел и забот, их собственную неоспоримую весомость в семье, а по сути – совместный вклад в неё, в их же собственных глазах, затмевал наличие того же самого у другого. А вернее – не позволял иметь аналогичные оценки значимости другого и его мнение о себе. И не важно, что значение каждого в каждом семейном деле разновелико по каждому параграфу в отдельности. Ведь на самом деле, они оба были и важны, и нужны друг другу. Но как возможно это познать, если оба молчат. А ведь жизнь, тем более семейная – это не пометки на полях, ни оглавление, ни вырванная из контекста фраза, и даже ни каждый взятый из книги параграф. Нет! Жизнь, как и семья – единый, целостный организм: разложи его на части, и она умрёт. Или же, как минимум, переиначится до неузнаваемости и станет уж совсем другой, а может быть даже и абсолютно чужой.
Самое же главное было в том, что они не понимали, не могли или не хотели попытаться понять друг друга, хотя бы в мыслях поменявшись местами. И чем дальше, тем больше, всё происходящее приводило к натягиванию связующих их струн, невысказанностью взаимных упрёков взаимного же недопонимания, а от этого к взаимоотталкиванию, как двух равнозначных магнитных полюсов. Постепенно эти струны, натянувшись, истончились до такой степени, что даже от маленького сквознячка, от чуть ощутимого бриза, от граммулевой гирьки, от нейтрального междометья, от косого взгляда за дверью, они готовы были лопнуть и, освободившимися, самоскручивающимися концами петель, убить и друг друга, и самих себя. Но внешне как будто бы никаких скандалов и не происходило.
В таком режиме прошёл первый год после рождения Андрюшки. А за тем подошёл к концу и второй. Андрей Юрьевич уже почти два с половиной года не ходивший в море, стоял на судовых вахтах: то на ремонтной базе, то на подменах на готовящихся к отходам в рейсы пароходах.
Время от времени он брал в отделе кадров работодателя отгулы «за свой счет», которые ему пока ещё давали. Но его агент, который по контракту с Андреем Юрьевичем, искал для того подходящие вакансии, был крайне недоволен такой береговой перспективой своего клиента, так как доход агента складывался из выплачиваемых ему процентов от контракта судовладельца с нанимаемым им специалистом, то есть с Андреем Юрьевичем. А ежели соискатель сидит дома, то мизерные выплаты за его береговые вахты, желаемое вознаграждение агенту не приносили. Чем агент постоянно долбил своего подопечного и плющил тому мозг. Да, честно говоря, Андрей и сам хотел в море.
 
Настоящим, истинным мореманам[ Мореман (жаргонизм) – профессиональный моряк, любящий море.] известно, что в море ходят лишь те, кто его любит, существовать без него не может, те, для кого морская стихия и дом, и семья, и работа, а значит и праздник, и радость, и сладкая боль, и счастье – сложи всё это бережно вместе, аккуратно, не баламутя, перемешай – сама Жизнь. Но есть и другие – антиподы, то есть те, кто до поры до времени считает, что в море он сможет заработать побольше и полегче, чем на берегу или же те, кто бежит от семейных неурядиц и прочих сухопутных проблем.
А ещё есть молодые и случайные. Первые – от романтической бредятины, которая, правда, довольно быстро проходит, стремглав перерастая либо в беззаветную любовь к морю, либо в страстную жажду к «шальным» деньгам, либо к бессмысленному бегству от сиюминутных проблем. Причём, вторые вскорости безвозвратно исчезают из судовых ролей: или когда их «случайности» заканчиваются; или когда морская болезнь от штормовой болтанки вдоль, поперёк и винтом многократно выворотит всё их физиологическое нутро и выжмет до последней капли все их слюни и желчь; или когда изойдут и просохнут все сопли и слёзы, и у них нежданно-негаданно как бы само собой выйдет не съехать с катушек от тоски по уютной постельке и домашним тапчонкам, по оставленным за тысячемильем близким, которых оскорбили или опорочили эти случастики, но настигла пора покаяния; или когда ежедневное испытание неестественным удовлетворением естественных потребностей одолеет их хлюпкое терпение; или когда вот-вот лопнут жилы от тяжёлой, порой даже очень тяжкой, каждодневно двенадцатичасовой, а то и более, работы без выходных, без праздников, без отпусков, без отгулов (ни за свой, ни за чужой счёт), без больничных; или когда шестимесячное, а то и годовое пребывание в замкнутом пространстве – меж двух бортов и цепным ящиком с румпельной – круглосуточно с одними и теми же людьми, когда их вполне дружелюбные лица на отходе уже через пару-тройку месяцев в собственном представлении «случайных» превратятся в хари и рыла; или когда случится всё это вместе, а по отдельности или на выбор почти не бывает (это ж не ресторан или каталожная отоварка[ Отоварка (жаргонизм) – закупка различных товаров в достаточно больших объемах, но для личного пользования; сам товар, купленный таким образом.]), накроет и станет нестерпимым, более, чем причины побудившие испытать на себе (как бы помягче сказать) столь «непривычное», – а-а! чего уж там, – ежели на прямоту, безумное для любого сухопутчика морское естество, а они не смогут ни допустить, ни преодолеть подобный кошмар, чтобы обычный морской быт и труд не превратился в цепную каторгу.
 
Елена уже более чем полгода назад взяла для Андрюшеньки няню, чтобы смотреть за ребёнком, при этом приняв все те заботы, которые до этого тащил на себе Андрей. А кроме того, она стала заниматься и домашними – хозяйственными делами: убиралась в квартире, готовила еду, ходила по окрестным магазинам. Андрей был рад этому. Он почувствовал себя свободным: ни то, чтобы «наконец-то», ни то, чтобы «гора с плеч». Просто теперь он только играл с сыном и иногда гулял с ним в парке, когда не был на вахте.
Так было в самом начале, когда только появилась эта няня-домработница. Но чем дальше продолжалась такая «свобода», тем всё больше и больше он начинал ощущать себя ненужным и даже лишним. Но ему требовалось не абы что и не «убийство» свободного времени. Андрей нуждался в том, в чём его никто не смог бы ни подменить, ни заменить, в том, за что его любили и ценили его коллеги по штурманской службе и все судовладельцы-работодатели – за его высокий профессионализм, безотказность, чёткую службу, добрый характер и преданную дружбу! То есть ему нужна была ответная реакция от окружающих, которые смогли бы достойно оценить его значимость и незаменимость. По сути, его внутренней физике и химии требовались такие обстоятельства, с такими компонентами и реактивами, в которых он смог бы проявить и применить свои таланты и знания и получить в ответ то, что он недополучал в кругу своей семьи – уважение и почёт.
Как-то вечером за обычным разносольным ужином, обсудив с Еленой сложившийся семейный порядок, рассказав, что ему предложили чрезвычайно выгодный по деньгам полугодовой контракт, Андрей в ответ не услышал от неё никаких возражений, не увидел на её лице и тени огорчения от предстоящего расставания. Его душа вообще не ощутила отражения хоть каких-нибудь чувств Елены, которые были бы сродни печали, сожалению, да, хоть сочувствию самой себе, на худой конец. Ведь они не увидятся целых полгода!
Скорее наоборот. Андрей поразился какому-то уже немного позабытому блеску в её глазах, похожему на тот, который был в них тогда – в городском парке, когда он предложил ей «встретимся завтра»; или позже – когда он сделал ей предложение; а ещё и потом, когда они только поставили свои подписи в ЗАГСе. В глазах Елены таёжным пожаром забушевало пламя азарта и исполнения желаний.
 
Андрей вновь стал ходить в море, делая полугодовые рейсы и спарки. А между рейсами Андрей Юрьевич всё своё свободное время уделял Андрюшке: гулял с ним во дворе их дома и в городском парке, ходил на карусели, водил в спортивные секции на тренировки и на соревнования по боксу, плаванию и шахматам, в которые его сын, подросши, стал уже ходить самостоятельно – без отца.
Елена же крутилась на своей работе. Её Дело росло и занимало всё жизненное пространство, вытесняя оттуда, как и прежде, любые другие заботы, которые не имели непосредственное отношения к их бизнес-тандему – её и Дела, увеличивая той не только её социально-общественный статус, и так топовый, но и её капиталы. Она даже купила, по её словам, «небольшой» – почти девятьсот гектаров – хутор в 30 километрах от города. «Будет у нас своя загородная резиденция, так сказать свой Camp David[ Camp David – загородная резиденция американских президентов]!» – горделиво и самодовольно вынужденно раскрылась Елена, когда Андрей на трельяже в прихожей увидел незнакомую связку ключей явно не от их квартиры.
Андрей радовался успехам Елены, хотя и никак не соотносил их с собой, да и не примерял выгоду от её успехов на себя. Какое-то чувство тревоги, что ли, какого-то вновь возникшего недопонимания, а вернее сказать – пробудившегося абсолютного непонимания всего того, что с ним и между ним и Еленой творится, объявившись, с каждым днём и с каждым годом всё больше и больше будоражило его, разрастаясь, словно саркома. Это распознанное чувство, уже раз им пережитое – когда-то совсем давно, которое, как ему казалось все последующие годы – вплоть до теперь, он схоронил и позабыл навсегда, нонче вновь стало проявляться перед глазами и внутри, как стеклянная колба со смертоносным вирусом, напоминая, какие плоды рано или поздно, но неизбежно вызреют на этих пока ещё зелёненьких побегах, девственных, не обезображенных правдой жизни, ежели та колба разобьётся.
Андрей много раз пытался поделиться этими чувствами с Еленой. Но та, то ли не понимала о чём это он, то ли делала вид, что не понимает, всегда уходила от подобных задушевных разговоров, вплоть до того, что старалась вообще не оставаться один на один с Андреем. Когда же ей это не удавалось, и Андрею везло заговорить на эту тему, терзающую его душу, то все Андреевы монологи, лишь начавшись, сразу же превращались в голове Елены в «дребезжащие тоны ревнивого мужа». О чём Елена тут же со слабо скрываемой издёвкой, а чем дальше, тем более явной, поведывала Андрею. Со стороны же чужих и непричастных – такой их «диалог», случись он в каком-либо публичном месте, походил бы на пламенную речь трибуна перед толпой глухонемых иностранцев. А заодно и одновременно с этим – и на заунывную лекцию всезнайки очкарика из какого-нибудь гуманитарного вуза с философским уклоном, к примеру, на тему – «Кант. О модальности суждения о возвышенном в природе».
С тем разговор и прекращался. Нормальный диалог двух взрослых людей, думающих и заботящихся об их общей семье и друг о друге, о их дальнейшей благополучной совместной жизни так ни разу и не сложился. Андрей опять уходил в море, накапливая и трамбуя в себе все эти недоговорённости и недопонимания.
Однажды, в какой-то из своих приходов, когда, дав заблаговременно радиограмму о скором окончании рейса, по устоявшейся к тем годам традиции, на причале среди прочих встречающих Андрей не разглядел Елену. Та уже более десяти лет, без единого исключения – по болезни ли или по погоде, приходила на причал морского порта встречать Андрея: поначалу в одиночестве, затем с коляской, в которой спал или глазел Андрюшка, а уже пару-тройку последних лет – за руку с их подросшим сыном. Но в этот раз – причал для Андрея оказался пустым.
Чувство, что ОНИ все вместе, которое его ни на миг не покидало, а лишь немного затенялось, слегка заслонялось в течение полугода ежедневной судовой жизнедеятельностью, с окончанием рейса вновь прояснялось и выходило на передний план. Но в этот раз она не пришла. Такое случилось впервые за всю их совместную жизнь. И СЕМЬЯ – самое главное в жизни, та, что остаётся на берегу, но никогда не забываемая в море, та, что как верит любой моряк, геолог и космонавт всегда находится под надёжной и неусыпной охраной всего того, что СВЯТО, та, что держит наплаву и не позволяет, забравшись на грота-бом-брам-рею[ Грот-бом-брам-рей – самый верхний горизонтальный элемент рангоута на самой высокой главной мачте, к которому крепится парус.], выдохнув из лёгких весь запас кислорода, нырнуть в один конец, вдруг как будто бы растворилась и исчезла в бездонной пучине без следа.
Однако… Вдруг лёгкая улыбка пробежала по лицу Андрея. Он вспомнил про ЧП! В этом рейсе на борту их судна произошло чрезвычайное происшествие, которое теперь – вот прямо сейчас – не позволило бы ему сразу же отправиться домой, даже если Елена оказалась бы среди остальных встречающих. Андрей впервые в жизни обрадовался тому, что прямо сейчас ему предстоит перелопачивать кучу всяких бумажек, давать подробнейшие объяснения на прямые и каверзные вопросы всевозможных инспекторов из всевозможных комиссий, которые вот-вот поднимутся на борт и не дадут сойти на берег ни одному члену их экипажа, пока не будут установлены все обстоятельства случившегося.
А случилось вот что.
Его судно начало свой промысловый рейс у берегов Западной Сахары – одно из традиционных мест достаточно свободной добычи рыбных ресурсов в мировом океане.
Всё шло, как обычно: постановка, траление, подъём трала, вновь постановка, опять траление и так далее, раз за разом, перемежая всю эту рабочую идиллию лишь с ежемесячными отвлечениями – буквально на двое-трое суток, для захода в порт Дакар – столицу Сенегала, для выгрузки готовой продукции и бункеровку ГСМ[ ГСМ (аббревиатура, термин) – горюче-смазочные материалы.]. Вот в один из таких заходов, уже закончив все береговые дела, получив «добро» у властей на выход в море и запросив лоцмана, Андрей, будучи в те часы на своей вахте, отдал швартовую команду «по местам стоять». Капитан поднялся на мостик. Судно отвалило от причала и, коротким маневром выйдя на внутренний рейд, встало на якорь в ожидании лоцманского катера, прибытие которого береговой диспетчер назначил на 22:00.
Но тут, неожиданно, по внутренней судовой связи вахтенный механик доложил на мостик, что у него в машинном отделении отсутствует вахтенный же моторист Бигис. А ещё то, что они – всем составом механической службы, уже обежали все судовые помещения, где мог бы быть «этот чёртов Бигис», включая все каюты, однако обнаружить его, нигде не удалось.
И обо всё этом Андрей немедленно доложил капитану. Тут же была объявлена общесудовая тревога согласно судового Устава и правил БЗЖ[ БЗЖ (аббревиатура, термин) – борьба за живучесть комплекс правил, мер и мероприятий поведения каждого члена экипажа при различных Чрезвычайных Происшествиях, в которых может оказаться судно, для обеспечения выживаемости самого судна в целом и его экипажа в частности.]. Досмотрово-поисковые партии несколько раз обошли весь пароход и проверили все помещения: отсек за отсеком, каюту за каютой, включая марсовую площадку и цепной ящик. Обыскали всё, как говориться, от носа до кормы, от борта до борта, от клотика до нижнего трюма. Бигиса нигде не было.
Доклады капитану от старших досмотровых групп шли непрерывно. И каждый такой доклад, нить за нитью утончал спасательный конец надежды на то, что «всё будет хорошо, даже тогда, когда хуже уже некуда, но может быть и будет непременно, даже если всё сложится лучше чем могло бы стать, но не станет никогда, хотя надежда умирает последний, но всё же скончается – раньше или позже».
Все эти пустые поисковые отчёты вели и, в конце концов, неизбежно привели бы лишь к одному результату – объявлению ЧП[ ЧП (термин) – чрезвычайное происшествие.]. А там уж неминуем доклад о происшествии по всем инстанциям: от местных портовых служб и полиции и вплоть до... Короче – всё по инструкции. С последним сообщением от поисковиков капитан, поморщившись и махнув рукой, весь дрожа, нехотя стал вызывать по УКВ[ УКВ (термин) – судовая радиостанция, работающая на ультракоротких волнах.] берегового диспетчера, чтобы передать тому информацию о случившемся и просьбу соединить его с консульской службой страны судовладельца.
Но тут, раздался телефонный звонок судовой АТС из… камбуза. Кок[ Кок (жаргонизм) – повар на судне, корабле.] путанно доложил: что, мол, он, производя досмотр камбузных помещений, практически перевернув вверх дном все баки и бидоны, не преминув заглянуть и в обычный бытовой холодильник, стоявший у раздаточной стойки, куда он же, готовясь к утреннему завтраку, не более как час тому назад, положил несколько колец «краковской»[ Краковская (термин, жаргонизм) – название/сорт колбасы.], только что обнаружил… «присутствие отсутствия таковых на своих местах».
«Отсутствие присутствия» чего, а точнее кого всколыхнуло кэпа, взбодрило: улыбка последней надежды затрепыхалась на губах и слабым эхом – пусть лишь даже её тенью, разбежалась по всей его бледной физиономии. А от него – всё это перепрыгнуло на лица всех, кто был в рубке. Пока всё это тряслось и прыгало, кэп уже крепко накрепко привязал эту пропавшую колбасу к мотористу Бигасу, абсолютно точно рассчитав, что только это слабохарактерное отродье способно было задумать и осуществить соль каверзный кунштюк. Да и время – стало порукой такому выводу капитана и его команде: «Всем – на новые поиски этого говнюка Бигаса! Найти и доставить его ко мне! Сюда! Живого! Я ему сам… скажу… всё… и за ВСЕХ! Ящик «Человека с ружьём»[ «Человек с ружьём» (жаргонизм) – любые, самые дешёвые сорта виски. ] тому, кто этого засранца найдёт!»
«За ВСЕХ!» – было и так достаточным аргументом к тому, чтоб так обыскать пароход… так… Да, вплоть до снятие облицовочных панелей во всех коридорах и кают-компаниях и вскрытия всех головок блоков цилиндров и на вспомогачах[ Вспомогач (жаргонизм) – вспомогательный двигатель.], и на ГД… Потому, как за каждый час нахождения в порту, несанкционированный со стороны работодателя, согласно колдоговора[ Колдоговор (термин, жаргонизм) – коллективный договор, в котором перечисляются взаимные права и обязанности наёмного работника и нанимателя, закрепляемые и утверждаемые подписями сторон.] «полагается штраф, накладываемый на весь экипаж, в размере равном стоимости портовых услуг, которые будет вынужден оплачивать судовладелец или его доверенный представитель». И эта «несанкционка» случалась-таки и приличных размеров. Потому как за всё нужно платить – и за стоянку у причала и на рейде на якоре, и за лежание в дрейфе, и за лоцмана, и за отказ от него. Короче, за всё, что возможно посчитать и зафиксировать портовым властям и службам. Если такое случалось, хотя и редко, то обычно такой штраф делился на весь экипаж пропорционально заработка каждого члена.
Дурака учить – смысла нет, только время и силы свои потратишь. Но тут – совсем другой карамболь! Раз этот «студент» сам так себя выставил, то пусть и платит сам. Тем более, что кэп сказал «за ВСЕХ!». А к тому ж ещё и ящик вискаря – как бы в премию. Красота! «Прям именины сердца, честно слово!»
Нашли моториста достаточно быстро в раздевалке рыбцеха – в самом дальнем углу по рыбинцами, на которых стояли сушильные переодевальные шкафчики рыбообработчиков: сколько там не ходи – сверху ничего не увидишь; да и рыбинцы в этом месте не поднимаются. А то, что Бигас поднял рыбинцы в другой стороне раздевалки и прополз подними в тот «невидимый» честному глазу схрон, то тут уж фантазия с первой попытки не объявилась. А у моториста – всё ж таки техническое образование, да и его природная худосочность как ни кстати в пору пришлась – соображалка сработала, как у дьявола – и где место подходящее найти, и как туда забраться, и на каких калориях до своей цели продержаться.
Приведя понурого моториста к кэпу, тот свирепо и незамедлительно, но держа себя в рамках закона, беспристрастно допросил Бигаса. Обмякший, растёкшийся по стулу «фантазёр», поведал, что давно задумал свой поступок. Но просчитался, решив, почему-то, что судно, выйдя из Дакара, прямиком направится домой – вы свой порт приписки – город Л. На вопрос же кэпа о причинах такого… издевательства над всем экипажем, чуть не приведшей каждого члена команды до конца их жизни клянить себя за невнимание к ближнему своему, тот поведал жуткую историю своей последней женитьбы…
Капитан на судне и царь, и прокурор, и судья. А адвокаты и присяжные – судовыми нормами и морскими традициями не полагаются это только у пиратов – чёрные метки в ходу. На цивильных же кораблях и судах капитан – Всем – единственная и единая голова, а слово его Знак – будь то чёрный, или же золотой.
Посадили его в цепной ящик и сдали на ближайшее судно, которое уже через одну неделю снималось с промысла и отправлялось в родной порт Л….
Целая толпа следователей и прочих деятелей завалилась на борт судна, не допустив никого из встречающих на причале к своим родным, которых они ждали и не видели почти полгода.
Часов аж через шесть со всеми этими процедурами – какими-то важными, а какими-то формальными – было покончено. Андрей, взяв такси, приехал домой. Дорога от порта к дому заняла всего пятнадцать минут. Андрей взбежал на свой этаж и позвонил в дверь своей квартиры. Дверь открыла очередная, по-видимому, домработница, которую он не знал. Представившись ей, Андрей прошёл в спальную, чтобы переодеться.
Незнакомый и непонятный беспорядок, окруживший его там, смутил Андрея своей интимной откровенностью, висевшей в воздухе и разбросанной по полу и всей мебели. Андрей словно в миг оказался посреди непролазной трясины. А болотный удушающий гибельный смрад, тут же влез в его глаза, уши, нос. И уже занял все Андреевы внутренности – и лёгкие, и мозг; разбавил или же полностью подменил его кровь. Хотя Андрей пока ещё этого не осознал, но теперь уже не он вдыхал, а что выдохнули – его.
Андрей позвал горничную, так почему-то переформатировалась в его голове слово «домработница». Хотя она, впрочем, так и представилась Андрею, впуская того в квартиру. Она ещё назвала своё имя, но Андрей сразу же его забыл. Горничная пояснила, что хозяйка велела не убираться сегодня в спальной комнате. И добавила, что около час назад та ей позвонила и предупредила, что скоро будет.
– Ой, чёрт! Мобильный же есть! – вспомнил Андрей вслух, то ли по чьей-то подсказке, то ли… так уже было когда-то.
– Вы что-то сказали, Андрей Юрьевич? – вроде бы учтиво, но всё ж таки и высокомерно, через плечо, для вида повернув голову на два румба и скосив свои глаза до упора, произнесла горничная, уже выходя из прихожей, не останавливаясь и не ожидая ответа Андрея, который был ей абсолютно не интересен и совсем не нужен.
Набрав номер Елены, он услышал голос автоответчика, который долго и восторженно скороговорил о плюсах загородной недвижимости, о скидках в сетевых супермаркетах и правилах пересчета баллов в боны, а затем бонов в проценты скидок от покупки того, что никто не покупает. Через несколько минут терпения этого осчастливливающего монолога, нагнетающего лишь взрывное раздражение, непреодолимого иначе, как только прослушиванием всего этого бреда – от начала и до конца, которые, как показалось Андрею, продлились дольше, чем слоновая беременность, непребиваемый голос, договорив своё до конца, всё ж таки сжалился и признался в том, что в настоящий момент абонент имеет возможность позвонить только в Службу спасения, нажав после гудка цифру «ноль», так как «денег на вашем счёте недостаточно».
– Странно!.. – прошептал Андрей, как будто бы отвечая на телефонное откровение, уже окончательно потерявшись в пространстве и времени. – Я ж… Я же предупредил о приходе... Странно!..
В море Андрей всегда выключал телефон, так как связь там не работала. А к концу рейса и по его радиограмме Елена каждый раз пополняла его телефонную карту. Так было всегда. Но почему-то теперь – счёт был на нуле.
Андрей подошёл к окну спальной комнаты, которая, как ему вдруг представилось, превратилась в одну из зал[ Зал – родительный падеж от «зала» – устаревшая форма слова «зал».] анфилады: беспардонно объединившей интимные тайны одного своего помещения с другими, заполненными рядами любопытствующих зрителей – парком, двором, подъездом. Посмотрев из этого окна вниз – с высоты современного седьмого этажа, Андрей увидел подъехавший к их подъезду незнакомый шикарный автомобиль. С водительского места вышел незнакомый ему мужчина и, обойдя авто, открыв переднюю пассажирскую дверь, протянув руку, помог выйти из него... его, Андрея, жене.
Даже с такой немалой высоты Андрей сразу же узнал её. Или почувствовал. Те внизу обнялись. И как показалось Андрею, достаточно неприлично для светлого времени суток. Да ещё и на глазах его. Хотя та парочка об этом, конечно же, не догадывалась.
Далее. Тот незнакомец столь же неприлично поцеловал Елену, и, по всей видимости, не в щёку – этого со своей высоты Андрей разглядеть не смог. Затем, наклонившись к её руке, поцеловал, по всей видимости, и ту. Выпрямившись, незнакомец прильнул к её шее, а потом опять – к её губам.
Вся Андреева кровь или то, что теперь текло в его жилах, оставила верхнюю часть его тела и притаилась в ногах. Андрей стоял обездвиженный – не шелохнувшись: одна его рука продолжала удерживать отодвинутую занавеску, другая, оказавшись упёртой в оконный переплёт, поддерживала его обескровленное тело. Ни одна, ни другая нога не могли тронуться с места, залитые, как грузильный свинцом, всей сбежавшей в них телесной жидкостью, превратившейся там в горячий лёд.
Андрею казалось, что всё это представление длится уже целую вечность. Незнакомец вновь и вновь без каких-либо сопротивлений продолжал свои итальянские дружеские процедуры – губы, рука, шея, губы, рука, шея...
В какой-то момент Елена расцепилась с незнакомцем, скользнув своей рукой по его руке. Как портовой буксир, сделавший своё дело, забирая свой конец и отходит от баржи, он отпустил её. Елена, на миг обернувшись на провожатого, направилась ко входу в дом. Открывая подъездную дверь, она, ещё раз оглянувшись, махнула тому рукой с воздушным поцелуем, наверняка, мокрой от лобызаний, и скралась в темноте. Звук удара закрывшейся подъездной двери, эхом донёсшийся через приоткрытую форточку, который Андрей ощутил почти физически, вернул его сознание и всю телесную жижу по своим местам.
Всего этого действа – ни нижнего, ни верхнего – горничная не видела, так как, рассказав Андрею об указаниях и звонках хозяйки, занялась какими-то делами. Андрей, выйдя из спальни-гуляльни, машинально перейдя в пустую, уже убранную до непорочной чистоты гостиную, закрыл за собой её двойные распашные двери. Он опрокинулся в своё любимое кресло, вдавившись в него со всей, как только смог, силой, помогая своему туловищу руками, вцепившимися в холодные, блестящие свежеотполированным лаком, деревянные подлокотники, желая слиться с ним и стать невидимым никому. Или же – бесследно исчезнуть.
Тут – раздался звонок в дверь. Затем – шум в прихожей и неразобранный Андреем разговор двух человек. Из всего этой звуковой кутерьмы, больше походящей на эфирный шум, именно так это представил себе Андрей, он отчётливо разобрал лишь какое-то резкое и короткое «ой!», упавшее голосом Елены.
Андрей встал. Полусогнувшись под тягостностью всего увиденного из окна спальни и в ней самой, шоркая по полу полупослушыми ногами, как изношенный старик, сдавший к тому же, наперекор советам врачей, почти всю свою кровь, двигаясь полуосознанно, скорее от инстинкта, чем по собственному желанию, ради приличия, а не по нужде, он, открыв двери, вышел из гостиной.
Посреди прихожей стояла Елена, уже сменившая уличные туфли на домашние. Рядом жалась горничная, услужливо держа наперевес Еленин плащ. Взгляды обеих были растерянные и одновременно извиняющиеся, даже кающиеся: дескать, ну, прости, так получилось, нам жаль, нам очень жаль. Вся картина была комической: словно их обеих застукали голыми в одной постели в обнимку с тем писанным мачо – в том же городе, той же страны, где Андрей уже раз побывал, да никак не мог предположить, что окажется там вновь. Андрей, как это уже когда-то было в его, можно сказать, другой жизни, сделал вид, что расстроен тем, что Елена не приехала его встречать.
– Ну извини!.. – бросила Елена своим привычным спокойным манерным голосом, в котором УЖЕ самонаводился, пока ещё робкий, но крепнущий с каждым морганием её ресниц, претензионный тон – её фирменный и самоговорящий, по типу, мол, «я ж тебе сегодня утром – всё сказала!»
Она – уже взяла себя в руки от первой неожиданности. На её лице и в движениях уже не осталось и тени, и так мало свойственных ей, неуверенности в себе и смущения.
– У Андрея сегодня были ответственные соревнования. А у меня и до них, и после – несколько важных неотложных встреч... по делу. Я просто закрутилась! – закончила она, почти незаметно возвратив себе свой обычный верх во всём, до чего могла достать.
– А деньги-то почему на телефон не положила?! – спросил Андрей, но чересчур тихо, даже как-то умиротворяюще, совсем неподходящей для такой мизансцены интонацией, так, как будто бы он сам был виноват в этом «недоразумении», да и ещё в чём-то другом.
Все разбрелись. Елена с горничной отправились на кухню – то ли по хозяйству, то ли посплетничать. А же, не сказав никому ни слова, ушёл из квартиры, тихонько притворив за собою дверь. Единственный вопрос Андрея, который он обратил к Елене, так и остался без ответа, как будто бы и вовсе не услышанный. Да он ничего и не ждал: ни её ответы, ни объяснения, ни что бы то ни было другое от неё – сейчас, да и вообще, стали ему теперь не нужны.
 
Он долго искал её. А когда нашёл, то удивился тому, как быстро справился с поисками. Андрей полюбил её схода. Хотя, может быть и не её лично, а в её лице всё, то хорошее и доброе, что было у него и до неё, и ещё раньше, и даже в детстве; всё то, что по ходу своей жизни – он собственноручно растерял; всё то, чего теперь осталось лишь в его желанных воспоминаниях, приносящих и улыбку, и боль каждый раз, когда он оставался в одиночестве. Вместе с её появлением, воспряла надежда, на возможное повторение того из прошлого, что согревало и сберегало его от саморастления души и тела, не позволяло ему упасть в глазах ни в чужих, ни в своих. Андрей вновь обрёл уверенность в том, что лучшее впереди – в будущем: судьба-то, возможно, не такая уж и злодейка.
Но вот теперь Андрей логически понимал, хотя нет, скорее подспудно чувствовал, что дело идёт к разводному концу. Что через неделю или через месяц, или же чуть дольше – их неминуемо ждут ЗАГС и суд. И куча разных мучительных хлопот впереди. Ведь развод после четырнадцати совместно прожитых лет, непростых: поначалу вроде бы душевных и страстных, но уже через год и дальше корявых, а в последние время даже скандальных; дело мерзкое, опустошающее и без того уже выпотрошенную душу, высасывающее остатки всё ещё трезвого сознания.
Сохранить брак, ожидая чего-то дальше, какого-нибудь возрождения, ренессанса, какого-то второго дыхания в их отношениях – это сверх ненормальные перегрузки или пустая трата времени, игрище; это всё равно, что использование игрушечной детской посуды в реальном быту. Затягивание разрешения проблемы несовместимости походит на удлинённую тренировку в спортзале: когда отпущенное абонементом время уже истекло, а следующий по расписанию «спортсмен» ещё где-то задерживается, к тому же и тренер куда-то вышел, то есть появилась возможность нахаляву поэксплуатировать тренажёры. Но при этом – своих сил уже нет: все силы добросовестно и без остатка выложены в свои часы. Ну, и что теперь? Не уходить же, в самом деле, раз никто не гонит, и ты никому не мешаешь?! Ан нет – уходить! Чтобы не сломать шею себе. А тем паче – другим!
Хотя остатки чувств вроде бы ещё треплются, а подсознание надеется на то, что свершится чудо. При том, что забытый за чувствами мозг понимает: ничего уже не улучшиться, не преобразуется – ни само по себе, ни с чьей-либо помощью. Ведь от тех чувств, перенасыщенных страстью, которые с силой стометрового водопада обрушились на него при первой встрече с ней и заклокотавшие в нём с самого начала, незаметно глазу принявшихся угасать, уж и не разберёшь, с какого года их семейной жизни, теперь остались лишь празднично разукрашенные воспоминания, да ещё и непотребные крохи с барского стола удовольствия и несмываемые пятна с разводами, обляпавшие всё и вся вокруг.
– Фу ты! Да, ложными были все те начальные чувства! «Ро-дстве-нна-я ду-ша-а» – дерьмо в красивой оболочке. Самообман, да и только. Был страх повторения того прошлого, от чего я когда-то уже убегал, в поисках понимания, – возмущался Андрей. – Был! Да! Но была и надежда. Было желание. Была жажда – иметь Свою семью: мощную, сильную; где Все – понимают друг друга, поддерживают; в которой каждый за любого Своего – горой. Как говориться – «когда мы едины, мы непобедимы!»
На этом своём призыве Андрей неожиданно стих и огляделся по сторонам. Он стоял один – у чугунных витиеватых ворот на входе в городской парк. Уже темнело и лёгкая осенняя прохлада, прижавшись к нему, вдруг пронзила его зимними, леденящими иглами одиночества.
– Самое время выпить чашечку кофе, – сказал себе Андрей. – И лучше – с коньячком. Зайти в маленький уютный ресторанчик… и выпить. И – помечтать. И – покопаться… в себе… Нет! Лучше – в какой-нибудь небольшой бар, – передумал Андрей. – Взять там пару кружек пивка… Отпить чуть, добавить… чего покрепче… Или – подсесть к кому-нибудь… такому же одинокому… Угостить… И поболтать… Рассказать тому… что такое – «жизнь»…
Андрей, не заходя в парк, зашагал вдоль его ограды, время от времени смотря то себе под ноги, то вдаль, то через дорогу, вроде бы как подбирая себе заведение для уединения.
– Мы знакомимся с новым, как нам кажется, возможным счастьем, в надежде, что прошлые неудачи и дрязги больше не повторятся. Симпатизируем встречающимся по одёжке, а бывает, что и с взаимностью. А как сложится дальше, редко задумываемся, – успокаивающе объяснял он себе. – Просто-таки никогда не задумываемся… сразу. Надеемся на авось… А ведь возможен и другой исход. С ходу обручаемся и трепетно шепчем… себе под нос – «пока смерь не разлучит нас!»
– Тьфу ты, чушь какая!.. Свежо предание… «Пока обед – не разлучит нас», – ёрничал Андрей. – Свежей – будет упакованная ветчина, если она из проверенного продуктового магазина. Да и то – и перед покупкой, и уж тем более перед едой, её следует развернуть и хорошенько обнюхать.
– Тут не гастроном. Любовь, семья – на всю жизнь! А в долгой совместной жизни – всякое случается! – продолжал он свои объяснения.
– На всю ли? Как показывает личный опыт и международная статистика, новые близкие через разное время запросто смогут взвихрить муть в душе и газообразование желудке, – не унимался Андрей в своём пессимизме. – Хотя для других, отвергнутых претендентов, они будут оставаться милыми, желанными и вполне подходящими для обручения на всю жизнь... Ну, или на один вечерок, – саркастически иронизировал Андрей.
– Хватит ёрничать. Помнишь нашу последнюю встречу с Жоркой? Он всё правильно сказал: «Человек – социален и не может жить один. Хотя бы даже и в мыслях. Даже жёсткий и бескомпромиссный в своих убеждениях отшельник знает, что где-то, хоть и за тысячу вёрст, есть такие же или почти такие же, как и он сам – человеки. И среди них обязательно найдётся – Свой, хоть пока ещё совсем незнакомый человек. Невозможно построить своё счастье за счёт счастья своих близких. Не получится сделать счастливыми других, отделив тех от самого процесса его – счастья – созидания, взвалив на себя одного все их заботы, пройти за других их тернистый путь, жертвуя собой, изменяя себе. Счастье – это коллективное чувство и возможно лишь для всех одновременно. И поэтому строить его нужно всем вместе – всей Своей семьёй. Иначе – это иллюзия, подделка, обман или самообман.» Помнишь? Ведь мы с ним были полностью с этим согласны! – он выдохнул и замолчал, потупив глаза.
Андрей остановился.
– Куда идти? Чего искать? Какие объяснения нужны ещё?! Сарказм… Ирония… Здравый смысл… Всё это – уговоры… Заклинания себя… Зачем?.. Всё и так понятно! И без слов!
Андрей, в очередной раз оказался не в стане отвергнутых. И в очередной раз испытал на себе, «прелесть» быть избранным и даже со штампом в паспорте, но… лишь формально. Избравшая его оказалась не той, не ЕГО!
– Ей-ей, обрыбился! Хе-хе! Во всех смыслах – обрыбился! – Андрей расхохотался от всей души и в полный голос. – Вот уж бывает небывалое. И так, значит, случается. Кабы знать…, чего не знаешь. Да-а! Должно ли было стать так, как стало? Сам ли довёл до теперешнего? Сам себя «подменил» – думал, что на время. А оказалось – изменил сам себе, а такое – уж навсегда. Запутал всё и сам запутался? «За народ, но без народа».
Идя и за всех, для всех и ради всех, как он считал, он по сути – шёл вместо всех. Все – шли по-другому. И ежели и не в обратном направлении, то уж точно не в ногу с ним. И как-то незаметно для него они так отдалились, что теперь назвать их – «близкими людьми», возможно было лишь документам. Конечно, топором – не вырубишь. Да вот в Семье и любви – у топора другая забота.
 
Андрей, будучи с детства оторванным от родной матери её же муками, которые и сожрали её, не дав ей дожить и до сорока лет; лишённым до собственного вынужденного преждевременного повзросления осознаваемой им самостоятельности, соответствующей его возрасту в каждый период его жизни; не услышавшего так нужного всегда – и сынам, и дочерям, твёрдого, весомого, защитного отцовского слова. Он всё и всю свою жизнь делал сам: сам пробивался через свои, чужие и естественные дебри, сам делал себя, сам выстраивал для себя и под себя всё в окрест.
Так что… Как выходило, так и вышло. А по-другому-то – и стать-то не смогло бы. Кто-что знает-умеет, тот тому и научит: дровосек, к примеру, – деревья вылить, да просеку прорубать; плотник – сруб ладить, да утварь домашнюю мастерить; печник – печку класть, да каменку. Ну, а другие отцы и наставники, к примеру, палачи? Чему научить смогут? Их воспитанники уже с раннего детства взглянув на топор, легко представить себе смогут разве что головы бестелесные в корзине, да эшафот.
Ну, а ежели не было отцовского слова и примера на глазах?! Что тогда? Случайность, рулеточное колдовство, да и только. Наволочить, сгрести, сбить всё в одну тяжесть, в одну поклажу, взвалить на свой горб – это одно. А что дальше? Что с этой нажитью делать? Куда нести? И – как? А может столбить и не множить боле. А холить и лелеять то, что уже накопилось и сбереглось: разглаживать, расставлять всё по своим местам, успеть сделать что-нибудь доброе, светлое с тем, что уже по праву СВОЁ, а не пытаться утяжелиться новым, до которого во всю оставшуюся жизнь времени не найдётся, чтобы разобрать всё да разобраться во всём дельно, чтоб хотя бы всё собранное, за своё принятое – волочь волоком.
Хорошо б! А как силы на всё это рассчитать? Ведь закромное – само себя не урезонит. Да и не поможет никто из Своих, если всё время на их глазах – ВСЁ сам да сам!
Андрей сотни раз гонял по кругу все эти мысли, рассуждал, спорил сам с собой, продолжая ёрничать и подковыривать сам себя, то от первого лица, то автора – вроде бы он кого-то наставляет, кому-то снисходительно глаза на праведную жизнь открывает.
Но на самом деле, всё это он вновь и вновь повторял сам себе то ли молясь, то ли заклиная:
– Ан нет! Тянет и тянет иной человек на себя всё новое и новое: интересно ему – а вдруг клад сокровенный там в непознанном; а если нет, то в хозяйстве-то где-нибудь да пригодиться. А всё захребетное и так при нём – куда оно денется. И невдомёк ему, что то, заднее, вроде как своё, но без пригляда уже и не своё. Без должного внимания к нему и оно чужим становится. Вот подумаешь: «Во-о! сколько нажил: и то, и это, и там ещё, и ещё…!» А отстранись, погляди пристально, как не свой, как оценщик в ломбарде на всё «своё», так и враз поймёшь, что всё это свойское – вообще уже не твоё, а чьё-то: кто-то чужой там уже шурудит и свои законы настраивает. Вспомнит как-то вдруг человек про своё нажитое богатство, обернётся поглядеть, как там хорошо живут Свои. А воз-то – пуст. Воз, который человек тянул, уже привыкнув к рези сбруи, раз от разу облегчался неминуемыми потерями поклажи, не заметно превращаясь в пустошь на угловатых колёсах – тащить всё одно тяжко, но закрома-то уже растеряны. А возница, впрягшийся вместо коня, выдохнувшись до самых последних физических и духовных сил и скреп, только и рот раскрыть сможет: «А где ж всё нажитое моё?!» А ничего-то и нет. Всё растерял. Да и сам уже вот-вот развалится. А что делать теперь не знает. Вот и тянет дальше по привычке свою уже пустую повозку, не зная, как остановиться. Но так ли уж пуста эта его повозка? А может и нет? Да нет, конечно! Ведь то, что свалилось с неё, потерялось по дороге, а может быть даже украдено было, не в тартарары провалилось, а живёт где-то, а может быть даже понятно где, и поди неплохо, радуется, да и наверняка вспоминает время от времени и даже чаще того, кто по судьбе неотделим от них, того без которого их таких теперешних ни враз не было бы. Помнит беспрестанно, и уж ежели и не без должной благодарности, хоть и с долей обиды, что, как они себе надумали, тот позабыл о них за заботой о них же самих, что был, а может ещё и есть такой, который привёл их к их сегодняшнему счастью: «Спасибо, что ты был в нашей жизни! Спасибо, что частичка тебя есть в нас и останется с нами на всегда!» Мало того, они даже ревнуют – вроде бы права на тебя имеют и предъявить готовы кому угодно по первому требованию или по собственному порыву. Вроде бы ты теперича сам в ИХ возу, который нонче они тянут уже сами и по-своему в свою, то есть в их сторону. Парадокс! На кой ляд грузить на себя лишнего, тяжелиться неподъёмным и тянуть, тужась из последних сил. Лошадь перегрузи – она с места не сойдёт. А человек, набравши неподъёмное ещё и в гору норовит вывернуть, пытаясь доказать себе и всем, что он дюжий, и где-то даже бессмертный. Радоваться нужно тому, что есть, а не пытаться обрести всё то, что ещё не своё и объять всё ещё самим не объятое, ежели, конечно, всё это делается в одиночестве и только лишь для и ради кого-то другого, пусть даже, как кажется, самого любимого в мире существа, а не для себя самих – на потеху или на спор. Наживать и тащить требуется вместе с тем – самым дорогим и любимым для вас, если, конечно, он сам согласится и сможет. Иначе не избежать потерь и того, что уже есть, и того, что только прельстилось. Что бы на итоге не остаться в немой глухоте.
 
Как-то через месяц, за стандартным домашним ужином, Андрей проинформировал семейство: накануне представители судовладельца умоляли его, просто-таки стояли перед ним на коленях, прося выйти его в рейс на подмену – «всего-то месяца на четыре». И Андрей не смог им отказать: «Хорошие ребята. К тому же у меня скоро аттестация – сдам на капитана. А у каждого капитана – должно быть СВОЁ судно. А где ж я его возьму? Кто ж мне его даст? Капитанов-то безработных хватает. А ребята эти – обещали всё устроить!»
А ещё через две недели Андрей, на быструю руку распрощавшись с Еленой, долго-долго не мог расстаться с сыном, который мало-помалу уже превращался в маленького мужчину. Андрей весь трясся, как в лихорадке: то обнимал Андрюшку и целовал – да всё крест на крест; то с силой отстранял от себя на вытянутые руки, вцепившись в его плечи, заглядывая тому в глаза, такие же как у него самого – глубокие цвета спелых сицилийских каштанов, только ещё искрящиеся детством, и, ненароком показав ему свои слёзы, надеялся увидеть такие же и в глазах сына. То вновь нежно вжимал Андрюшу в себя, каждый раз шёпотом повторяя ему то на одно, то на другое ухо: «Я тебя люблю! Береги свою маму!»
Когда четырёхмесячная «подмена» прошла свою середину, Андрей Юрьевич дал радиограмму своему агенту с просьбой, найти ему вакансию в ближайшем порту, чтобы, не возвращаясь в родную гавань, завербоваться на другой пароход. Агент, не зная подробностей семейной жизни своего клиента, очень удивился таким грандиозным переменам в желаниях Андрея: то он не мог, так сказать, «уговорить» его пойти в супервыгодный денежный рейс, вакансию на который он вырвал с кровью из зубов своего коллеги; то теперь эта готовность к пересадке в чужом порту, как в древние времена – с борта на борт в открытом океане. Но! как сам себе заметил агент: «Это – не моё дело!». И уже через пару недель нашёл для Андрея Юрьевича стоящий вариант.
За месяц до прихода в свой родной порт, который должен был состояться после четырёхмесячного «короткого» подменного рейса, Андрей Юрьевич дал радиограмму Елене: «ПРОСЬБЕ СУДОВЛАДЕЛЬЦА ПРОДЛИЛ КОНТРАКТ ЕЩЁ ПОЛГОДА АНДРЕЙ ПАПА ЦЕЛУЮ СЫН».
В свой родной порт Андрей Юрьевич вернулся через тринадцать месяцев. Он не стал никому давать радиограммы о своём прибытии. По приходу в порт Л., Андрей сразу перебрался в арендованную им через агентство уже как три месяца назад, когда ещё находился в затянувшемся рейсе, комнату в двухкомнатной квартире на последнем четвёртом этаже в панельном доме одной из первых индустриальных серий, в одном из спальных районов города Л.
 
IV.«Начало».
 
Жорка сызмальства был авторитетом для Андрея – сильный, высокий, красивый, легко без тени смущения вступающий и поддерживающий любой разговор на любую тему с любым своим ровесником, с любыми незнакомыми мальчишками и девчонками и даже со взрослым человеком. Когда они были совсем маленькими, их бабушка навеличила Жорку Херувимчиком. Вслед за бабушкой Жорку так стали называть все соседи: и по дому и двору в городе, и по загородному дачному посёлку. Херувимчиком Жорку не окликали, а только повторяли по несколько раз шёпотом и за глаза, когда бы и где бы его ни встречали.
В свои с четырёх-пяти до семи-девяти лет мальчонка и впрямь был миленьким: ростом – по возрасту, ни худой и не пухленький, ножки, ручки без грудничковой пухлости, какая у некоторых детишек сохраняется вплоть до подросткового возраста, ладошки и их тыльности – без лишних бугорков и ямочек, со светло-русыми волосиками, всегда подстриженными под «полубокс» за шестнадцать копеек, где им надобно – слегка вьющимися; со светящимися добротой и безобидным детским озорством глазами – светлыми серо-голубыми, непередаваемого не встречающегося в Земной природе оттенка, не по цвету тёплыми, по форме правильными, с чуть нависающими над ними верхними веками, которые придавали их взгляду – томность, глубину и совсем не детскую выразительность.
Вся эта писанная Жоркина внешность, свойственная всем детишкам в глазах их родителей, впечатляла всех вокруг. В особенности тех, кто бывал на концертах, которые ребятня устраивала во дворе дома Жоркиной бабушки. Ведь и голосок этого херувимчика, читающего наизусть длиннющие монологи, диалоги и полилоги Советских писателей-сатириков, растекаясь чуть приглушённым мельхиоровым колокольчиком по всему двору, проникая и во все уголки многоквартирных соседних домов, заставлял распахиваться окнам, что бы лучше его услышать, развёртываться душам, что бы усладиться, вытаращивать глаза, что бы подивиться, приводя всех внимающих в умилительный восторг, который выражался инстинктивными аплодисментами, разноротыми улыбками – у кого до щёк, у кого до ушей, и переглядками между зрителями, дескать, видали? Херувимчик! в нашем дворе живёт, вот в этом вот доме; к бабе с дедом своим приехал на каникулы! москвич! Погода нынче хороша! Завтра с Никитичной опять на дачу – на Петра Дубраву – уедут!
На фоне Жорки Андрюшка как-то терялся. Вроде бы он такой же подтянутый, как и брат, но не по годам малорослый, чуть смуглявый, с недочёрными жёсткими волосами – на вид чрезмерно длинными, которые придавали всему его внешнему облику какую-то неказистость; с чересчур большими тёмно-карими глазами, в которых беспокойно расположились недетская грусть и какая-то обида. Нет, не на кого-то конкретного или на всех сразу, и даже не на себя, а просто – обида. При том в общении – со своими Андрюшка был всегда молчаливым, а с чужими – даже как будто бы немного пугливым. Исключением из всех был лишь Жорка – его старший двоюродный брат. Только с ним Андрюшка расцветал и становился самим собой: мог носится по квартире или садовому участку вслед за братом, мог болтать с ним без умолка, задавая ему при этом кучу вопросов – чаще всего простодушных, от этого малопонятных взрослым. А затем или вдруг затихнув, бесконечно слушать Жоркины ответы и истории – с превеликим удовольствием и безнатужным вниманием.
В Андрюшке – всё было мило. Но… как бы по отдельности: красивые чёрные густые волосы, пропорциональные черты симметричного личика, антропологически правильно сложенная детская фигурка. Всё, как в зачётном рисунке отличника в школе изобразительных искусств: «большой карий глаз» или же «правильной формы нос». Одним словом – каждый сверчок знал… себя. Да вот беда: где его шесток – не знал.
Это в живописи: если рассматривать полотно, приблизившись к нему на локоть иль на пядь, то все живописные чудеса и романтические образы, так отчётливо являвшиеся всего пару секунд назад – всего в нескольких шагах, распадаются, превращаясь в хаос: нервные мазки, пятна нелепого цвета, неуёмность нагромождения кривых. Короче – сумбур и излишества. Однако, стоит лишь вернуться на должную дистанцию, как картина опять меняется – словно по волшебству: точки и линии, мазки и пятна вновь складываются в образы и чувства. Теперь любой наблюдатель – искушённый или же малосведущий в искусстве, без особых усилий сможет отличить набитую руку мастера от нескладных пальцев школяра. В жизни же – всё далеко не так.
Так вот. Во внешности Андрюшки всё было с точностью до наоборот. Всё по отдельности – каждый волосок и завиток, каждый пальчик и ноготок – что тебе эталон, ну прямо-таки – эталон на эталоне. Но стоило отойти на пару шагов, так вся компоновка эталонов превращалась в неуместное и бездарное сочленение несоединимого. Так, к примеру, волосы превращались в бесформенную шапку-ушанку с чужой взрослой головы, вместо личика являлась физиономия, слепленная из попавшихся под руку глаз, ушей, носа бровей и прочего, взятых наугад из коробок с эталонами разных размеров. Всё это, вкупе с приделанными конечностями и чреслами, было как будто бы сложено воедино, но так – кое-как, каким-то неумёхой или лентяем. Из слегка притопленных глазниц, полукругами выступали белейшие полусферы с тёмно-претёмное коричневыми радужками. Волосы на голове были столь густыми, что представлялось, что их луковицы рассадили просто высыпав из пакета на голову, как на чрезмерно удобренную грядку; и теперь без ущерба для урожая их можно было бы прореживать как хочешь и сколько хочешь раз – всё будет оставаться густо и чрезмерно.
 
Уже потом, когда Андрюшка станет взрослым – сперва Андреем, а потом и Андреем Юрьевичем – природа урезонит всю ту его детскую несуразность и преобразит в такую мужскую красоту, от которой сомлеет любая особа женского пола: коренастый, рост чуть ниже среднего; атлетическая, пропорционально сложенная фигура; сильные жилистые руки с железной хваткой пахаря от сохи, но при этом тонкие музыкальные пальцы; тёмные, но не чёрные, толстые густые волосы, прикрывавшие не лысеющую голову по всей её поверхности, да так, что меховая шапка была ему без надобности: ни в двадцати пяти градусные самарские морозы, ни на осенне-зимних балтийских ветрах, с лёгкостью пробивающих до сердца и костей любые дохи и утеплёнки[ Утеплёнка (жаргонизм) – штатный комплект тёплой верхней одежды.]; тёмные, цвета спелого сицилийского каштанового ореха, с естественной поволокой, бездонной глубины глаза, наполненные светлыми чувствами и желанием поделиться всем, что у него есть – с близким, родным, любимым человеком, которые всем станут говорить за него: «Я одинокий лебедь, наполненный любовью. Я безутешный воин, готовый защищать и согревать всех – всех тех, кому стану дорог и нужен сам!»
Уже потом девушки и молодые женщины станут примечать его везде, где бы он ни появился. И, в зависимости от их возраста, статусности и места встречи, будут строить ему глазки, мило улыбаться или страстно восторгаться – одними своими глазами: опасаясь быть отвергнутыми таким красавцем с необъяснимой чарующей харизмой, если вдруг решатся заговорить с ним первыми.
Но все эти преображенья, а точнее – их распознания, случатся в другой – во взрослой жизни Андрея.
А пока, Андрюшка больше походил даже не на тень брата-«херувимчика», а скорее на маленькую тщедушную, вроде бы даже побитую, загнанную, брошенную на произвол и от того несчастную собачонку: «побитой» – за то, что она не такая, как большинство вокруг неё – снаружи милые, а внутри бездушные для чужих, а бывает, что и для своих; «загнанной» – не под скамейку, отнюдь, но внутрь себя: внешне никакой агрессии, сплошная доброта – «я вас люблю», хотя, как бы немного и навязчиво, и от того отталкивающе от неё всех – «ты нам не нужен, ты лишний»; но та в ответ без раздражения и с нежностью во взгляде – «а я всё равно – люблю всех вас», а при том внутри боль и обида – «я не сделала никому ничего дурного, даже в мыслях не было; почему же вы – не любите меня, а равнодушно, походя – постоянно пихаете и бьёте?!»
Всё это – ощущение незаслуженной несправедливости к нему и непонимания его, станут сопровождать Андрея всю его жизнь. Вернее, он вынужден будет жить с этим чувством. Жить – безвыходно, в неслышащей и невидящей его чувств среде обитания, как некое пленённое – по правилам – морское животное, которому одновременно нужны и вода, и воздух, и твердь, которое – не по своей воле, а по бездушным, но искусно сложенным законам и общеустановленным нормам, оказавшись в каком-то не естественном для него загоне-затоне, принужденно до поры до времени смириться  со всем этим чужим и чуждым ему миром, находясь, как по расписанию, то в водоёме, то в сушилке, то в норе. И так по кругу, по кругу: всю жизнь – виток за витком, петля за петлёй. Или же… до поры, до часа – когда «оковы тяжкие падут…»
Чуть повзрослев, став подростком, а затем – юношей, все те переживания – непонятности, страдания и страсти, стали ложиться отдельными строчками и целыми воззваниями на последние страницы школьных тетрадей, учебников и библиотечных книг, которые Андрей, написав, вырывал оттуда с корнем и запрятывал в своём портфеле. Чаще всего эти его откровения были стихами. Стихами, непонятыми адресатами и пустыми для всех посторонних, кто смог бы их невзначай прочитать, да и для тех, кто случайно прочитывал. Стихи и впрямь были никакие: рифмы – либо учебные, либо именительные, либо ленивые, образы – буквальные, сюжеты… Да не было там никаких сюжетов. Для всех. Кроме него. Он в них жил. Он только в этих, для всех никчёмных, а для него выстраданных картинах и эпизодах и жил. За обнаруженные же вырывы, Андрей получал нагоняи от всех: и в школе, и дома.
В какой-то момент Андрей перестал записывать что-либо о своей непростой внутренней строящейся жизни и свои ощущения от её внешнего проявления. Он перестал писать и стихи. Нет – не вообще! Просто все его мысли, все придуманные им фантастические картины о невиданных счастливых странах, где его любят и понимают, стали жить в его голове, без выхода наружу – без их демонстрации, да и вовсе без выгула. Весь внутренний мир Андрея был намного шире, глубже, разнообразнее внешнего – откровеннее, справедливее, интереснее. Но желание любить и стать любимым, поделиться своим, узнать, понять и принять другое – не покидало его, а лишь усиливалось с каждым годом его взросления, стремительно разрастаясь с его возмужанием – всё больше и быстрее. Вот если бы всё это хоть на миг разглядели бы в бездонности его темных глаз, не отпускающих от себя заглянувший в них свет, хоть на грамм почувствовали бы исходящие от Андрея жар и его органическое стремление стать для близких любимых всем на свете, то все те самые милые девушки и молодые женщины – от чопорных и до простушек, в раз пренебрегли бы всеми устоявшимися положенностями и, без каких-либо условий и экивоков, остались бы с ним на всегда.
Однако, несмотря на такие внешние различимости, Жорка и Андрей были похожи друг на друга внутренне.
Как-то раз, будучи уже взрослыми семейными мужчинами, Андрей поделился с Георгием, что однажды вместе с женой он сходил в кинотеатр на фильм, отрекомендованный кем-то из его знакомых: «Жесть! Весь зал ревел! Про собак. Ты же любишь собак! Про любовь и верность!»
Андрей с раннего возраста был крайне чувственным и слёзообильным. Всё его нутро с детства, до полной зрелости и дальше, умоляло, просило и требовало от окружающих, от родных и близких, но далёких от него – так ему тогда казалось, понимания всего того, что Андрей вольно или невольно скрывал от них, при этом, тем не менее, твёрдо считая, что все они должны непременно видеть и разделять его скрытые и сокровенные печали и обиды, включая его обиды на самого себя, и уж ежели не помогать, хотя, и это – вроде бы как тоже должны делать, то уж точно – громко сочувствовать, прямо-таки в голос, но при этом так, чтобы зная это, чувствуя и видя их соучастие, Андрей – как бы ничего об этом и не знал бы. Георгий был во многом такой же: если уж и не по крови, то по душе – точно! Вот такой вот ребус-сканворд.
По сюжету фильма во время смертельной снежной бури, спасатели эвакуируют полярную экспедицию. Спасают всех людей, в том числе главного героя фильма, в состоянии обморожения и без сознания. Придя в себя в госпитале уже на большой земле, он сообщил, что там – в снежном плену остались его ездовые собаки, которых ещё с их щенячества он кормил и тренировал, которые теперь даже официально – по штату – являются участниками его экспедиции, за которых он, будучи начальником полярной станции, несёт такую же ответственность, как и за других членов своей команды – людей. А через полгода, выйдя из больницы, он с огромными трудностями, так как все посчитали его настойчивость бредовой затеей, сумел-таки сколотить поисковую партию для отправки на ту метеостанцию, где остались забытые всеми полноценные полярные исследователи, такие же, как и он сам – его собаки. Надежд на их спасение не было ни у кого. Ни у кого, кроме него самого. Приобретя за свои средства всё необходимое для новой спасательной операции, арендовав морской буксир с вертолётом, он, возглавив экспедицию, вместе с другими добровольцами, отправился на выручку своих питомцев. Прибыв на место, он нашёл всех лаек мёртвыми. Действительно, спастись, будучи привязанными к своим домикам, у собак шансов не было. Их окоченевшие тела, со спокойными, как будто бы уснувшими лицами, говорили о том, что они ждали Его до последней секунды своей жизни. Ждали в надежде, что он их непременно найдёт и спасёт: что вот-вот, ещё чуточку потерпеть и появится он – их отец и учитель, их друг. Нашли всех. Кроме одной. Вожака собачей стаи – самой умной, самой сильной, самой смелой, самой доброй и ласковой – его любимицы, среди заиндевевших тел не было... Через несколько суток бессонного поиска, он нашёл и её... Живой! Как она смогла освободиться от привязи?!.. Как она выжила в полярную зиму без еды и тепла?!.. Он – обнимал её и целовал, плакал и просил прощения. Но казалось – что они вместе обнимают и целуют друг друга… Её спасла их вера: их вера друг в друга. А ещё – их верность себе и преданность другу. И, конечно же, их взаимная нечеловеческая любовь.
Фильм – закончился. Андрей и его жена, сидя на последнем ряду не до конца заполненного кинозала, плакали.
В зале стояла гробовая тишина. Андрей, оглядев зал, увидел над спинками кресел полутела других зрителей... без голов. Эти полутела – одни вздрагивающие, другие трясущие своими плечами, лишь украдчивыми звуками женских всхлипов, перемежающихся со шмыганьем мужских носов, подбирающих предательски вытекшие из них чувства, обозначали то, что все они живые. Уже когда все посетители побрели к выходу из зала, их поникшие головы, то и дело косясь по сторонам стесняющимися взглядами, беспрестанно утыкались в таких же потрясённых и радостных, как и они сами – сопливых и мокрых от пережитого, но спасших – вместе со всеми и с главным героем – любимого друга. А может быть, кто-нибудь из них спас себя самого...
От этого рассказа, от прозвучавших чувственных откровений, серо-голубые глаза Георгия превратились в водянисто-циановые кахолонги. Две пары глаз взрослых мужчин, одновременно заполнившихся слезами, попытавших упереться своими взглядами друг в друга, ничего не могли разглядеть перед собой. Да это было и не нужно: настоящие братья чувствуют друг друга не только без слов, но даже и без взглядов. Только тогда Георгий и Андрей поняли, как много у них общего: по внешней жизни – схожего, а в душе – сродного: скрытого от других, так и непонятого, неразобранного никем – их душевной чувственности и подлинных устремлений.
 
В тех концертах – уличных театрализованных постановках, которые ребятня устраивала во дворе дома их – Жоркиной и Андрюшкиной – бабушки, младший из братьев никогда не принимал активного участия, несмотря на то, что остальные «артисты» его постоянно к тому призывали и даже не раз наставительно поручали выучить какие-нибудь стишки или песенки. Но Андрюшка всегда со стеснением отнекивался. Хотя и помогал и на, и за, и под сценой – и как подавальщик разных звуков, и как рабочий сцены, выполняя всё то, на что зритель обычно не обращает никакого внимания или же вообще не знает и не представляет, что и это – необходимый и немалый труд: он и слаживал как мог бесхитростный реквизит, и по команде выносил требующуюся по сценке утварь, которую он же заранее приготовлял, и молча сидел на краюшке одного из множества разложенных на траве двора пледов, выполняющих роль подмостков, в ожидании своей надобности, или же присутствовал в дальнем углу площадки: то стоял, то медленно прохаживался по её обочине, изображая массовку.
Главными же героями всегда были брат и сестра Жамновы – Серёжка и Олька – совсем не похожие друг на друга двойняшки: они играли различные роли из телепостановок для малышей, пели песенки из детских мультиков, читали стишки Агнии Барто и Корнея Чуковского, отрывки из «Тимура и его команды» Аркадия Гайдара. Все зрители всегда подолгу хлопали после каждого их выступления.
Жоркины же выступления были всегда исключительно сольными, сопровождаемыми особым зрительским вниманием и оглушительной тишиной, в которой можно было разобрать даже секретные пересуды старушек из соседнего двора. Так внимают, наверное, лишь редким да случайным заезжим знаменитостям из столицы или из-за границы: неприкасаемым, недосягаемым, высасывающим из их поклонников всё их внимание и волю, приводя их в беззаветное оцепенение.
Жорка читал монологи и диалоги Райкина и Жванецкого – шпарил их наизусть, с выражением в голосе, с амплитудной жестикуляцией и гомерической мимикой, как настоящий декламатор. Это было действительно забавно и смешно: слова и смыслы были взрослыми – заученными, а должная взрослая многослойная пантомимика – в детской интерпретации. Всё это подкупало дворовых театралов Жоркиной заострённой непосредственностью и как будто бы специально сдвинутыми им акцентами во всем известным миниатюрах: так воспринимали увиденное и расслышанное степенные зрители. Некоторые слова были абсолютно непонятны ему. Бывало так, что он даже произносил их неправильно. Но от подобной тарабарщины публике становилось ещё польстительнее и смешнее, что выражалось опусканием их голов для выплеска эмоций, шумного выдоха в собственную пазуху или за спину соседа и такого же жадного вздоха. И всё это зрители ближайших к сцене рядов делали для того, чтобы не перебивать, не отвлекать артиста и не мешать всем тем, кто смотрит и слушает выступление позади и на зарядье, высунувшись из окон домов, окружающих открытый театр.
Больше того: Жорка вообще мало что понимал из всего того, что сам же и декламировал. Этот было видно по нему самому – смысл им прочитанного почти всегда не соответствовал его пантомиме. Но у взрослых ценителей прекрасного подобная невпопадность кратно увеличивала интерес к его выступлению. Сердечные аплодисменты разговевшихся душой зрителей, как бывших рядом со сценой, так и высунувшихся на половину туловища из распахнутых на всю окон домов, даже из тех, из которых можно было если уж не услышать, то хотя бы увидеть выступление этого херувимчика, разносились на весь их проходной и на соседние дворы, напрочь заглушая звуки автомобилей, проезжавших по соседней улице, да и отдалённые возмущения воробьиных и вороньих стай, вынужденных то и дело отлетать от своих прикормленных мест.
Жорка не чувствовал себя ни звездой, ни вообще артистом. Он всегда с ужасом выходил на импровизированную дворовую сцену, из последних сил преодолевая своё собственное смущение и направленные на него досужие жаждущие зраки вполне себе добродушных зрителей. Но когда он начинал читать монологи и диалоги наших знаменитых сатириков, заученные с виниловых пластинок за раз-два прослушивания, все его смущения скоро сходили на нет, запрятываясь по прозоринкам[ Прозоринка – крайне узкая щель, в которую возможно лишь подглядывать.] и шхерам[ Шхера (здесь – в переносном смысле: жаргонизм) – место на судне, куда возможно спрятать что-либо или спрятаться самому. Шхерить, зашхерить – спрятать, запрятать.] закулисья, духу своего на свет не являя вплоть до завершения громогласных и благодарных оваций в его, Жоркину, честь.
С первой же своей фразы всё окружающее и независящее от Жорки словно исчезало. Пропадало всё, вместе с направленными на него софитами восторженных и одновременно снисходительных глаз мам, дедушек и бабушек соседских ребятишек, жителей бабушкиного и соседних домов, выносящих мусор, всех случайных прохожих, плетущихся и спешащих по тротуарам и топани́нам[ Топани́на – стихийно проложенная, протоптанная тропа, местами поросшая/заросшая травой, по которой редко ходят.] к местному центру – перекрёстку улиц Ново-Вокзальная и Победа, где было множество магазинов, салонов бытовых услуг и остановок трамваев, ходивших тогда по главной Победе. (Улица Нововокзальная вместе с улицей Победы были главными артериями Безымянки – рабочей окраины Самары, тогда и на короткое по историческим меркам время звавшейся «Куйбышев». Но это был иной мир. Местные про тех, кто ездил в центр города, говорили, мол, «в Самаре был», или «в Самаре работает». Хотя – так говорят и теперь.) И те прохожие, вдруг воспрявши и замеревши, тормозили и впадали в ступор, с удивление и благоговением глядя на выступающего уж до конца Жоркиного монолога. Когда же Жорка заканчивал представление и уходил за кулисы, сделанные из простыней и пододеяльников, позаимствованных поблизости, и развешанных на натянутых между столбами проводах-верёвках для сушки белья, то смущение возвращалось к нему и не покидало уже до конца концерта. На следующем концерте всё повторялось как под копирку. И так происходило каждый раз: и в первое выступление, когда ему было лет пять, и через год, и дальше.
Подобные концерты ребята устраивали довольно часто – почти в каждый воскресный выходной. И, конечно, только в жаркие солнечные дни. Когда же было пасмурно, а тем более, когда шёл дождь, то все сидели по своим квартирам, чем давали траве, примятой сценой и уличными зрителями, выпрямиться и, свободно качаясь на ветру, зазывать всех на скорое новое представление.
В таких концертах Жорка принимал участие лет до семи-востми, а может даже и до десяти. Потом, как ему показалось, он повзрослел для подобных мероприятий. Брат и сестра Жамновы, будучи чуть младше Жорки, вскоре тоже перестали выступать: Оля, подросши, стала готовиться к формированию из девочки – юной-преюной девушки, а Серёжа… Ну, не одному же ему выступать в конце концов. И в скорости, как нестранно, такие дворовые концерты прекратились вовсе: то ли смена не нашлась, не воспиталась, то ли времена изменились.
 
В те маленькие годы Андрей и Жора никогда не ходили в гости к сестре и брату Жамновым, хоть и дружили с ними, да и жили в одном доме в соседних подъездах. Сергей и Оля учились с Андреем в одном классе в школе через три двора. Жорка же жил в Москве, приезжая в гости к бабушке и дедушке всего на четыре-шесть недель, да и то лишь в летние каникулы. И хотя по возрасту Жорка был старше всех троих всего-то на полгода, но по школе он был выше их на целый класс. А ведь для школьного, да и для студенческого возраста, это полноценная эра, нашпигованная эпохальными историями о собственной личной жизни и о своём участии в жизни других – одноклассниках, однокурсниках и прочих других хорошо и мало знакомых и даже незнакомых. Это так видится потому, что те, кто старше на класс или на курс уже узнали, или как минимум услышали о том, о чём эти малявки, следующие за ними с отставанием всего-то на один, но целый учебный год, ещё и не догадываются. Поэтому Жорка был для них авторитетом, которого они слушали и слушались всегда и во всём. Ну, почти всегда. И почти во всём.
Оля нравилась Жорке. Когда они стали постарше, ну, когда им уже было лет по тринадцать-четырнадцать, то симпатия Жоры, преобразившись из совсем детской в юношескую, стала проявляться в новых качествах и замечаться всеми. Дворовые концерты ребята уже не устраивали. И все свои летние приезды в Самару Жорка в основном проводил, впрочем, как и раньше, на бабушкиной и дедушкиной загородной даче – близь района Петра Дубравы – где-то в километрах тридцати от города.
В свои редкие приезды в город вместе с бабушкой – за продуктовыми запасами, он заходил в гости к Жамновым, где ему всегда были рады. Но какого-то особого девичьего расположения к себе со стороны Оли, чего Жора очень желал и, собственно, для чего и приходил к ним домой, он не ощущал. Жора не мог понять, почему это – так. То есть, как-то всё – не так. Он видел, то есть ему действительно казалось или же хотелось, чтобы так казалось, что он тоже нравится Оле: та радовалась, когда он приходил, и с грустью провожала его до двери, когда приходило время прощаться. «Может сложный возраст?» – не по-детски, а напротив – философски, рассуждал Жорка. И сам себе отвечал: «Дисбаланс – во всём!» С одной стороны, Оля еще не совсем доросла до «молодой девушки», которой положено знать себе цену и уметь не показывать явственно своих чувств и желаний. Но, с другой стороны, почти созревшие гормоны, выдавали в ней абсолютное понимание ею разницы между юношей и юной девушкой. Иными словами – где газ, а где тормоз, на что и когда можно жать, они оба, по-видимому, уже знали, ну, или интуитивно догадывались.
Но в чём тут была причина на самом деле, стало известно Жорке потом – много лет спустя. Ещё тогда, в старшем детстве, братско-сестринские чувства Ольги и Сергея постепенно переросли в их взаимную – сперва в юношескую, а затем – во вполне себе взрослую любовь друг к другу, как между мужчиной и женщиной. Против природы не попрёшь. И как теперь – они же брат и сестра, родная кровь?!
Когда же им исполнилось по восемнадцать лет, скрывать ото всех свои взаимные чувства, которые были понятны всем и каждому вокруг и без их признаний, случилось такое, чего не мог ожидать даже всезнающий участковый инспектор милиции. Их родители раскрыли Ольге и Сергею всю правду – невообразимую семейную тайну, выполнив тем самым данную ими пятнадцать лет назад перед самими собой самими же себе клятву.
Понимание того, что свершилось чудо, не в миг пришло к ребятам. Они ещё и ещё раз просили своих родителей рассказать им, причём в мельчайших подробностях – по своей сути ничего не значащих и ничего не меняющих по существу, что и как случилось со всеми ими более пятнадцати лет тому назад. И родители вновь раскрывали тайну с радостью и откровением: словно сами не до конца верили своим же словам, будто бы сами же хотели ещё и ещё раз слушать и услышать от себя самих – свою же историю. Они в очередной, но как в первый раз – со слезами на лице, комами в горле, с трясущимися руками, с озарением от того, что неимоверному колдовству и жестоким испытаниям каждого из них пришёл-таки конец, опять и опять признавались, просили прощения, и желали ребятам счастья.
Сергей и Ольга не были друг другу братом и сестрой по крови: дочка была маминой, сын был папиным. Когда много лет назад их мама с папой поженились, то взаимно усыновили-удочерили детей друг друга – тогда их детишкам не исполнилось ещё и трёх годочков. Так Сергей и Ольга стали братом и сестрой. Да к тому ж ещё и двойняшками, потому что родились они с разницей в один день, одного декабря, одного и того же года, но в разных городах и даже в разных частях одной большой и единой страны, о чём до поры до времени никто не догадывался и даже не задумывался.
С осознанием этого, с плеч ребят свалилась непереносимая более тяжесть из их единоличных, индивидуально же на себя нагромождённых за многие годы собственных размышлений и додумываний, которые, ведя их лабиринтами, приводили к одному – тупику их жизни. Кромешная тайна их взаимных чувств – и друг от друга, и от своих родителей, обернулась счастливой явью. Никак непреодолимый многокряжистый горный массив родственных, рассыпался, развеялся, растворился в правде жизни, словно по волшебству доброй феи. Оказалось, что они любили друг друга с их самой ранней юности, но всячески скрывали это от всех, друг от друга и, даже, сами от себя. И Сергей, и Ольга, каждый сам себе и в тайне от другого, наложили собственные внутренние табу на любые проявления взаимной симпатии. Но теперь их сердца и души, освободившись от этих обетов и заклятий, были чисты и раскрыты для серенады взаимной любви и семейного общего счастья.
Обо всём этом Жора узнал, когда ему было лет двадцать и он, закончив мореходку, уже ходил в море помощником капитана. Тогда же он узнал, что когда Ольга и Сергей решили пожениться, то возникли какие-то юридические сложности – по документам всё же они оставались братом и сестрой. Но с помощью своих родителей и компетентных знакомых они всё утрясли, все формальные препоны преодолели. И никакого кровосмешения, никаких «поросячьих хвостиков». Так что всё встало на свои места, да ещё и с бонусом: паспорт Ольге менять не пришлось – фамилии-то одинаковые.
Андрею же тогда нравилась другая – его одноклассница Лена. Лена Кривец: симпатичная, даже изящная, миниатюрная, с какими-то не по земному большими и открытыми и такими же неестественно тёмными, почти чёрными глазами, подлинный цвет которых, Андрей не мог определить. Да он и не пытался. Таких глаз Андрей больше ни разу не встретил за всю свою жизнь. Взгляд их был не детским, каким-то чрезмерное томным для столь непорочной девы: как у достаточно взрослой, но всё же ещё совсем молодой женщины, однако к своим годам уже испытавшей на себе и боль от нежданных потерь, и вероломство, и лживость напыщенных чувств. Её чересчур утонченные, даже как бы рафинированные светские манеры выбивали её из общего строя юных, а затем молодых строителей коммунизма.
Нет, она не была изгоем или отщепенцем: она участвовала во всех школьных и внешкольных пионерских, а потом и комсомольских мероприятиях, хотя и без маломальского энтузиазма, хотя и не прячась за другими, не увиливая от непременной общественной нагрузки и отдельных поручений. Однако стороны это выглядело так: «Я знаю. Я понимаю. Я не отказываюсь… Я приду. Я подготовлю. Я выполню это задание... Я всё сделала. Вот возьмите… Теперь – мне уже пора домой!» И всё!
Жора помнил эту Лену этапами – девочка, юная девушка, молодая девушка. Ненадменный взгляд её глаз – на самом деле карих, очень похожих на цвет спелых сицилийских каштанов, с приглушённым в них блеском, с её взрослением сохранялся неизменным, а аристократические манеры наоборот – проявлялись всё больше и больше оттачивались и заострялись.
Жорка нравился Лене. Но он был недосягаем для неё – ни географически, ни психологически: москвич, столичный житель. «Да и сколько у него там таких – как я и других?! Хотя я и лучше любых из них!» – думала и чувствовала она так, как будто бы знала это наверняка. Поэтому их встречи втроём – она, Андрей и Жора – всегда были малословными и несколько напряжёнными. Андрей хотел быть с Леной. Но он ей не особо нравился. Ясно было, что они гуляют втроём только потому, что Андрей брат Жоры. Любовный многогранник, учитывая московских подружек Жоры, давал им знать о себе постоянно, успокаивая, но предупреждая, что «всё пройдёт», что пары из них не сложится. Андрею нравилась Лена, Лене – Жора, а тому тогда нравились Оля. Да, и ещё... две-три, а может и четыре-пять девочек дома – в Москве.
Жорке нравились несколько девчонок, вернее сказать – не «девчонок», а юных девушек из своей школы, да и из соседней тоже. Были среди них и одноклассницы, и девчонки из параллельных классов, и классом младше, и классом старше. Ко всем он относился с симпатией, не позволяя себе обидеть кого-либо из них своим признанием другой, задержав на той своё внимание дольше, чем на других. Хотя такое время от времени и происходило: спустя недели или месяцы одна его фаворитка сменялась другой без Жоркиных, так ему это виделось, желаний или усилий. Спонтанно, как бы сами собой его взоры и повышенное расположение перекочёвывали с одной красоты на другую, а с этой на третью, а потом ещё и ещё: и дальше, и туда, и обратно, и опять. В этом непроизвольном и бессознательном метании Жорка был сродни заряженному свободному электрону, окружённому положительными сторонами многочисленных магнитов. Что особенно забавно, все эти Жоркины московские «пассии», так или иначе всё это знали или, как минимум, догадывались о его «непостоянстве». Потому, как все жили в одном районе, а некоторые из них даже учились в одном классе друг с другом. Но они – девчата – по собственной инициативе такое Жоркино разгильдяйство не прекращали: ведь он каждой из них тоже нравился.
Жора же в свои тринадцать-четырнадцать лет был готов гулять одновременно со всеми своими сверстницами, которые были ему милы. Периодами он по-юношески влюблялся одновременно сразу в несколько девочек – назначал им свидания, встречался и целовался… ну, не со всеми, а с некоторыми.
Жорка проделывал это филигранно. По установленному им расписанию, неизвестному никому, каждый отдельный день недели был закреплён за какой-нибудь одной его избранницей. С той, по тайному плану, они гуляли по вечерам по городу – не в своём районе, чтобы случайно не пересечься с какой-нибудь другой его зазнобой, целовались в подъездах, а у двоих из них он даже побывал несколько раз дома. В тогдашнем представлении Жорки всё это было нормальным порядком вещей: ко всем девочкам он относился искренне, с чистейшей юношеской откровенностью, не имея никаких «взрослых» ни целей, ни помыслов. Он даже не задумываясь над тем, что однажды ему всё же придётся на ком-либо из них окончательно остановить свой выбор и… жениться – ну, когда наступит срок. Но вот как тогда объявить… объясниться… Как сказать всем остальным, что он теперь… – уже по-настоящему влюбился… И вообще, нужно ли всё это объяснять или оправдываться… А уж если и нужно, то – когда и каким образом это сделать… Жорка как-то никогда и ни разу так и не задумался.
Кто из них кем будет, когда станет взрослым и самостоятельным? Как всё настоящее повлияет на их будущее, к чему приведёт? Жора не задумывался. Только спустя многие годы, Георгий через десятые уши и языки узнает, что у одной из тех девчонок – всё хорошо по жизни сложилось, у другой – скандалы семейные не переводятся, у третьей – ни то, ни сё, а у иных… А иных – как будто бы и вовсе не стало, простыл их след: никто о них ничего не слыхивал, а кто слыхал, то уж и позабыл, когда последний раз видел.
Так сложилась сущность Георгия, что она никогда не отпускала от себя его прошлое: если хотя бы раз его чувства трогало что-либо, вызывая в нём радость или боль, то это переживание впитывалось в его психику, врастало в него, становясь одним с ним целым, неотделимым даже смертью. Он всю свою жизнь рассуждал сам с собой и фантазировал: «А вот если бы тогда – я признался бы ей, то мы… Скажи я тогда одно лишь слово – «да» или «нет», то всё стало бы… по-другому…»
С годами к Георгию Александровичу пришло ещё одно понимание: что слово – это главная движущая сила в жизни любого человека, её первооснова и оружие, против которого полноценной защиты нет. Слово, как сказанное в нужный момент, так и непроизнесённое тогда, когда это было необходимо, своей неизмеримой силой и мощью, способно сделать человека, как счастливым безмерно, так и враз свести в могилу – в любой момент и без предупреждения! А ещё, уже будучи взрослым мужчиной, Георгий Александрович стал замечать за собой, что чем старше он становится, тем острее начинает воздействовать на него его собственная беспокойная натура – остро чувствующая всё и всех вокруг.
Георгий с младенчества был чувствительным мальчиком: этого, конечно же, он не понимал, но подсознание – всё знало. Может быть ещё и поэтому бабушка, а вслед за ней все соседи и знакомые стали называть его херувимчиком. О том, что он не помнил или позабыл, ему, подросшему, порассказали взрослые. То, что запечатлелось в пластах его памяти само – растолковалось вместе с понарассказанным уже в высокой взрослости, годам эдак к… Ну, к большим годам – за… за… Ну да, уж, примерно, к этому сроку – точно! И никак не раньше.
Эта чувственность была непонятна Жорке – он её до поры до времени и явственно не ощущал, не выделял, да и просто не задумывался. Как никто не обращает внимания на собственное дыхание. Ну, пока его не перекроют. А когда перекроют… Вот тогда-то мысли человека о счастье, будущем, вселенной, да обо всём о чём угодно, на миг являются перед глазами и в тот же миг проваливаются в тартарары. И только инстинктивное стремление не умереть, заставляет человека крутить головой, всем телом, собственной требухой и своим мозгами, чтобы найти, уловить и хотя бы прильнуть к живительному источнику, с пригодной для сохранения жизни смесью. Но случается, что та «живительная» смесь оказывается жутко грязной. И тут возникает трилемма[ Трилемма – выбор из трёх вариантов возможных решений. На подобии «дилеммы» – выбор из двух вариантов.]: испить её такую, как она есть – лишь бы жить, или же терпеть и ожидать с надеждой, чего-нибудь ниспосланного, или же искать другой источник – чистый.
А может быть всё же ничего страшного и вовсе нет: ну, глотнуть смрадной грязи разок-другой… Глотнёшь и в раз станешь другим: от тебя чистого и непорочного не останется и следа – противоядия от такого нет.
Значит – ожидать манны небесной… Так ведь это – ни что иное, как лотерея, как азартные игры: когда от человека ничегошеньки и не зависит, а он сам – ни гроша не стоит. Всё то возможно, но лишь до той поры, до того момента, когда кто-либо твой жизненный крантик вновь поукрутит, а то и вообще – перекроет.
Только – борьба! С кем? Да хоть с самим собой. Только поиск выхода! Только продолжая истово искать благодатный источник с проточной водой и чистым, свежим воздухом – без остановки, не покладая рук, не жалея ног – остаёшься живым и самим собой.
 
Всего подобного у Андрея не было. Андрею не помогало ни ношение Лениного портфеля из школы, ни предложения готовности помочь ей в чём угодно. Даже стихи, которые Андрей тогда писал и посвящал Лене, неплохие такие, от всего влюблённого неопытного сердца, хотя и по-детски наивные, с неказистыми рифмами типа «пойдем – найдем» или «тебя – меня», не помогали. А единственная попытка как-то раз по пути из школы поцеловать её, чуть было не привела к их ссоре.
После восьмого класса Андрей поступил в мореходное училище и уехал из Самары, как оказалось потом, практически навсегда. Одно время они с Еленой переписывались: на его толстые, многостраничные послания, полные трепетных чувств, она всегда отвечала сухо, чуть ли не односложно, умещая все свои новости на одной стороне одного тетрадного листа. Когда Андрей приезжал на каникулы, они несколько раз виделись: он хотел и искал встреч с ней, она – позволяла ему это. Такие встречи были короткими и, как и раньше, молчаливыми. С каждым приездом Андрея их свидания становились всё короче и короче, словно отпущенный на них жизнью лимит времени был практически выбран. А к последнему курсу мореходки те скоротечные заезжие рандеву вместе с перепиской исчерпались вовсе: в свои последние – предвыпускные – каникулы Андрей и вовсе не приехал в Самару.
 
Мало по малу все двоюродные братья и сёстры Андрея выросли: кто-то уже окончил школу, кто-то готовился к выпускным экзаменам, другие перешли в старшие классы, и им уже стало неинтересно сидеть всё лето на даче в компании бабушки и дедушки. К тому же у деда Мити с каждым годом усиливалась астма. А бабушке с её больными ногами становилось всё труднее и труднее ухаживать и за Андреем, и за многочисленными внуками, хоть и приезжающими к ней лишь в летние каникулы.
К тому времени Юрий Дмитриевич, приёмный отец Андрея, уже развёлся с его матерью и ушёл к другой женщине, которая была несколько старше его, у которой был сын – ровесник Андрея, дача за городом, сад, огород, приличный земельный надел под картошку. И к тому же – огромная необходимость в ком-то том, кто будет тянуть всё это хозяйство на своём, а не на её горбу. Андрей же уже несколько лет постоянно проживал у бабушки и дедушки, практически не встречаясь со своей матерью. Папа Юра стал видеть сына Андрея всё реже: лишь изредка забегая на час-другой к своей маме – бабушке Андрея, да и то не каждый день и только после после своей работы на заводе. 
Закончив восьмилетку, перед Андреем, а точнее сказать перед всем его семейством, встал вопрос – идти ему в девятый класс или поступать в техникум. Второй вариант был предпочтительнее, так как помимо получения профессии, при хорошей учёбе выплачивали стипендию. В школе Андрей учился почти что на «хорошо и отлично», поэтому расчёт на пополнение семейного бюджета со стороны Андрея, был вполне обоснованным и резонным.
Спустя несколько дней после школьных восьмиклассных экзаменов Андрея, бабушке позвонила её дочь, тётка Жоры и Андрея, тётя Марго – родная младшая сестра Жоркиной мамы. Остро красивая, статная, просто-таки роскошная, сильная, целеустремлённая женщина сорока двух лет, проживающая в городе К. в одной из Прибалтийских республик, уехавшая туда сразу же после окончания института около двадцати лет тому назад, под стать себе рассказала – как нужно поступить.
– Мама, мореходка, – безапелляционно утвердила она.
– Что?! – не поняла её бабушка, давно привыкшая к неудержимому напору дочери в любых делах.
– Мо-ре-ход-ка! – чеканя каждый слог, для однозначного понимания слова, повторила тётя Марго. – Мореходка – это выход из всей сложившейся ситуации.
– Да, Ася Никитична! Нужно поступать в мореходку!  – продолжил дядя Эдвард, приняв телефонную трубку, врученную ему тётей Марго.
Дядя Эдвард, который когда-то тоже учился в мореходке, а закончив её, ходил в море механиком, был вторым мужем тёти Марго, и имел значимый авторитет у бабушки. Дядя Эдвард – здоровенный сорокалетний красавец с аккуратной, выверенной до волоска, прямо-таки картинной бородкой эпохи барокко, как на работах Веласкеса, всегда говорил, даже смешное, да и смеялся сам, чинно и со знанием дела – тёплым бархатным басом с небольшой хрипотцой. Вот и теперь его слова были произнесены им неторопливо, с должным акцентом на каждом, столь же уверенно, как и тётя Марго. Но ежели идея тёти Марго, озвученная ею, как всегда наполняя слушателей, сохранившимися и в ней самой, и в её голосе, девичьим задором и оптимизмом комсомолки-спортсменки, приправленным к тому же духом молодёжного авантюризма, путал в головах внимающих все недовыстроенные ещё ими расклады и недосформировавшиеся перспективы, то размеренный, основательный, так сказать, на полную твёрдую ступню, голос дяди Эдварда не оставляла никаких сомнений в правильности и безальтернативности её идеи.
– Но только штурманом! – продолжил дядя Эдвард с улыбкой в бороду, обращаясь теперь уже к Андрею, хотя это уже было и ни к чему, так как все уже со всем согласились. – Свежий ветер, горизонты, перспективы! И главное: никакой невымываемой грязи под ногтями, грохота машинного отделения в ушах и полной глухоты к пенсии. Это, старик, профессиональное заболевание у всех служителей маслёнки и дизеля.
Сопротивления ни со стороны бабушки и дедушки, ни со стороны Андрея не возникло. Всё порешили единогласно. И, собрав за неделю все необходимые документы, Андрей уехал в город Л. одной из Прибалтийских республик, где и поступил в мореходку.
Тогда Андрею исполнилось пятнадцать с половиной лет. Детство – не так давно закончилось. С силой судьбоносных обстоятельств перемахнув через костёр несбывшихся желаний, Андрей сбросил в его пламя свою только-только начавшуюся юность, так и не познав её беззаботную взрослость. Оказавшись же на другой стороне, он тут же окунулся совсем в иной мир – мир взрослых и самостоятельной людей: где теперь он главный, где всё прошлое осталось позади, в другой, как ему потом временами казалось, совсем не его, а чьей-то чужой жизни. А вот своё, без сомнения, светлое будущее он теперь будет строить и построит сам. Да такое будущее, где его будут любить и где его наконец-то поймут и примут, как родного.
Вот теперь – потеряв своё детство, лишившись юности, Андрей посчитал себя вправе забыть и свою семью, оставив её там – в прошлом. Он решил, что нужно освободить место для устройства своей новой жизни и зачатья новой, теперь уже по-настоящему СВОЕЙ семьи. Ведь всякой тростинке вязанка нужна. А иначе – тлен. Ну, ежели повезёт, то – перегной. А кто тростинка? Кто косарь? Кто вязальщик? Сам ли всё взрастишь, скосишь да связать воедино сподобишься? Или же тебя самого в оборот возьмут и обвяжут? Как сие распознает и ему – молодому – растолкует, да так, чтоб без обмана и чужой выгоды?
 
Георгий тоже поступил в мореходку, но только через год после десятого класса, тоже в Прибалтике, только в другом городе – не в городе Л. После первого курса он отправился на полугодовую морскую практику. Вернувшись с неё, он приехал в Самару на юбилей своего деда Мити, которому в тот год исполнилось шестьдесят лет...
И потом он приезжал в Самару, когда ему было и двадцать пять, и тридцать лет. Последний раз Георгий Александрович приезжал в родной город в свои сорок – на девяностолетний юбилей лет бабушки. Андрея тогда там не было. Но всё это – уже другие истории...
 
IV. «Колодочный раб».
 
Они познакомились на выпускном Андрея в мореходном училище. Оксана пришла туда вместе со своими родителями поздравить своего старшего брата погодка, у которого тоже был выпускной – он закончил мореходку на радиста. Её брат и Андрей не были знакомы «за руку». Хотя, конечно, за четыре года учёбы много раз виделись мельком, и знали друг о друге. Но только то, что они оба курсанты одного года поступления, но с разных отделений специализации: Андрей – с судоводительского, брат Оксаны – с радиотехнического. Андрей и Оксана столкнулись в дверях на выходе из главного корпуса училища. Он – двадцатилетний молодой человек, пышущий силой и здоровьем, от него словно исходили флюиды, говорящие за него, этот-де добьётся всего, чего только сам захочет, ну, или же всего того, что внушат ему – как его собственные цели; симпатичный, чернявый, коренастый, с открытым простодушным выражением карих глаз; в безупречно отглаженной уставной морской курсантской парадке[ Парадка (жаргонизм) – парадная форма.] – в голландке[ Голландка, голланка (термин) – часть верхней летней парадной формы матроса и курсанта мореходного училища.], чёрных брюках-раструбах и никаких тебе клёшей, с неуставной мицой[ Мица (мицуха) (жаргонизм) – морская фуражка, имеющая значительные отличия от «сухопутной».] в руке. Она – девятнадцатилетняя барышня: стройная, невысокая – скорее даже миниатюрная, с прямыми светло-русыми распущенными и аккуратно разложенными по плечам и спине волосами, не много не доходящими до талии, стянутой широким модным ремнём с замысловатой пряжкой; похожая на идеальный образец из учебника по психологии, ну и физиологии тоже – круглолицая, розовощёкая, с огромными холодными приказчивыми глазами – цвета голубого бесконечного неба; всей своей явью излучающая море желаний, говорящая всем и каждому вокруг неё: «Я – это – ОНА!»
То, что это – она, Андрей понял как-то сразу – помимо своих воли и желания, то есть как… как аксиома, как безусловная данность. После той встречи кроме её одной он больше ничего и никого не хотел: ни видеть, ни слышать, ни понимать, ни помнить. Она стала каким-то наваждением Андрея или его роком.
Ни её без остановки ищущий чего-то взгляд, чрезмерно пряный, ни всегда влажные беспокойные ладошки, ни то, что к её девятнадцати с лишним годам она, закончив школьную десятилетку, больше нигде не училась и не собиралась, ни на одной работе больше двух-трёх месяцев не задерживалась, о чём она без стеснения рассказала ему на первом же свидании – и ничто, и никто не смогли бы избавить Андрея, от этого заселившегося в нём пристрастия. Не смутило Андрея и то, что одними из первых её вопросов к нему, и потом задаваемых ею чуть ли не на каждом свидании, были отнюдь не романтического характера: «а ты за границу будешь ходить?», «а сколько будешь получать?». Ничего не сказало Андрею и другое: то, что безусловно главным пунктом на всех их свиданиях, мимо которого они никогда не проходили, словно это и было целью их встреч, явился магазин «Альбатрос»[ «Альбатрос» – специализированный магазин по типу «Берёзки», только для моряков загранплавания, в котором возможно было приобрести дефицитные и импортные товары за боны – специальные чеки Внешторгбанка СССР.].
В тот период своей жизни, всё, что у него было до встречи с ней, всё, мешавшее ему усладиться чувством высокой влюблённости к ней, излучающемуся от него во все стороны, да с такой силой, что это было видно всем, стоило лишь посмотреть на этого обалдевшего влюблённого или же хотя бы пройти с ним рядом, заполонившему всю сущность Андрея, одолевшему Андреевы волю и разум, – он бессознательно либо скомкал и выкинул в мусор, либо, до поры до времени, машинально и не задумываясь уложил на дно своего сознания вместе со своим же рассудком.
«ОНА!» – беспрестанно долбило в его висках. А влюблённость, затмившая своим деланным светом всё на свете белом – хоть и не без экивоков, сходу заполонив всё его сознание, в миг разъярчилась[ Разъярчиться – от слов «ярко» (с высокой яркостью; отчётливо; впечатляюще) и «яркий» (дающий сильный свет и потому очень заметный; насыщенный, резко отличающийся от белого; выдающийся, производящий сильное впечатление).], да так, что не оставила при Андрее даже крошечной тени от здоровой естественной человеческой рациональности – бытовой, автоматической, самозащитной.
Фактически, Андрей рос без отца с матерью. Бабушка, вырастившей четырёх своих родных детей, ставших высоконравственными, глубокоуважаемыми и даже орденоносными, давшая воспитание и Андрею – точно такое же, как и им: в духе главных человеческих ценностей – семейных, сделало своё дело: Андрей хотел иметь Свою семью – добрую, взаимопонимающую, в которой каждый свой в любой момент без сомнений и колебаний подставит своё плечо своему, где все – как один, и каждый – для всех; где семейные ценности – превыше любых заповедей и мирских законов. И вот этого всего – «Своего» до встречи с Оксаной у него не было. Мало того, Андрей был убеждён (или же – убедил себя), что «Своего» у него никогда и не было – даже в детстве. Ну, так тогда он считал.
Железнодорожный состав без машиниста, загнанный в тупик по инерции, приданной ему когда-то, не сможет сориентироваться и, дав задний ход, вернуться к разводной стрелке, чтобы встать на нужные рельсы. Так и Андрей, дойдя до первой же в своей жизни развилки, на которой ему необходимо было, взвесив всё, учтя свой опыт, вспомнив всё то, чему его учили, должен был бы принять-таки самостоятельное решение – куда идти и кого взять с собой в дорогу.
И Андрей был-таки – машинистом. Но… Но машинистом лишь самого локомотива: локомотива – без вагонов. Такой вот – тягач, который может указывать путь другим, основываясь и на собственном примере, и на собственном здравом анализе опыта других – локомотивов, составов с машинистами и без оных, показывая своими собственными движениями и выбранными себе и для себя направлениями – как можно, как нужно, а как нельзя, не следует или запрещено. Вот поэтому-то по всему – Андрей и не смог тогда найти свой выход. Тогда?! А – потом?!
Оксана же, каким-то непостижимым образом прочитав все его мысли, открыв в нём для себя то, о чём Андрей – про себя и не догадывался, легко и незатейливо восполнила весь этот дефицит. Заняв свободное место машиниста в составе Андрея, она повела его туда, куда хотела сама, куда было нужно ей.
Они стали встречаться каждый день.
Уже прошла целая неделя их ежедневных многочасовых свиданий, но Андрей продолжал не обращать никакого внимания на какую-то потребительскую практичность их разговоров, на которую своими вопросами и ужимками постоянно выводила Оксана. Андреево подсознание никак не могло пробиться к его же разуму через кордоны, охватившей его страсти. Даже если что-то начинало смущать Андрея в их быстроразвивающемся романе с Оксаной, то подъездные лобызания и обжимания, когда он провожал её домой, пьянили его, не давая его рассудку очухаться и выбраться из забвенья.
Они целовались, закрыв глаза. А в перерывах между поцелуями и объятиями – смотрели в глаза друг другу: Андрей держал Оксану за руки, нежно пожимая её взмокшие хваталки. А она – со знанием дела – и не отнимала их безответную аморфную расслабленность. «ОНА!» – без конца хороводилось в голове Андрея, мешая, не позволяя его естеству вернуться в сознание.
 
Отгуляв с Оксаной свой законный каникулярный месяц, Андрей, как молодой специалист, согласно распределению выпускников мореходного училища, как положено, явился в отдел кадров базы тралового рыболовного флота. А ещё через четыре недели, он – теперь уже штурман – должен был отправиться в свой первый полугодовой рейс в промысловую зону в район Западной Сахары уже в должности четвёртого помощника капитана.
В тот же день, как он получил назначение, ближе к вечеру, купив по дороге большие белые садовые ромашки, которые очень любила его школьная любовь – Лена Кривец, да и он сам, Андрей без предупреждения приехал к Оксане домой. Не зная, какой рукой «правильнее» нажать звонок (все мореманы – крайне суеверны), новоиспечённый помощник стоял и мялся перед дверью Оксаниной квартиры, перекладывая букет из одной руки в другую. В конце концов, так и не решив, какой палец и на какой руке счастливее, он нажал кнопку… своим носом.
За дверью раздался равнодушный колокольчиковый звонок, уже давно привыкший ко всяким ожидаемо нежданным визитёрам, отозвавшийся в голове Андрея набатным колоколом. Кисти рук налились кровью, отяжелились и увлажнились, как и всё тело под курсантской парадкой, а на лбу образовалась холодная роса. Он суетливо и безуспешно пытался высушить о чёрное сукно форменных морских брюк то одну ладонь, то другую, вплоть до того момента, пока дверь не открыла Оксана.
На лице Оксаны было удивление, мастерски нарисованное ею. Андрей поцеловал её в щёку, и они вместе прошли в большую комнату.
В празднично освещённой зале, с убранством чуть ли ни как к приёму английской королевы – цветы, покрывала, ленты, сияя дежурными, но разными улыбками, стояли Оксанины родители. Её мама, Ольга Валентиновна, была одета со вкусом, с иголочки, во всё то заграничное, что можно было достать из-под полы в универмаге или на полуподпольном вещевом рынке. Андрей поразился тем, что Оксана была точной копией Ольги Валентиновны, лишь с поправкой на внешне малозаметную двадцати- или около того – летнюю разницу в возрасте. Да ещё и на рост – старшая была головы на полторы выше младшей. Оксанин папа, Семён Валерьевич, в неновой парадной форме мичмана, имевшей характерный блеск в местах многолетних штатных и заношенных складок, с кортиком на ремне, стоял рядом со своею женой. Но в отличие от жены и дочери выглядел столь же смущённым, как и Андрей.
Во всём этом… Во всей этой «торжественности» – было что-то не то: то ли чего-то не хватало, то ли – было лишним… Или же не таким, каким могло бы быть… Но Андрей, вмиг свернув все свои недоумения, словно по непонятно кем написанному сценарию, церемониально вытянулся и, сделав на встречу хозяевам пару строевых шагов. С резким гусарским кивком, но мелковатым и без его фиксации на груди, Андрей выдернул из-за спины руку, с зажатым в её кулак ромашковым букетом из пяти целомудренных цветков, выставив её вперёд себя и параллельно полу. Ольга Валентиновна манерно поблагодарила гостя, и, как будто бы снисходительно и вынуждено, при этом по-барски, сразу показывая, кто в доме Главный, в обмен на букет преподнесла Андрею свою руку, при этом ни чуть не разобщив её со своим туалетом: то ли для низкого – с глубоким поклоном целования её Андреем, то ли для пожатия только кончиков пальцев её: дескать, «ну, что же, подержи! чуток! только смотри – осторожно, не помни! и не обслюнявь – много вас тут разных таких… ходят!..»
По тому, с каким видом мама Оксаны взяла цветы, по её самоговорящим зыркам, по-видимому привычным к подобным «торжественным линейкам», стороннему наблюдателю стало бы в миг всё ясно – ждали других бутонов и в другом количестве. Да и принёсшего цветочки, ожидали не в курсантской одёже – это уж наперёд всего, точнее некуда. Но Андрей всего этого не понял – молодой ещё. Да и откуда ему было знать-то? Кто бы смог подсказать? Ведь он – один!
Однако с Семёном Валерьевичем Андрей поздоровался за руку. Они даже откровенно и на полную глубину рук обнялись – две морские души, как по-родственному, словно почувствовали свойское расположение друг друга. Их крепкое мужское рукопожатие, их открытые лица и мгновенно взвихрившаяся взаимная симпатия, предвещали, как виделось Андрею, их светлое будущее, то есть – его и Оксаны.
Не смотря на столь неоднозначный приём, скорое чаепитие с горчичными сушками и ванильными сухариками и взаимное визиточное представление, Андрею всё это – не виделось чем-то выходящим вон. «Нормально, - разъяснял потом Андрей себе. – А ты что ждал-то – ананасы в шампанском? А как тебе шпроты в томате? А-а?!»
По единородному вопросу руки, сердца и женитьбы Андрея и Оксаны, сговорились быстро – сразу же приняв план Ольги Валентиновны: молодые расписываются в ЗАГСе, благо в те времена по паспорту моряка загранплавания брак регистрировали в течении трёх дней и без всяких очередей; в тот же день – домашнее торжество в квартире тёщи и тестя, так как даже по тому морскому удостоверению личности зарезервировать банкетный зал в ресторане было не возможно, да и денег у Андрея не было, кроме ста сорока рублей подъёмных, полученных в базе, часть из которых он уже потратил – на цветы, такси и парикмахерскую. А вот когда Андрей вернётся с первого рейса, да с большими деньжищами, вот тогда-то они и отпразднуют свадьбу – по-настоящему, как положено – в ресторане. И уже после этого они сами станут решать все бытовые проблемы своей молодой семьи: где жить, как и из каких источников формировать семейный бюджет и так далее, и тому подобное, и проч., и проч., и проч.
 
Андрей ушёл в свой первый рейс помощником капитана. С первых же вахт он был отмечен всеми членами штурманской службы – своими коллегами во главе со старшим помощником, как грамотный специалист, въедливый и жадный к познанию всех тонкостей профессии, страстный в постижении практических навыков применения теоретических знаний полученных в мореходке. Да и как отзывчивый, безотказный товарищ, когда нужно было помочь кому-нибудь – Андрей без условий и с радостью отдавал все свои силы и всё свободное от вахт время.
Андрей делал свою работу легко: никому, даже ему самому, ни разу и в голову не приходили сомнения, что у него что-либо может не получиться. Даже то, с чем в практической работе он сталкивался в первый раз, с тем, чему не учили в ни в мореходке, ни в детстве, выполнялось им безупречно, словно подобное ему уже доводилось делать и раньше, причём, не единожды. Старпом, старый моряк, который по годам был даже старше капитана, так и говорил: «Молодец! Достойная нам смена будет!» На что кэп как-то раз возразил: «Не – «будет», а уже – есть!»
Все те рабочие навыки и умения, которым с раннего Андрюшкиного детства учили – через его «не могу», «не хочу», «не умею» – и научили-таки мальчонку его дедушка Митя и папа Юра, те душевность и чувственность, которые перешли к нему от бабушки Аси, а от всех их вместе – честность, порядочность, обязательность, преданность – «за Своих и в огонь, и вводу», всё это вместе – и сформировало столь чувственный и чувствительный характер Андрея. Всё это помогало ему теперь – и в морской работе, и в судовом быту, и в обычном человеческом общении. Хотя Андрей всегда считал такие черты своей натуры – исключительно своей собственной заслугой, появившиеся и проявившиеся у него как будто бы вдруг и сами по себе. Или – бывшие у него априори. Но задай он себе вопрос откуда, мол, и когда всё это в тебе взялось, то он, надолго замолчав, разгребая в памяти прошлое, демонстративно «ничего» в ней и не подобрав, не задумываясь соврал бы: «Не знаю!»
Через три месяца после выхода из порта капитан стал формировать заявку на состав экипажа судна на следующий рейс, то есть на следующие полгода. Подойдя к стоящему за ваерной[ Ваер (термин) – стальной трос для буксировки трала.] лебёдкой Андрею, капитан утвердительным вопросом, как бы и не сомневаясь в ответе произнёс: «Идёшь на спарку!?» Андрей также без сомнений, бодро подтвердил: «Конечно!»
За эти полрейса Андрей так сжился со своими коллегами по штурманской службе и ходовой рубке, да и вообще, с многими другими членами экипажа, что бородатое выражение, с водевильной лёгкостью часто употребляемое и в литературе, и в обыденности – «экипаж – одна семья», стало для Андрея... Нет, не символом! А неотделимой составляющей атмосферы существования человека, как кислород в воздушной смеси. Постулатом –проверенным жизнью, понимаемым и принимаемым буквально, заполненный исконным смыслом – настоящая мужская дружба и душевная забота о ближнем. Именно так – «одна семья», которой, как он считал ещё с детства, у него никогда не было. И не то, что бы он забыл, что на берегу его ждёт любимая жена, что там ещё тёща и тесть, которых он жаждал называть «мамой» и «папой», но не успел спросить их позволения на это. Всех их Андрей помнил. Но странным образом все они как-то незаметно передвинулись и оказались во втором ряду: за – экипажем.
Где-то за месяц до возвращения в родной порт города Л., судовой радист передал Андрею радиограмму: «ПОЗДРАВЛЯЕМ СТАНЕШЬ ПАПОЙ ЧЕРЕЗ ЧЕТЫРЕ МЕСЯЦА ЖДЁМ ЦЕЛУЕМ ОКСАНА». Вся Андреева кровь, как безустанная приливно-отливная волна подходящая к берегу, вздыбилась и понеслась по артериям и венам, раздувая их до предела возможности. Когда же запаса прочности жил уже не хватало, то она впрыскивалась в Андрееву плоть, продолжая бушевать и там. Кровь подкатывала и заполняла всю его голову до самой макушки, пропитывая собой мозг до височного бума – «СЫН! СЫН! СЫН!» Потом вновь отходила, опустошая все телесные внутренности до самых пяток, оставляя лишь шепотный выдох, эхом кричащий – «сын!.. сын!.. сын!..»
Нет в природе таких слов, таких образов, что способны были бы в точности описать то пространственно-бестелесное, прямо-таки эфирное состояние, в которое впал Андрей, когда с третьего или четвёртого раза сумел-таки дочитать радиограмму до конца. Суета сознания, путаница в мыслях, бессознательные движения руками, ногами, головой – всем телом, бурление и прыганье всех внутренних органов, бессмысленный для непосвящённого речитатив внутри, раз от разу вырывающийся наружу бессознательным потоком междометий, которые слышат все, да поймёт – не каждый. Всё – так! Но – мало! Недостаточно! Создалось впечатление, что весь организм, то есть все его части, вплоть до лейкоцитов и нейронов, мило ошарашенные неожиданным известием, сами по себе и одновременно – и понеслись, как в бразильском карнавале, и замельтешили, как провожающие на перроне. И всё это – кружило и кружило, сливаясь в общий с Андреем взбудораженный хор: «Теперь у меня есть Своя семья! Моя, Андрея Юрьевича Игнатова, Своя семья! А он, то есть Я – папа Андрей!»
Вырвавшись из каютного одиночества, чтобы поделиться этой новостью со всем экипажем и в первую очередь с капитаном и старпомом, взъерошенный Андрей сразу же наткнулся на одного из матросов из палубной команды, который, в расплывшейся масляной рыбой улыбке, уже тряс его руку двумя своими, приговаривая: «Ну-у, па-па-ша! Поздравля-а-ю!»
Андрей метнулся на капитанский мостик – в штурманскую рубку. Этот короткий путь из своей каюты до мостика – всего то три коридора и два трапа – он, каждый раз спеша на вахту, спокойно проделывал за две с половиной минуты. Теперь же – второпях – за это же самое время он не преодолел и десятую его часть: все встречавшие его поздравляли, жали руки, обнимали, напутствовали, шутили и даже ёрничали по-доброму и даже с какой-то тёплой завистью.
Наконец, добравшись до рубки, где о его «папашестве» все уже знали, Андрей получил новую порцию поздравлений, объятий, пожеланий и даже отеческих лобзаний от прослезившегося на радостях старпома.
Подойдя к капитану, получив от того такие же искренние поздравления, Андрей, запинаясь и извиняясь, стал сбивчиво объяснять, что, мол, теперь вот... как... там... роды... Капитан понимающе посмотрел в глаза Андрею. Кэп очень хотел, чтобы Андрей – толковый, надёжный, «свой парень» – пошёл с ним в следующий рейс. Это с одной стороны. С другой же кэп помнил, как когда-то давно сам узнал о своём скором отцовстве.
Тогда, он, будучи молодым штурманом, списался с судна, чтобы быть вместе со своей семьёй, когда его жену повезут в роддом, чтобы потом самому забрать её от туда вместе с их ребёнком. Но! Ни у него, ни у его молодой жены не было ни своей квартиры, ни родителей под боком. А вот списавшись с судна, встретив жену с ребёнком из роддома, он больше года не мог уйти в новый рейс – ни один капитан не хотел брать его: капитаны не любят неожиданностей – примета плохая.
Всё это кэп рассказал и как мог объяснил Андрею. Добавив, что у того есть молодые тёща и тесть, которых он, Андрей, как он сам же и говорил, хочет называть «мамой» и «папой». Ну, а жить где? Конечно, в очередь на кооперативную квартиру их в базе поставят – сомнений нет. Да вот деньги-то за Андрея никто вносить не будет. И когда он будет приходить из рейсов, то ехать нужно в свой домой, а не в угол – к родственникам жены, как бы кого из них не называть – «мама дорогая» или «дорогая мама».
Примерно тоже самое сказал и старпом, к которому Андрей подошёл после разговора с капитаном. Старпом, щурясь, с обычной ехидцей на себя, посетовал: «Мой первый брак, старик, закончился ровно через год после рождения первенца. Вина в том, конечно же, моя – мужик всегда виноват и за всё в ответстве[ Ответство (диалект) – от «ответствовать»: отвечать самому, нести ответственность.]… Но вот ведь ещё какая штука… Послухай[ Послухать (диалект) – от «послушать»: слушать какое-то время; и от «послушай»: призыв к этому.]. Жили мы тогда то на съёмной комнате, то у тёщи… Потом жена дочкой разродилась… Э-хе-хе!.. Нельзя было жену без пригляда одну в чужой квартире оставлять, когда я в море… Давно всё это было, да преочень… «Кооперативов», понимаешь, тогда-то – ещё никаких и не было… Очередь на жильё была – крутилась бесконечно, как сама по себе… Как удавка на горле… Как дорога без конца – не укоротить, не обойти, не перепрыгнуть… Да-а, уж!.. Некоторые мореманы получали свои долгожданные отдельные метры лет через тридцать, опосля… хм! «счастья» – попадания в ту ожидательную вереницу... Знаю одного боцмана, хе-хе! – так он ордер на двушку получил в один день… вместе с пенсионным билетом… А вот жизнь с тёщей отравила и убила всю нашу с Анюхой любовь… А потому и семьи… той – нашей… не стало… Так-то вот! Свои метры, конечно, не благое зелье и от дураков назойливых… вовсе не спасут. Но и без них – совсем кранты. Однозначно! Это, Юрич, я тебе точно говорю! Я уже через это прошёл. И дальше уж – не повторялся.»
Старпом всегда и по всякому поводу начинал рассказывать занимательные и поучительные истории из своей жизни. При этом – и на своём лице, и в тембре голоса – он наперёд являл всю палитру своего эмоционального отношения к тому, что послужило поводом к начинаемому им очередному повествованию: к примеру: «Нет! Ну, ты не прав! Не так нужно было… Вот у меня был случай…» Начиная свою историю, он постепенно, но скоро уходил в себя. И продолжая говорить, общался уже… ну, как бы сам с собой. В такой момент его первоначальный собеседник и слушатель, мог уже спокойно или заниматься своим делом, или же начать разговор с кем-либо ещё, или вообще уйти куда угодно – хоть спать. Старпом же продолжал бы говорить, не обращая никакого внимания: и слушатели, и собеседники находились в нём самом – внутри него, внутри старпомовских историй: с ними он спорил, за них возражал и соглашался, в них находил моральную поддержку и надёжную опору – как в его повествовании, так и в его жизни.
Андрей, впечатлённый чужим опытом своих коллег, прислушавшись к советам близких ему людей – своих друзей, подтвердил капитану своё согласие на второй – спаренный рейс.
Особенность морской жизни, нахождения в её среде (да и вообще – в любом пребывании в стеснённом, а паче замкнутом пространстве или состоянии), приводит, помимо прочего, ещё и к тому, что если пробыть, проработать в ней достаточно долго, то обычные дни и месяцы, чётко и последовательно отмеченные календарём на большой и твёрдой земле, однажды и неизбежно в миг превратятся в непролазную бескрайную трясину, в смертоносные зыбучие пески из секунд и минут. Тогда всякий начинает сходить с ума – кто-то в раз, кто-то медленно. Сбежать оттуда (куда? как?) – не получится. И спасения в одиночестве не найти. У Андрея ещё на курсантской практике был случай, когда один из членов экипажа, несколько месяцев в одиночестве – не делясь ни с кем, проносив в себе оставленный на берегу свой семейный разлад с женой, выбросился за борт… Спасли… Хорошо, что день был… И этого прыгуна вовремя заметили… Конечно, кто-нибудь скажет, что, мол, дурак. Да нет! Не так! Просто человек сошёл с ума, оставшись один на один с собственной нестерпимой, невыносимой, неразделённой им ни с кем душевной болью. Его эвакуировали, отправив ближайшим попутным судном домой – на родной берег. Где врачи – подтвердили его временное помешательство. Потом, он – полгода провёл в стационаре до нормализации своего состояния.
Выход один – идти к людям. Тем более, что моряки – люди с открытым сердцем. И дружная команда – обычное дело. Потому и не редко случается, что, сдружившись крепко-накрепко с кем-нибудь из экипажа в одном полугодовом рейсе, такая дружба длится многие десятилетия. Да так, что даже их семьи на берегу – их жёны, дети, родители – начинают ходить друг к другу в гости, встречая вместе праздники, берут за правило перезваниваться между собой время от времени, сообщая друг другу о своих обновках и потерях. И всё это они делают даже тогда, когда сами главы семейств находятся в рейсах, причём – каждый в своём. А сами главы семейств, сдружившись однажды, в дальнейшем – вплоть до самой пенсии могут больше так ни разу и не увидеться друг с другом.
 
Через месяц с небольшим Андрей вернулся из своего первого рейса в должности четвёртого помощника капитана в город Л. По курсантской привычке, также, как он поступал тогда: возвращаясь с мореходских практик – никому не сообщал о своём возвращении, Андрей и теперь, прикупив по дороге к Оксаниному дому пять гвоздик и бутылку игристого, вбежал в подъезд и взмахнул на этаж тёщиной квартиры, почти не касаясь лестничных маршей.
Андрей, слегка промокший под ранневесенним, но уже тёплым дождём, весь всклокоченный, слегка покачиваясь, как будто бы немного пьян, хотя ни грамма не употреблявший, оказавшись перед квартирной дверью Оксаны, безрезультатно пытаясь поостудить внутренний кипяток встречного волнения глубокими вдохами и шумными выдохами, выпрямившись, как в парадном строю, весь трясясь в искушающей приятности приготовленного им сюрприза своего неожиданного появления, носом нажал входной звонок.
Дверь никто не открыл. Он позвонил ещё раз. Ему показалось, что уже прошло достаточно времени, чтобы дойти до двери с той стороны из любого конца квартиры и наконец-то впустить его. Андрей, посмотрев на часы, почему-то без грамма волнения подумал: «Странно, что никого нет... Уже девятнадцать тридцать… Ну, не спят же они, в самом деле!» Он позвонил ещё раз и одновременно озорно – «тук, тук, тук-тук-тук, тук-тук-тук-тук, тук-тук» – постучал в дверь.
И тут он услышал шум в подъезде. Где-то в самом низу. Появившись, шум сразу затих – так же резко и вдруг, как и возник. Хотя, как будто бы и не совсем, а почти. Замерев и прислушавшись, Андрей разобрал голоса… Два голоса: один – явно мужской, другой… знакомый… Потом – тишина… И опять – те же два голоса… Вдруг эту чехарду звуков стали прервать шершавые то ли топтания, то ли то шажки – медленные, осторожные, то и дело замирающие, похожие на поступи крадущейся, постоянно и без видимых причин озирающейся кошки...
Опять сильный шум внизу. И теперь – дробь бегущих по ступенькам женских туфель, неразборчивые шепотные голоса...
Андрей подошёл к лестничным пролётам и посмотрел между ними и перилами вниз.
Двумя этажами ниже от себя он увидел голую женскую руку, быстро приближающуюся к нему лестничным «зигзагом» и в такт звукам шагов – раз-два, раз-два, подскакивающую на перилах ограждения, как балерина на подиуме. Ещё одну руку, вернее её кисть, выглядывающую из-под кружевного манжета, но с таким же в точности перебором пальцев, как и у предыдущей, он разглядел где-то в районе первого этажа. Также меняющая своё положение на перилах, только степеннее и основательнее, как в замедленном кино, она тоже продвигалась вверх.
Неожиданно она – первая рука – что-то почувствовав… прекратив свои танцульки, замерла, вцепившись всеми своими пальцами в деревянные перила. Но уже через секунду, словно собрав в одно – волю и решительность, она рванула в прежнем своём направлении: теперь уже с усилием вдавливая пальцы в поручни с каждым шагом ног. Как спринтер, с выстрелом пистолета, помогая себе руками, плечами, всем телом, искривляя рот, с обезобразившимся, вырывающейся наружу страстью к победе, лицом, старается быстрее выбраться из стартового жиле, вытаскивая прилипшие к начальной черте ноги. Так и рука – вела, тащила за собой всё остальное, всё то, от чего она была неотделима. Всё то, что пока было скрытым от Андрея. Так казалось руке.
То была рука Оксаны. Андрей понял это сразу. Но он не стал ни оспаривать это, ни подтверждать. Он не думал… Или – не желал всё это принимать.
Оксана бежала вверх по лестнице: через ступеньку, через две, ломая сопротивление сковавшихся мышц своих ног и ступней, втиснутых в модельные лодочки на высоком каблуке, подошвы которых, чуть только касаясь очередной ступеньки для толчка, словно прилипали к ней, мешая сделать очередной рывок навстречу. Навстречу… Навстречу чему? Об этом она не задумывалась.
Андрей, кинувшись было ей навстречу, не успев шагнуть ни разу, словно бы увяз по колено в болотной жиже сомнений: «Так ли надо?!» Его движения стали судорожно-нервными: то резкими, ищущими баланс равновесия, то, находя его, стопорными и неуверенно замедленными. Как загустелая сгущёнка из холодильника, не желающая опустошать свою перевёрнутую банку, цепляясь за её стенки, так и Андрей не сделал ни одного встречного шага. Его сознание стало расползаться страшными пятнами, как расплывается и пузырится изображение на экране, поданное с судового проектора, когда перфорированная киноплёнка съезжает с зубьев подающего её ролика.
Андрей вновь подошёл к квартире. Но не успел он ещё раз позвонить, как сопровождавшие все эти его передвижения по лестничной площадке звуки, цоканье бежавших туфелек, сблизившись с ним до крайности, оборвались. Андрей почувствовал на себе чей-то взгляд. Резко обернувшись, он увидел Оксану.
Та стояла в восковом ступоре с растерянным, удивлённым и, как ему показалось, извиняющимися видом. Лицо её было белое с чёрными кругами под глазами, как огарок догорающей парафиновой свечки в дорогом канделябре. Её убегающий неудержимый взгляд, на мгновенье выловленный им, вскрыл в памяти Андрея, неоднократно виденные ещё в детстве глаза его матери, которыми та смотрела на его приёмного папу Юру, когда приходила домой «с работы» чуть помятая, слегка навеселе и намного позже отца.
Его, да и её реакции были… какими-то… странными, неродными – для любящих друг дружку мужа и жены. Что-то не давало, что-то мешало Андрею и Оксане, кинутся навстречу, в объятья и поцелуи друг друга… Как было на всех их встречах ещё полгода назад, до ухода Андрея в море. Андрей заметил, что под модным тоненьким приталенным демисезонным пальто жены, с укороченными по локоть рукавами, обещанное ему телеграммой скорое отцовство вроде бы как и не видно.
Всё это бессловесное замешательство, длившееся, как показалось Андрею, бесконечно, на самом деле заняло не более одной-двух секунд с момента, увиденных им в глазах Оксаны смущения и испуга. Проламывая какую-то невидимую преграду, опрокидывая в себе всё что угодно, бросив на дно своих сомнений всё недодуманное и недофантазированное, Андрей, уронив цветы, вытянув к объятьям затёкшие и истосковавшиеся по родному теплу руки, кинулся-таки к Оксане. Сделав свой безмерный шаг, он сгрёб в нежную и в тоже время, защитную охапку всю её, а точнее ИХ – Оксану и их ещё не рожденного ребёнка.
Оксана – не сдвинулась с места.
Сперва она вся съёжилась. Но оказавшись в Андреевой теплоте, сразу же всем своим телом вжалась в него, желая вжаться… Желая войти в него всей своей душой для её спасения…
Андрей взял Елену на руки, заботливо обнял и жалостливо прижал к себе – маленькую, беззащитную, жалостную. Он словно спаситель, только что вытащивший случайную жертву из-под обломков произошедшей катастрофы и вынесший её из какого-то неизбывного мрака, в котором она очутилась случайно – без ума, без воли, без сопротивления.
Ставшие отчетливее слышными ещё одни шаги – мерные, немного шаркающие усталостью, остановились. Андрей, не выпуская Оксану из объятий, поднял глаза: пролётом ниже стояла его тёща – Ольга Валентиновна, одной рукой опираясь на перила, в другой – держа огромную сумку-авоську с продуктами.
Её взгляд был очень похож на первый увиденный Андреем минуту назад взгляд Оксаны. Но тёща, моментально взяв себя в руки, в мгновенье ока преобразилась: её спина, казалось бы смертельно уставшая, вместе с остальными членами распрямилась, словно её подкачали насосом, как дырявое колесо; её осунувшееся лицо разгладилось и укрылось за тут же возникшем молодым румянцем. Весь её облик просветлев и засияв своим дежурным гостеприимством, заговорил привычным многократно отрепетированным тоном: «Ну, наконец-то! Мы-то тебя уж и заждались! Милости просим!» Андрею показалось, что всё это он только что уже прослышал наяву своими собственными ушами. И ему страсть как захотелось – в тёщиной же манере – добавить к услышанному, да заодно и к увиденному: «Заходите ещё, милые вы мои!»
Все вошли в квартиру. Как оказалось, тесть был на вахте на судоремонтном заводе. Будучи мичманом, прослужив на флоте больше двадцати лет, он после первого боевого похода больше никогда не выходил в море, разве только что в пределах судоремонтной бухты: когда корабли, на которых он нёс суточные вахты, по надобности переставляли буксирами от одного причала к другому.
– Что ж ты не предупредил – не дал телеграмму? – одновременно опорожняя авоську и суетливо распихивая растаренное содержимое по кухонным ящикам и полкам холодильника, дежурным экспромтом спрашивали наперебой то тёща, то Оксана – с одинаковой интонацией, говорящей, что ответов они и не ждут совсем, что ответы им и вовсе не нужны. Короче говоря – «хау дую ду!»
– Так неправильно, – продолжали тёща с дочкой, то ли обе вместе, то ли поочерёдно, – так настоящие моряки не поступают. Встретили бы тебя в порту... Там ведь наверняка пришли родственники других встречать?.. Вот! Так-то – положено... Это традиция такая – встречать моряков в порту, – продолжали тарахтеть своё они в унисон, как будто бы Андрей лишь вчера народился и не знает, болезный, как надобно… встречать!
Андрей с ехидцей улыбался и кивал – опыта общения в подобной ситуации у него ещё не было.
«Хау-дую-ду! Ха-у! Ду-ю! Д-у! – ёрничало в подкорке Андрея. – Ай донт андестенд ю! У компрене? Детки!»
– В следующий раз – предупрежу за месяц! – ответил Андрей, как отрезал и выкинул в помойное ведро всю эту ни на что негодную требуху, прервав все эти заунывные и пустозвонные причитания и поучения, прекратив весь их цирк, который ему уже по горло надоел.
Ольга Валентиновна выпилила свой взгляд в Андрея, не ожидав услышать от её гостя столь чёткой и экспрессивной концовки её, по сути, монолога. «Гостя» – в смысле зятя.
Уже потом, много лет спустя, Андрей ненароком оказался свидетелем отчёта рабочих тёщи перед ней. Случилось это на одном из её многочисленных городских складов в подсобке кладовщика. То ли те рабочие расколотили что-то особо ценное, то ли слямзили что-либо, а старший, обнаружив пропажу, оторавшись на них «десятиэтажной» прибауткой, посчитал, что он своею властью спёртого не вернуть не сможет, доложил обо всём происшедшем хозяйке. А та, тут же прибыв на место происшествия, быстро разобравшись, что у неё по страховке за утраченное ещё и приросло – стопроцентной компенсацией, спокойно, без надрыва заплела такую матюгальную оду, что если бы случилось такое возможным, то нужно было бы отрядить ей под начало первого композитора и главного городского тенора, чтобы положив на музыку её словесные кружева, исполнять эту песнь на всех концертах ко всем главным муниципальным праздникам и поминаньям – такая б на всё сгодилась.
Для Андрея же, то тёщино одиозное представление – эдакий откровенный монолог с интересом, стало в некотором роде, жизненным откровением. Ведь в той трудовой рабочей семье, где он вырос, никто и никогда, даже безадресно, не произносил таких слов, которыми она, не краснея, с лёгкостью и профессионализмом примы стриптиза, вывернула наизнанку и глаза, и уши своих работников. В семье бабушки самым большим, самым последним, пронзающим до костей, было ругательное слово «бестолковый», ну, в крайнем случае – «слабовато», которые Андрей несколько раз слышал от деда. Да и то – те разы можно было пересчитать по пальцам одной руки.
Уловив гневное замешательство тёщи, словно подспудно поняв её словесный выразительный потенциал, скрытый до поры до времени или до подходящего случая, сообразив при этом, что сам пилит сук, на котором сидит, а увидеть практические результаты этого пиления он точно не хочет, потому как ему с Оксаной жить здесь ещё и незнаемо сколько, желая закончить тёще-женово представление на примирительной, жизнеутверждающей ноте, Андрей тут же постарался максимально разбавить необузданно вывалившийся из него сарказм, всякими театральными штукам – сразу вспомнившимися примерами из его детских концертов, в которых, правда, он сам никогда не солировал; хотя иногда – дефилировал. Но тут и сейчас – сольный выход стал неизбежен. И Андрей ничтоже сумняшешся[ «Ничтоже сумняшешся» (фразеологизм) – шутливо, иронично: «ничуть не сомневаясь», «не колеблясь», «нисколько не раздумывая».], принялся-таки коленца выкидывать[ «Выкидывать коленца» (фразеологизм) – иронично: совершать неожиданные, необычные, несуразные поступки/действия.]: то полусадился на кухонный стол, забрасывая колено на колено, то тут же вскакивал и перебегал в прихожую, где плюхался в кресло, стараясь утонуть в нём поглубже, то забегал в большую комнату и нервно ходил по ней «туды-сюды», как бы измеряя её периметр и диагонали, то опять забегал на кухню... И всё – как на пружинах, на пружинах. Но через пару таких круговых заходов он резко закончил свои театрализованные метания, перейдя к главному.
Информация Андрея о том, что через две недели он уходит на спарку, не вызвала практически никаких видимых эмоций ни у Оксаны, ни у тёщи. И такая их реакция почему-то не обидела, да и даже не удивила Андрея. Если конечно не принимать во внимание их, отточенные и выверенные грустно-обиженные взгляды и дежурные скороговорки типа «а как же так...», «а мы думали...», «а когда теперь...», которые опять-таки не требовали определённых ответов, а лишь в Андрее вновь занялся ёрнический апломб, который, впрочем, он наружу уже не выпустил. На всё это Андрей ответил лишь так, как поделился с ним старпом свои опытом: «Кооператив стоит денег – нужно зарабатывать!» Этим заключением, как решил Андрей, он полностью удовлетворил Оксану и тёщу и снял с них их «их заботливые беспокойства».
– Заявление в бухгалтерию на депонент[ Депонент (термин) – банковский счёт, на который по заявлению моряка, находящемуся в рейсе, ежемесячно переводилась определённая сумма в счёт его будущего заработка; с этого счета лицо (жена, родители и др.), указанное в заявлении моряка, могло получать денежные средства в порядке и объёме, указанным в заявлении моряка.] – сто пятьдесят рублей в месяц – я уже подал, – закруглил Андрей свою новостную ленту.
 
Второй рейс у Андрея был совсем иным, нежели первый.
Нет, с профессиональным наполнением, с тёплым и уважительным отношением к Андрею его коллег, старпома, капитана, да и всего экипажа в целом, всё было в полном порядке. Был уже привычный судовой быт, были апробированные теоретические знания, полученные в мореходке и новые опытные познания и приёмы штурманской службы, полученные на океанских практиках. Да и на конкретно этом судне он был уже второй рейс в подряд, входил, так сказать, в костяк команды. А в этот «костяк» входила только треть экипажа. К тому же, капитан сам пожелал и убедил Андрея остаться на спарку.
Иное – было не в этом.
Дело было в его, Андрея, душевном равновесии. А точнее в поисках этого самого равновесия. Раньше он об этом никогда не задумывался. Но его женитьба подарила ему помимо своей семьи, ещё и понимание того, что кроме заботы о себе самом, в его жизни появились люди и обстоятельства, которые требуют внимания Андрея и к ним. Следовательно, забирают, а точнее сказать – насильно отнимают у него его собственное время, чем несомненно сокращают его возможности заботиться о себе лично.
Из всего этого следовал лишь один вывод: своя семья – это не довесок, не прибавка к тому, что имеется, а иная новая жизнь с иными правилами, обстоятельствами и заботами. Теперь, находить равновесие необходимо не только с внутренним «Я», но и членами своей семьи. Понимание этого спонтанно пришло ему давно: Андрей как-то заметил, что на просьбу Оксаны о какой-то мелочи – нужно куда-то там сходить и что-то там сделать, так как она не успевает, а нужно это – срочно и обязательно, а на это – он должен потратить некоторое личное время, Андрей выполнил просьбу Оксаны – не торгуясь, не спрашивая «почему» и «зачем», даже не задумываясь о рациональности такой своей «жертвы» - личного времени.
Своя семья обязывает уважать, любить, заботится, помогать – всем своим. И это – нормально. Но семья состоит не из одного Андрея. И все семейные хлопоты накладывают на всех те же самые заботы и обязанности, без прописанных условий и требований, без очерёдности и расстановки приоритетов, без определения важности одной личности в ряду других членов семьи, так сказать, как само собой разумеющиеся – взаимообразно, взаимозаменяемо, взаимопомощно, взаимо-, взаимо-, взаимо- и тэдэ, и тэпэ. Да вот обратного-то, этого «взаимо-» – Андрей и не чувствовал. А потому и равновесие внутри его – не складывалось.
Так всё и было – в семье бабушки! И никто, никогда этому – «взаимо-» – специально не учил: учили и объясняли – «два умножить на два» и «что такое хорошо и что такое плохо». Все это – было как бы априори, естественно: как воздух, как дышать. Но всего этого – он не видел, не чувствовал в своей семье с Оксаной.
Встреча с женой в подъезде, когда он вернулся с первого рейса без предупреждения о дате прихода. По сути, невозмутимость жены и тёщи после его сообщения о том, что он уходит в спаренный рейс ещё на полгода. Обрывки случайно услышанного разговора жены с тёщей о том, что, мол, «...и хорошо...», «...ты сама за такого хотела...», «...а что мне теперь, дома сидеть...», «...хорошо, что депонент оформил...». Всё это неусыпно и беспрестанно ёрзало внутри него: и на до краёв заполненных делами вахтах, и даже в молодецком непробудном сне. 
Андрей не был патологическим ревнивцем. Но как любой нормальный человек, к тому же любящий свою жену и уважительно относящийся к её родителям, он желал, ждал, был достоин, в конце концов, ответных чувств по отношению к себе и с их стороны. Он пока не мог до конца понять, как и что... Да что там они с Оксаной вместе прожили-то?! За полгода – два раза по две недели! Но какая-то гирька тягостных вредоносных сомнений внутри него уже была подвешена. И она время от времени то сильнее, то затухая, раскачивалась, смещая центр тяжести, уводила мысли Андрея то в одну, то в другую крайность.
Андрей постоянно боролся сам с собой:
– Не баламуть и не бросай камни в родниковый ручей, – увещевал он себя.
– А ежели это не родник, а болото? – напирал он.
– То тем более! Только извозишься весь. Бери помпу и осушай, – с иронией парировал Андрей.
– Разберёмся! – как всегда заключал Андрей.
 
Ровно посредине рейса, во время штатного обеда, по судовой трансляции неожиданно раздался взволнованный радостью голос капитана, который объявил: «Сегодня..., то есть вчера, на Земле и в нашей команде произошло выдающееся событие! Наш четвёртый помощник – Игнатов Андрей Юрьевич – стал... отцом! У него родился сын! От лица администрации судна, от партийной, комсомольской и профсоюзной организаций, от всей команды и от себя лично поздравляю новоиспечённого папашу с этим высочайшим званием и с первенцем. Так держать, Андрей Юрич! Молодца!»
Откровенно говоря, благодаря сарафанному радио весь экипаж, кроме Андрея, уже знал об этом эпохальном в его жизни событии: начальник радиостанции, принявший радиограмму, поведал об этом по секрету своему приятелю рефмеханику. Тот, живя в одной каюте с электромехаником, рассказал, также по секрету, ему… Ну, и пошло-поехало. В это время всеобщего посвящения в тайну, Андрей спал после утренней вахты, которая закончилась в восемь часов утра: позавтракав в 08:15, в 08:30 он уже уснул молодым непрошибаемым сном в своей койке, укрывшись одеялом с головой вместе со своими думами. По настоянию же кэпа и общему уговору все держали это известие, ставшее секретом Полишинеля, втайне от Андрея, дабы сюрприз оставался бы сюрпризом до официального поздравления капитана. Так как на борту – на любом морском судне – есть только один человек, совмещающий в себе ВСЁ – и это капитан: он и царь, и прокурор, и судья; он – сам Закон.
Всё было рассчитано чётко: ровно в 12:15 звонком из ходовой рубки по внутреннему телефону третий помощник капитана должен был разбудить Андрея, как раз для того, чтобы то успел умыться, одеться, дойти до салона – офицерской кают-компании – на обед и, услышав сообщение кэпа, принимать поздравления экипажа. В точности так всё и произошло.
У моряков есть много неписанных, неуставных правил, законов, даже суеверий. Ну, и, конечно же, традиций, живущих на флоте годами, десятилетиями, веками, передаваемых от поколения к поколению, как зарок, как наказ, как морская вера – на выживание и удачу, которым, непременно, нужно следовать и ни в коем случае не нарушать, дабы не ублажить чёрта, не разгневать бога, да и самим – не добрым искусам не отдаться.
Так вот, по одной из таких традиций в дни рожденья членов экипажа и пополнения в их семьях, оставленных на берегу, шэф[ Шеф (жаргонизм) – главный кок, повар на судне.] выпекает торт или пирог и дарит его виновнику торжества. А уже сам виновник угощает этой выпечкой кого хочет. Он разрезает пирог так, чтобы всем досталось по кусочку. При этом у самого виновника всегда должно остаться два куска – такой своеобразный тост: первый – за себя, ну, а второй – за новорождённого, его маму и за родителей родителей. Поэтому шэф выпекал пирог такого размера или, если духовка не позволяла, столько пирогов, чтобы по одному «тосту», а не «тостику» хватило бы всем членам экипажа. И, само собой разумеется, плюс один.
Начинкой для пирогов чаще всего было яблочное повидло. Его в картонных цилиндрических бочках с оцинкованными обручами получали в родном порту вместе со всем провиантом. На морском сленге это повидло в шутку называли солидолом, смазка такая есть – техническая. И действительно, это повидло было похоже на смазку и внешне, и по существу – для смазки внутренностей и поддержания хорошего настроения.
За две недели до возвращения из рейса Андрей, как и пообещал, дал телеграмму Оксане о дате прибытия. Но встречать Андрея пришёл… только тесть. «Да, усё у порáдке... Оксану маненько продуло... Да и Ольга Батьковна… не смогла с работы отпроситься, что бы с малышкόм понянчиться... А у меня – выходной... Но дома усё у порáдке... Стол накрыт... У морозилку я полόжил... Глядел – слеза!.. – тараторил Семён Валерьевич, как бы одновременно и извиняясь, и умиротворяя. – Ты сегодня на вахте? Нет? Дόбре. Тогда поехали домой... По дороге зайдём... по кружечке пивка... Не против?.. Ну, поехали, поехали...». Всё это тесть мусолил без остановок, с небольшими паузами, в которые искоса – с какой-то опаской и жалостью, поглядывал на Андрея, пытаясь поймать его взгляд, чтобы расшифровать Андреево настроение. И одновременно пряча свой, чтобы не раскрыли его самого.
Они с Андреем были похожими друг на друга: оба небольшого роста, крепко сбитые, как лесные боровички, жилистые; внешне оба выглядели какими-то меланхолично-жизнерадостными. Причём, оба – никогда и ни на кого не повышали свой голос. Они всегда громко разговаривали. И даже иногда кричали! Но только тогда, когда отдавали швартовые команды матросам. Или же на лесных пикниках, любимых ими обоими: когда уже подоспел шашлык, и нужно было созвать всех своих, разбредшихся вокруг, в поисках случайных ягод и грибов и с небрежным нетерпением ожидающих сигнала к началу трапезы.
Семён Валерьевич был таким с детства. Да и ещё – из-за ручной настройки его характера его женой, которая перманентно их регулировала. Из-за всего этого тесть, с одной стороны, был по-военному чётким и бескомпромиссным, а с другой – всегда готовый уступить жене в чём ей угодно: лишь заслышав её окрик, требование, только почуяв бессловесный лёгенький нажимчик. Он всегда готов был и становился и причиной, и объектом любых скандалов: которые его жена сама же и начинала, в которых исключительно она и солировала, в которых она всегда была права, даже если объективно была виновата, при этом сама же всё это осознавала с первой же секунды. Она в их семье была не просто «шеей», а «шеей с головой и головой»: и добытчиком, и приказчиком, и, как вывод, Главой. Так – решила она. Семён Валерьевич же… носил фуражку-аэродром.
Двадцать два года назад Семён Валерьевич, окончив военно-морское училище, получив звание мичмана и назначение, прибыл на военно-морскую базу в город Л., где успев сходить в море в один учебно-боевой трёхмесячный поход, женился на Ольге Валентиновне ровно через две недели после их знакомства. А уже менее чем через год после своей единственной в жизни женитьбы у него родился первенец – старший брат Оксаны.
Тесть любил свою службу, своих морских братьев-товарищей, свою корабельную семью. Ведь и свою военную профессию он выбрал не просто так: его отец ещё до Великой Отечественной Войны проходил военно-морскую службу юнгой на минном тральщике на Дальнем Востоке. Но молодая жена его обусловила: «Выбирай – или я, или те... твои... эти... в бескозырках». Мичман выбрал её: он когда-то влюбился в неё с первого взгляда. (И горячо любил Ольгу Валерьевну и потом: всю свою жизнь – без сомнений и перерывов.) Он написал рапорт командиру части: «...по семейным обстоятельствам... Учитывая... В связи с вышеизложенным, Прошу... определить меня на должность... не связанную с длительными выходами в море... в мирное время...». С тех пор он не ходил в дальние походы, да и вообще – ни в какие. Он лишь стоял на вахтах на кораблях, поставленных на ремонт, в отстой или на списание на военном судоремонтном заводе. Сухопутный моряк. С печки бряк.
Тёща же, в своё время заочно окончившая пищевой институт, уже почти как десять лет работала на одном и том же месте – на местном хлебокомбинате, одном из крупнейших предприятий района, пройдя путь от укладчицы батонов на деревянные поддоны, до заместителя директора по производству. А учитывая, что сам директор одной ногой был уже на пенсии, а второй – не вылезал из больниц и поликлинник, она фактически руководила всем комбинатом. Поэтому давать команды, поджаривать и сдирать корки за их невыполнение, стало для неё прямо-таки благоприобретённым инстинктом. И с этим «благо», как минимум внешне, были «согласны» все члены её семьи.
Ольга Валерьевна внешне была очень даже привлекательной. Сказать больше: она была просто-таки жгучей блондинкой вамп! Её пропорциональную красоту лица, густоту шёлковых волос, всегда с блеском и математически точно разложенных и неподвижных, стройность фигуры, выпуклости тела в нужных местах, желаемые всеми мужиками, невозможно было пропустить мимо и без оглядки любому прохожему – будь он мужчина или женщина. Ещё, она имела привычку – всегда держать на своём лице вечерний макияж, который был на ней словно от рожденья: даже в утренние часы тот значился на ней, как будто бы она не сносила его даже на ночь.
Ольга Валентиновна была выше всех домочадцев минимум на голову.
Вот по всему поэтому она крутила своим мужем, как хотела. Когда ей было что-то от него нужно, она обволакивала его своей негой и страстью. Когда ей хотелось позабавиться – провоцировала его на ревность. Когда же ей от него ничего не было нужно, и она ничего не хотела, то могла его просто не замечать. Всё это она проделывала так умело и ненавязчиво, что Семёну Валерьевичу деваться было некуда. Да он и не хотел. Когда-то давно, в самом начале их семейной жизни, он с ней спорил, старался поспорить. Но прожив десяток лет вместе – привык: его всё устраивало, большего он не хотел. И потому – выполнял всё и так, что и как говорила и хотела его жена – Главная и единственная.
Всё это Андрей понял через неделю после своей женитьбы, когда они с Оксаной стали ютиться в её комнате – самой маленькой в тёщиной квартире, по тёщиным же указаниям и правилам, которые не нравились Андрею, которые он не желал и не собирался исполнять. Однако, приходилось.
Для иного же жития[ Житие – 1. Жизнеописание святых. 2. В переносном значении, ироническое – «жизнь». В данном контексте – во втором значении.] требовались деньги, чтобы купить собственную кооперативную квартиру, и уже в ней создать лучшую в мире семью – свою. Где место найдётся всем и только – своим: добрым и любимым им, любящим и понимающим его. Именно поэтому он дал капитану своё согласие, сделать ещё один – третий в подряд – полугодовой рейс. По расчётам Андрея заработка за три рейса, за вычетом оставленных депонентов, с лихвой хватит на первый кооперативный взнос.
Ну, а пока... Пока же придётся ночлежить[ Ночлежить (ночлеговать) – будучи в пути, в дороге – заночевать, где придётся. ] и столоваться в тёщином, так сказать, в чужом монастыре, куда, как известно, не лезут со своим уставом. И терпеть, терпеть, терпеть…
Без куража объявив за вечерним столом это своё решение – про третий рейс, естественно без подробностей, Андрей увидел на лицах жены и тёщи, да и тестя тоже, искреннее недоумение. К тому же Ольга Валентиновна ещё была и крайне возмущена.
Она молча вызубилась[ Вызубиться – выругаться, используя нецензурные слова.], всем своим видом вопрошая «как?!» Дескать, как могло такое случиться, что бы в её доме, её не спросясь, не получив её согласие и благословление – кто-то принимает какие-либо решения. Безобразие-де, форменное! И если в принципе она была и не против этого, но всё же её одобрения у неё никто не спросил. И своё разрешение – она никому не давала.
Но Андрей, привыкший ещё с детства, будучи подолгу предоставленный самому себе, а уже с пятнадцати лет, поступив в мореходку, живший в полной независимости от кого быто ни было, полагался лишь на себя. К тому же он и в мыслях не имел сделать тёще что-нибудь назло или во вред. Поступать так – принимать самостоятельные решения, научила, вернее, заставила научиться человеческая среда, в которой он находился. И ещё – книги. Много книг! Которые к своим двадцати одному году он прочитал изрядно: наложив судьбы, характеры и поступки литературных героев на свою недлинную жизнь, но сгущенную недюжинными испытаниями и переживаниями, а от того не по летам богатую полученным опытом.
Так что тёще, практически поставленной Андреем перед случившимся фактом, оставалось лишь смириться и молчаливо принять его решение.
Тесть был ошеломлён словесным молчанием Ольги Валентиновны. А на её мимику он плюнул – про себя. И, тайно гордясь своим зятем, украдкой поглядывал на Андрея своими красными и мокрыми глазами, благодаря того, как тестю казалось, вернее – хотелось, чтоб так было на самом деле, за добрую месть Андрея тёще за всё тестево двадцатилетнее уступничество ей. «Андрюха, спасибо! Это за меня! За усю мою судьбинушку! За нежелание моей семьи меня понимать!» – взблескивали глаза Семёна Валерьевича на Андрея, и вновь упирались в свою тарелку.
 
Две недели между вторым и третьим рейсами, за исключением пары дней, когда Андрей ездил в порт сдавать рейсовые судовые отчёты, он был дома безотлучно. Интим с Оксаной случался лишь днём, когда все домочадцы были на работе, а их ребёнок спал.
Все остальные часы и минуты пребывания в тёщиной квартире Андрей посвящал сыну. Именно ПОСВЯЩАЛ: желанный ребёнок, да к тому же сын, открывал Андрею, так он это себе представлял, прямую дорогу к его мечте – иметь СВОЮ семью. И хотя пока приходилось мириться с тёщиными правилами, придерживаясь их хоть кое-как, и молча терпеть сам факт проживания в её квартире, многообещающие перспективы уже вышли из-за горизонта. Во-первых, его поставили на очередь на кооперативное жильё – своё! Во-вторых, деньги на первый взнос практически заработаны. Следовательно, в-третьих, через каких-нибудь четыре-пять(!) лет их семейная крепость будет готова их принять. А уж туда-то – он будет пускать только тех, кого сам захочет! Вот тестя, к примеру, с радостью.
Также, безапелляционно, уже не встретив и тени возражений, даже намёка на желание обсудить его – Андрея, решение, он назвал своего сына Андреем, в честь своего любимого поэта. А может быть, подспудно, и в честь своего биологического отца, которого тоже звали Андреем, о чём сам Андрей Юрьевич тогда ещё не знал. Но – узнает! Обязательно узнает! Но только через пятнадцать лет!
Теперь в семье появился полный тёзка поэтического мэтра – Андрей Андреевич. В свидетельстве о рождении так и было записано – Андрей Андреевич Игнатов. Маленький Андрюшка был точной копией Андрея в младенчестве: Андрей видел у своей матери фотографии себя в теперешнем возрасте своего сына. И если бы те его фотографии перемешать с теперешними фотографиями Андрюшки, определить, кто из них на каком снимке, было бы невозможно.
Андрей просто-таки растворился в новорождённых заботах. Он и гулял с сыном в коляске, и бегал по ранним утрам на молочную кухню, стирал пелёнки и распашонки. Молодой папа научился по-разному укукливать малыша – для сна и для выхода на улицу, кормить из соски, купать и качать в коляске и на руках. Андрей даже стал петь колыбельные песни. Он пел их по несколько раз в день: после каждого кормления своего дитятки, утром, днём, вечером и когда укладывал того спать, и когда пробуждал, чтобы сменить пелёнки. Андрюша не докучал. Но если он вдруг неурочно просыпался, то Андрей, даже будучи сам спящим в тот момент богатырским сном, не реагируя ни на какие другие звуки, от малейшего Андрюшиного шороха тут же вскакивал и подлетал к малышу:  брал того на руки и, качая, прижав малыша к себе до полного единения теплоты, успокаивал. Вновь уложив сына в кроватку, Андрей подолгу не отходил от неё: смотрел на того своими мокрыми от умилительных слёз влюблёнными глазами, суетно, по несколько раз поправляя и так уже поправленные одеяльце, простынку, полог над кроваткой, штору… на окне.
То есть Андрей делал всё необходимое, что нужно, когда в семье грудничок. Ну, вот разве что только грудью не кормил. Всё эти новые, до поры до времени ему неизвестные заботы, Андрей с лёгкостью взял на себя и самозабвенно, неустанно, не торгуясь, не распределяя обязанности между собой и Оксаной, торжественно и с удовольствием нёс их на себе: на радость себе… и всем остальным. Всё это стало частью Андрея, обогатившей его душу и чувства, фактически преобразовавшей его сущность из просто «доброй ко всем», в «добрую ко всем своим». Своим – которые у него теперь наконец-то появились.
Тёща! Ох уж эта… тёща… мать матери его сына. Проиграв первую в своей жизни битву за «Я – так сказала! Будет так, как сказала – Я!» – она не сдалась. Ещё глаза, уши и нос – казалось бы неустанно и неусыпно, подглядывали из каждой прозоренки и видели, подслушивали из каждой розетки и слышали, а вынюхать могли вообще – что и где ей угодно, хоть посвист ветра в вакууме. Тёща – постоянно была дома. Мало того – без перерывов мелькала у него перед глазами. Андрею иной раз чудилось, что её… уволили! Хотя – нет, такое было невозможно. Нет! Ага, вот – её отправили на досрочную пенсию, по многочисленным мольбам и паломничествам всех её знавших, решением какого-то неземного, но всевидящего и всё понимающего, всесильного Правителя.
Тёща – лезла во всё, что её и не касалось, оглашая всю квартиру проповедями о неукоснительном соблюдении её правил, её порядка, требуя от всех домочадцев, включая маленького Андрюшеньку, выполнять всё, что она говорит, даже если всё, что она пожелала уже давно исполнено и ей об этом доложено. Её нравоучения уже дотянулись до краёв терпения и переступили все красные линии – не только Андреевы.
– Вы, многоуважаемая мамаша, всё время пытаетесь вразумить меня своими знаниями и опытом светской жизни. Я, хоть человек и не верующий, но воспитанный в почитании старших. Да вот какое дело, сударыня, я-то – не пальцем деланый, не в капусте найденный. Да и не вчерась на свет божий народился! Так-то! – говорил Андрей в свой самый пиковый момент невыносимости её лицезрения и внимания, переходя на высокопарный слог девятнадцатого века, пытаясь таким образом не дать вырваться наружу всё то, что кипело внутри его, и готово было… уничтожить… тёщу. Или… Ну, хотя бы – заткнут ей рот… каким-нибудь кляпом. Ни свинец же её в глотку заливать.
С какого-то детского момента у него, как и у его брата Жорки, объявилась весьма странная привычка – как защищающая потребность, что ли: в особо напряжённые и волнительные моменты – то ли для избегания собственного перехода на повышенные тона и на личности, то ли наоборот – для обострения диалога и преднамеренного уничижения оппонента, так сказать на ранних подступах, наполнять – иногда чрезмерно – свои монологи устаревшими оборотами, словами, формой их подачи, произношения и их расстановкой в предложениях, которые давным-давно вышли даже из современного литературного употребления. Даже если по контексту разговора никакой необходимости в них не было. Но вплетая в разговорные кружева всякую канитель, скорее даже – машинально, без напряжения памяти и натужного старания их верного произношения, подсознательно вкрапляя те в свою речь, как будто бы само Провидение – в определённый момент желало, то ли подтрунить над его собеседником, то ли заставить того растормошиться к большему вниманию к сути сказанного. То ли просто для того, чтобы разрядить напряжённую обстановку и упростить общение до непринуждённого. Но в любом случае подобные кунштюки лучше, чем те – тёщины многоярусные тирады, которые ни сказать, ни написать публично без административного или даже уголовного возмездия – не представляется возможным.
– Вы, молодой человек, – отвечала она, поддерживая лексический ряд и стиль позапрошлого века, предложенный Андреем, – сперва испейте, как говориться, с наше!
Тут она кивала глазами за спину, словно кого-то, скорее всего тестя, обязывала незамедлительно солидаризоваться с ней в их общую поколенческую силу, а тот должен непременно поддержать её. И продолжала с тем же пожилым задором:
– Обретите и потеряйте всё! И останьтесь при этом в силах, чтобы подняться вновь. А уж тогда, я уверена, сподобитесь разобраться в нюансах жизни. Не уподобившись нижнему сословию, вы, милостивый государь, с полной уверенностью и запросто сможете присоединиться ко всем моим опасениям и добрым пожеланиям в адрес молодых особ. И вообще! Прекратите называть меня «мамаша».
– Вы, мамаша… Пардон, мадам! Сударыня! – чуть слышно отвечал Андрей, уставая от подобных, сто раз слышанных, аргументов, обращаемых к нему, но, как он был точно уверен, произносимых не по адресу, – всё это наставляете, глядя на меня А надо б – на Вашу дочь. Вот случись сие так, то в таком случае я незамедлительно соглашусь с каждым Вашим назиданием. И – безусловно, безукоризненно поддержу Вас.
Андрей, менял перекрестье ног и скрещенье рук, а выдержав паузу для тёщиного умоварения, продолжал:
– Я ж, мамаша… Чёрт возьми!.. Да что ж такое!.. Пардон! Сударыня! Я, сударыня, со всём тем, о чём вы мне тут толкуете, уж и сам могу обратиться к кому угодно! Да-с! Да, хоть к Вам самим. Тому как я – уж давно всё это прошёл: и в своих карманах не находил, и на своей собственной шкуре поиспытал. И смею Вас заверить, всё то – со мною свершалось не единожды. А посему смотрю на Вас – «оборачиваясь с кивком».
Всё это Андрей произносил ироническим тоном и немного властно, тоном обличённого соответствующими полномочиями старца – молодого на вид, но умудрённого не по своим годам пройденным да пережитым, с тем же пламенным задором, что и тёща – от части ёрнически подражая ей, но, подспудно, искренне, как наболевшее.
Андрей закончил. Замолчал и сник. Руки его разомкнулись и повисли. Ноги его раскрестились, до упора разведя коленный сустав в обратную сторону. Продолжать и далее пикироваться в таком же роде – со всякими ужимками, не к месту блистая остроумием, приправленным высокопарностью и многозначительными, однако ничего не стоящими ухмылками и прищурами, суть которых возможно распознать, но лишь между строк и только пытливому уму; а принять на веру – подойдёт лишь доверчивому отроку, которому всё что не скажет вменённый ему наставник, то и новь, и откровения, который готов принимать всё на воде нарисованное – за явь и твердь, а явственное на глаз и тактильное – за сказку.
Видать всё это так отчётливо проявилось на лице Андрея, или какие-то флюиды источились из него и их уловила тёща, так как она, опустив голову, ни единым словом, ни мимолётной видимой эмоцией, никак не отреагировала на его слова. Да и воздух вокруг уже затрепетал, наполнившись запахами скорого горячего домашнего ужина в кругу совсем не близких, людей, с которыми вынуждено приходится делить и кров, и трапезы, время трапез. Хотя, для голодного одинокого путника – весь этот антураж значится лишь на заднем плане. Потому как путник – безмерно голоден до коликов в желудке и жажден до царапок в горле, и возмущения мозга, накормленного вдоволь лишь воздухом проглоченным. К тому же, видать, и скорый ужин своими запахами, как покровом, принакрыл их – Андрея и тёщу и примерил, как будто бы. Но это был не мир на века. Тёща с таким исходом никогда бы не согласилась. Да и Андрей, подспудно – по молодости, желал разобраться во всём до конца, и был готов к схватке с тёщей в любое время, в любом месте. Поэтому возникшая тишина, стала всего лишь настороженным перемирием – мечи на орала никто перековывать не желал. Перемирием – ни первым, ни последним, а лишь очередным.
Такие или подобные диалоги Андрей с Ольгой Валерьевной вели постоянно и с одним и тем же результатом: каждый оставался при своих вистах и взятках.
Неумолимо приближался день отхода судна в третий полугодовой рейс. Только накануне Андрей разобрал походную сумку со своими вещами, которые он принёс с парохода. И практически все их сложил обратно: даже те, что требовали стирки, он решил взять с собой и постирать в судовой стиралке. Ему до слёз, до перехвата дыхания в зобу не хотелось уезжать.
В какой-то момент Андрей даже подумал, что вот сейчас он позвонит капитану домой, а если его не застанет, то тут же примчится в порт и откажется выходить в море – пусть ищет ему замену, потому как Андрей хочет быть со своим сыном. И, наверное… Да нет – наверняка! – кэп понял бы его, и решил бы задачу – с подменой Андрея на этот рейс. Но этот сиюминутный навал бессознания сам же Андрей и скинул с себя: «Нам необходимо своё жильё. Мы должны у себя счаститься[ Счаститься – жить счастливо; находясь в любых, даже смертельных условиях, оставаться со своим счастьем.], а не у тёщи в зубах вязнуть и её терпеть!.. И не причаливаться то там, то сям, мыкаясь по съёмным углам…»
 
Завершив третий полугодовой рейс, траулер пришёл в порт города Л. и встал на плановый пятимесячный ремонт. Андрей с Оксаной и их сыном продолжали жить у тёщи. Хотя теперь та снизошла и выделила им самую большую комнату в её квартире. Ещё, будучи в рейсе, Андрей получил телеграмму от Оксаны о том, что Ольга Валентиновна сделала им грандиозный подарок: используя свои связи, так намекалось в послании, она ухитрилась продвинуть их вперёд в очереди на кооператив. И теперь они должны получить ордер не через четыре-пять лет, а максимум уже до конца этого года. И действительно, через три месяца после возвращения из своего третьего полугодового рейса, Андрей получил почтовую карточку из отдела кадров своей базы, в которой указывалось: где и когда он может получить ордер на квартиру и ключи.
В те времена всё жильё строилось и передавалось нанимателям и собственникам с полной внутренней отделкой всех квартирных и общедомовых помещений. Конечно, многие сразу же начинали всё переделывать, так как качество жилья «от строителей» оставляло желать лучшего. И это ставило новосёлов перед выбором: хочешь, дескать, живи так, оно – есть, сейчас и без дополнительных трат, а не хочешь, то исправляй, заменяй внутренности квартиры, но уже за свой счёт. Денег на переделки в семье Андрея не было. Занимать на них у тёщи – ни за что. Тем более что, подсуетившись с укорачиванием «для них» очереди на жильё, она и так всем и каждому станет выказывать себя хозяйкой их квартире. «Ну а ежели ещё и тёщин заём, то мы – её вовек не уймём!» – решил Андрей, особо не опечалившись.
Получив ордер и ключи, перевезя от тёщи детскую кроватку Андрюшки, купив по различным столбовым и газетным объявлениям минимально необходимую бэушную мебель, семья Андрея вселилась в СВОЮ квартиру. Новосельного застолья, как такового, не было. Всё свелось к скромному чаепитию с тортиком. И всё по той же причине – отсутствие денег: всё заработанное Андреем за три полугодовых рейса ушло на первый взнос за квартиру, покупку кое-какой мебели и переезд от тёщи к себе. Да, и ещё пришлось приобретать всякую недостающую бытовую утварь: полочки для ванной комнаты, крючки, новый замок для входной двери и тэдэ, и тэпэ.
Часть посуды – две обшарпанные алюминиевые миски, по паре таких же ложек и вилок, до ям источенный щербленый кухонный нож, кастрюлю, сковородку, дуршлаг и погнутую тёрку, взглянув на которые, с первого взгляда было понятно, что все они – заслуженные ветераны, отрывая от сердца и скрепя его, преподнесла тёща, взяв эти «подарочки»… из своей подвальной кладовой: в доме тёщи за каждой квартирой был закреплён подвальный бокс для хранения продуктовых запасов и всякого ненужного барахла. В тёщином боксе продуктов не было. Зато было множество, забытых, наверное, и ей самой гоношных[ Гоношный (от «гоношить» – скряжничая/жадничая копить, прикапливать, собирать малоценное/малозначительное и/или совсем не нужное; хлопотливо/ суетно заниматься какими-либо мелкими/незначительными хозяйственными делами) – по действию глагола.] вещей, в том числе и более приличной посуды, чем те ископаемые плошки и прочие раритеты, которыми она осчастливила новосёлов. Но она, видимо, посчитала, что и то, что она… пожертвовала и так – более чем… достойно. Как потом язвительно рассказал тесть, но с ухмылкой везучего крохоборчика, стянувшего из пункта приёма-сдачи стеклотары пустую бутылку со «звёздочкой» на горлышке, что те алюминиевые тёщины дары, были первой собственной утварью в их с тёщей семье: он стащил их с камбуза военного корабля, на котором тогда нёс вахту, потому что в комнате, снимаемой их молодой семьёй, не было посуды – ну вообще – никакой.
Андрею поначалу стало даже весело и душевно приятно от такой преемственности поколений. Но потом, осознание «мусорности» тёщиного подарка… ни разозлило, ни обидело его, нет, а скорее – наоборот, утвердило Андрея правильности собственных решений и поступков – вообще.
Ведь всё, даже состоявшийся после второго рейса Андрея ресторанный банкет – оплатил он сам из своих заработков. Все финансовые затраты на свадьбу, включая покупку колец, платья невесты, костюма жениха, первой мебели, пусть и неновой, и, конечно же, взнос на кооперативную квартиру – он заработал и сделал САМ. Никто из приглашённых свадебных гостей не подарил больше ста рублей. Это-то Андрей знал наверняка, потому как в каждом из свадебных подарочных конвертов от их гостей – вернее гостей, приглашённых его женой и тёщей, которые он сам и просматривал, было-то лишь по одной купюре номиналом либо по двадцать пять, либо по пятьдесят рублей. Купюр в сто рублей было три: две из них выпали из конверта с марками, пришедшего по почте из Самары. Ещё одна сторублёвка оказалась в безымянном конверте с изображением баркентины «Меридиан», ошвартованном тогда в устье реки в центре города К. в одной из соседней Прибалтийских стран. Его Андрей случайно обнаружил в почтовом ящике на двери тёщиного приюта.
Помощь же тёщи – по продвижению их в жилищной очереди, лично ей, скорее всего, ничего не стоила, потому что, занимая ключевую руководящую должность в одном из крупнейших предприятий района, она запросто могла воспользоваться своим административным ресурсом, предложив тому, кому надо… воспользоваться, к примеру, имевшимся на хлебокомбинате банкетным залом. Кстати, Андрею – она не предложила провести свадьбу там! А ведь на комбинате, к тому же, была ещё и отличная кухня, на которой на заказ и вынос готовили всяческие неимоверные яства. А молодая семья сэкономила бы деньги.
Но Андрей не роптал. Тем более что после новосельных посиделок, на которые тёща принесла, а затем и унесла обратно свой чайный сервиз, Андрей с ней более и не встречался: Оксана – постоянно ходила в гости к родителям; Андрей же – под разными несуразными предлогами отказывался. Было очевидно, что тёщу это устраивало. Ну а Оксана – и не настаивала.
 
Прошло ровно четыре месяца Андреевой береговой жизни. В глазах маленького Андрюшки стало проявляться понимание достижения тех результатов, которых он добивался, рассылая всем окружающим требования и просьбы в виде капризничества, крика и плача. Иначе он пока никак не мог рассказать ни о чём. Хотя все, кто, заглядывал ему в личико, тут же и потом утверждал: «Глядите-ка, он мне – улыбнулся!»
Выбрав до последнего дня подоспевший за три рейса отпуск и набежавшие отгулы, потратив с Оксаной и Андрюшкой все отпускные и отгульные деньги, Андрей явился в базу – в свою штурманскую службу, где узнал, что его пароход задерживается с выходом с ремонта на неизвестный срок. «Может на месяц, а может и на полгода», – невозмутимо-обречённым тоном всезнайки поведал Андрею главный штурман пароходства.
Андрей позвонил своему кэпу. «Деньги нужны! У меня ж кооператив. Да и Андрюшка с каждым днём увеличивает потребности – вроде незаметно, а так и есть… Растёт малыш!.. Да и сто двадцать суток на берегу – это уже перебор – сил больше никаких нет сидеть без дела, – поделился с кэпом Андрей. – Буду проситься на другой пароход». Кэп, раздосадованный таким решением Андрея, но понимающий его, с грустью произнёс: «Сожалею, что так всё… затянулось. Ну, ничего ужасного… Авось ещё поработаем вместе! Удачи тебе, Андрей Юрьевич! Да, характеристику на тебя для твоей аттестации третьим помощником – я передал в базу... ещё месяц назад. Так что – не тяни –сдавай техминимум и полный вперёд!»
В штурманской службе, куда Андрей пришёл вновь уже на следующий день, ему сообщили, что свободных мест четвёртым помощником сейчас нет – новый выпуск мореходки заполнил весь резерв. И предложили Андрею сдать квалификацию на третьего помощника капитана: плавательного ценза[ Плавательный ценз (термин) – определённое количество времени, выраженное в сутках и месяцах, проведённых в открытом море, для возможности быть допущенным к сдаче экзаменов по повышению квалификации и должностного роста.] ему хватает с запасом, тем более, что есть представление от капитана: судя по содержащимся в нём эпитетам и оборотам в адрес Андрея, его хоть прям сейчас определяй в старпомы. Свободное место «третьего» – имеется. Так что – полдюжины десятков семинаров, пяток пар зачётов, один экзамен и… через месяц он сможет выйти в море на аналогичном пароходе: с лучшими вахтами – по часам их несения, с бόльшим заработком и с дальнейшими перспективами карьерного роста.
Андрей, не раздумывая, согласился – и оклад выше, и общий заработок будет процентов на десять, а то и на пятнадцать больше. Он легко сдал экзамены и, пройдя недельную стажировку, не через месяц, а уже через три недели получил обещанное назначение. Приняв дела, получив на складах причитающееся по штату снабжение, сделав на картах предварительную прокладку до аргентинского промысла, Андрей был готов к новому походу.
А ещё через неделю, Андрей махал рукой с крыла ходовой рубки, провожавшим его в порту: спящему в коляске Андрюшке, жене Оксане, тестю и тёще. Махал он до тех пор, пока судно, закончив тискать и выжимать истошные резиновые скрипы и вопли из кранцев[ Кранец (термин) – приспособление/устройство для амортизации ударов корпуса судна о причальную стенку или другое судно в процессе швартовки.] и старых кразовских и мазовских покрышек, прикрывавших своими собственными телами родную причальную стенку, всё-таки отвалило от неё, и, перестав к ней приставать, свободно развернувшись в портовой бухте курсом на выходной маяк, не скрывая от него свою охоту и печаль, наконец-то объединило всех провожающих на берегу вместе с причалом, освещая их последними лучами закатного солнца, в одно короткое тире, а потом в точку, имя которой – родной дом, своя семья.
 
Было уже 20:00, и Андрей заступил на свою первую вечернюю вахту в должности третьего помощника капитана. Ровно в 00:00 – вечерняя вахта Андрея закончилась. Он штатно сдал сменившему его второму помощнику местоположение судна и указания капитана, за двадцать минут заполнил чистовой судовой журнал, еще минут тридцать прокурил и проболтал со вторым и его рулевым, а затем спустился к себе в каюту.
Судно было аналогичное тому, на котором он сделал свои первые три полугодовых рейса штурманом-судоводителем: такая же ходовая рубка, такая же каюта. Только вот теперь его койка – место для сна и собственного уединения – была нижней. На верхнем ярусе, как и он в прошлых рейсах, по судовому расписанию проживал четвёртый помощник. Раздевшись, Андрей разлёгся на своей кровати, потянулся, задёрнул шторки, выключил ночник над головой и, зарывшись в одеяло, незаметно уснул.
Проснулся Андрей резко и вдруг – сон слетел, как будто его и не было вовсе. Андрею показалось, что он проспал уже несколько часов. Хотя растрескивающаяся голова, словно набитая под завязку всякой ненадобной всячиной, вдавившись в подушку, объяснила одно: то был не сон, а лишь короткое забытьё, не на долго сжалившееся над ним.
Включив ночник, выглянув за шторки, Андрей увидел на судовых часах, висевших в каюте над иллюминатором, что прошло всего-то минут тридцать, как он лёг.
Андрей вновь выключил свет и постарался уснуть.
Сон к нему не шёл.
Иллюминатор был задраен. Лёгкий бриз и трение практически штилевой Балтики о борта парохода были не слышны. Ровный монотонный гул ГД[ ГД (аббревиатура, термин) – главный двигатель – главная судовая силовая установка, обеспечивающая движение судна.] привычно не волновал и не мешал, а наоборот – успокаивал, убаюкивал, как колыбельная песня. Лишь одним метром выше над в своей койке тихонько сопел молодой четвёртый помощник.
Повернувшись на спину, Андрей открыл глаза. Направив свой взгляд куда-то вверх, минуя мрак, окружавший его, в котором ничего нет и быть не могло, Андрей ничего не смог разглядеть и за ним. Тогда он посмотрел ещё дальше. Там было… – тоже самое. Словно за одним – ближним мраком, был другой – точно такой же… Или – очень, очень похожий на эти...
Тело Андрея продолжало лежать обездвиженным. Глаза и голова Андрея – искали сон. Но не находили ничего.
Андрей продолжал лежать в неподвижном одиночестве. Сна всё не было.
Через несчётное время, уже привыкшими к темноте глазами, Андрей посмотрел на висевшую слева от него деревянную рамку, под стеклом которой, штатно располагалось расписание судовых тревог и его – Андрея – обязанностей. Поверх расписания, так же как это делают все моряки, Андрей еще накануне отхода разместил и теперь сквозь ближний мрак отчётливо видел фотографии жены и сына.
Андрей стал перебирать в голове все дни его общения с сыном Андрюшкой. Лежа в сглаживающей все дневные шероховатости темноте, и без конца и беспорядочно улыбаясь, Андрей повторял про себя то Андрюшкино гуканье, когда они вместе играли, то сыновье смешное причмокивание, когда малыш ел или просто сосал пустышку. Андрей вновь и вновь прокручивал в своём мозгу, словно документальную киноленту, грудничковые реакции Андрюшки на всё для него новое. Так смотрит первооткрыватель, удачно оказавшийся на другом конце первозданного мира, не ведая ещё, какие монстры и неизбежные испытания станут возникать перед ним с каждым шагом и годом. В глазах Андрея-старшего словно бы отразились глаза Андрея-младшего: такие же большие, карие и блестящие, как созревшие итальянские каштаны, точно такие же, как у него самого: добрые и удивлённые – всему новому и светлому.
Рейс, начавшийся не более восьми часов назад часов назад, Андрей готов был закончить прямо сейчас. Он хотел вернуться к сыну: взять его на руки, прижать к себе, покачать, баюкать, и держать его так на руках, не отрывая своих глаз от спящего, замотанного в пеленки-распашонки малыша, до самого утра, пока они оба не захотят есть. А наевшись, они станут играть. Или пойдут гулять. Или прилягут и помечтают…
Незаметно для самого себя Андрей убаюкался…
 
Прошло уже почти пять месяцев Аргентинского промысла, и рейс подходил к своему концу. Повинуясь, установленным ещё тёщей, «новым» семейным правилам, Андрей дал радиограмму о дате своего возвращения.
Аргентинская рыбалка не задалась с самого начала: план еле-еле вытягивали на девяносто три с половиной процента. А это значит, что основной, главной части общего заработка – премии, увидать не случиться. Также, как свой грудничковый родничок на собственной маковке. Следовательно, нужно опять делать спарку…
 
Такими же близнецами, как и все предыдущие – то затянуто, то скоротечно, прошли – одно за другим – ещё несколько лет: полугодовой рейс, спарка, телеграммы о прибытии, депоненты, компенсации за невыбранные отпуска и рабочие рейсовые субботы с воскресеньями, встречи, траты заработанного и так далее, и тому подобное. Андрей подобно маньяку или сумасшедшему, не ведающему, что он творит, ходил из рейса в рейс. «Семья ни в чём не должна нуждаться. Достаточно, что я – в своём собственном детстве – всё это испытал и познал… Наперёд… За всю МОЮ семью – на сто лет вперёд!» – сжав зубы и возведя в молитву, установил он для себя и следовал этому самозавету незабвенно, заменив и затмив этим своим постулатом все мудрости предков.
То, что не в тугой мошне счастье, Андрей разумно понимал. Однако через-чур буквально и не применяя к себе. Главное, что при этом упускал Андрей, так это было то, что в погоне за достатком для своей семьи, за тем, чтобы его семья могла иметь всё необходимое для нормальной жизни – он ненароком лишил свою семью общения с собой. Просто-таки украл – у них себя. «За народ, но без народа!»
Бесспорно – не в деньгах счастье, да и не в том, что на них можно купить что угодно. Хотя, конечно, они необходимы. Просто в жизни есть то, что купить нельзя – настоящую любовь, верную дружбу, искреннее понимание, СВОЮ СЕМЬЮ. Всё это – возможно обрести лишь… в обмен… Передав в дар – такие же свои отношения и чувства.
Андрей же, по сути, в погоне за материальным, хотя бы даже и не для себя – а для своих, сам вытеснил себя из своей семьи: сперва из её быта, а затем из дум и сердец своих близких. Жуть мόрока и мόрок жути.
Лет через семь Андрей полностью расплатился за кооперативную квартиру. Оксана, пока Андрей был в рейсах, приобрела новую мебель, всякую нужную и не очень бытовую технику и прочий домашний скарб. Шмотки для себя Оксана приобретала как бы впрок, словно каждый день были распродажи последних коллекций гламурных и не особо домов моды со скидками в девяносто(!) процентов. Гонюшила и гонюшила – прям, как её мамаша.
 
В те же годы Прибалтийские республики, став новыми самостоятельными государствами, на радостях разбазарили весь свой мощнейший морской флот, оставшийся им в наследство после ухода СССР, обменяв все транспортные и промысловые суда на притягательные, но пустые обещания сатрапов и разного рода цветные фидуциарные фантики. Андрей, будучи тогда в очередном полугодовом рейсе, оказался на судне, проданном со всем бортовым снаряжением и готовой продукцией какой-то бельгийской компании. Судно это было тогда на рыбном промысле в Мавритании. Капитану пришлось прервать рыбалку и зайти Нуадибу для переоформления лицензии на лов в связи со сменой владельца и флага.
Новым судовладельцем перед всеми членами экипажа был поставлен вопрос – перезаключать контракт и продолжать работу, или же не делать этого и возвращаться домой. По условиям нового контракта срок его действия составлял сорок два(!) месяца, из которых пять, ну, почти пять, разбитых на равные части, приходилась на отдых у себя дома. На эти пять отпускных месяца включали в себя ещё и дорожное время – из Мавритании до дома и обратно. А всё остальное – работа на промысле и морские переходы. Как сказал поэт:
«…работа, работа, работа
до пота, до чёрта, до порта,
до твёрдой земли.»[ Отрывок из стихотворения Эдмундаса Вецкуса «Атлантика…»]
Оплата у всех членов экипажа устанавливалась твёрдой – окладной. Но! – лишь при выполнении определённой нормы вылова и выпуска готовой продукции – забрикетированной замороженной рыбы. Только кэп и дед[ Дед (жаргонизм) – старший механик судна.] – помимо оклада – могли получить премиальную надбавку: первый – процент от суммы проданных вылова и готовой продукции, второй – процент от стоимости сэкономленного ГСМ. Но при этом и в соответствии с международными правилами, отстаиваемыми Международным Союзом Моряков, оклады, по сравнению с прошлыми временами, увеличивались в три-четыре раза.
В итоге команда разделилась почти поровну: одна часть, в которой был и Андрей, переоформила документы и осталась, другой – были куплены билеты на самолёт и они, перелётом через Москву, уже через неделю возвратились в город Л.
Капитан, чтобы не платить посуточные портовые сборы за стоянку у причальной стенки или на рейде, не дожидаясь обещанного восполнения экипажа, быстро переоформив документы, выведя судно из порта мавританской столицы, взял курс на северо-запад – к своему рыболовному участку. И уже через сутки привёл пароход на промысел. Кроме этого, в тот период года шла сардина – европейский деликатес. За одно трёхчасовое часовое траление, Андреево судно поднимало от двадцати до сорока тонн рыбы. Поэтому каждый час на промысле или вне его – это либо деньги, либо убытки, как для судовладельца, так и для каждого члена экипажа в отдельности.
По распоряжению капитана, теперь это стало уже его правом, а не компетенцией отдела кадров, бухгалтерии или штурманской службы базы, Андрей с должности третьего помощника капитана был назначен на должность второго помощника, так как в течении прошлого рейса капитан достаточно много раз убедился в профессионализме своего помощника. И даже – в какой-то его удачливости в рыбалке. К тому же, бывший второй оказался в той части команды, которая, отказавшись подписывать новый контракт, отправилась домой.
И вообще, капитан сократил штатное расписание почти на треть: по новой штатке[ Штатка (жаргонизм) – штатное расписание судовой команды с перечнем должностных обязанностей.] в механической службе не стало мотористов, в штурманской – четвёртого помощника; не стало камбузного матроса и матросов БК[ Матрос БК (термин) – матрос без класса – самая нижняя квалификационная ступень матроса на судах гражданского флота; далее по возрастающей – матрос 2-го класса, матрос 1-го класса, старший матрос, плотник, боцман.]; под «нож» попали помощники тралмастера и рыбмастера; остался один маркони[ Маркони (жаргонизм) – судовой радист.] – он же начальник судовой радиостанции. Безусловно, все эти урезания отрицательно повлияли на безопасность мореплавания и на моральное состояние команды. Но капитан сделал это потому, что новый владелец судна выделил жёсткий фонд заработной платы – один на всех. Следовательно, чем больше экипаж, тем меньше заработок каждого из его членов. Все обязанности сокращённых были перераспределены по судовым службам среди оставшихся в них, тем самым отняв у них и физическую и психологическую энергию, и выживаемость вообще. Капитализм на деле показал свои и морковку, и клыки: потогонная система «кнута и пряника», которая, как тогда казалось, осталась лишь в Советских школьных учебниках по истории и обществоведению, проявилась во всю здесь и теперь, позволив с лихвой испытать её в действии: на шкурах и нервах её новых жертв.
 
Подходили к финалу сорок два контрактных месяца. В один из дней капитан получил от владельцев судна развёрнутую радиограмму лаконичного, но и исчерпывающего содержания: «Из-за финансовых трудностей компании согласно пункту 9.13.10 предлагаем согласовать продление контракта на тех же условиях ещё на сорок два месяца». Дальше в радиограмме шли нюансы и расшифровки, которые иначе, как угрозы, никем из команды восприняты не были. Те, кто подписывался под «предложением» компании, получали восемьдесят процентов расчета за прошлые сорок два месяца и обещание судовладельца выплатить оставшиеся двадцать процентов вместе с полным расчетом за «вторые сорок два». Те же, кто отказывался от подписания, получали лишь тридцать процентов и оплаченные билеты до дома, а оставшиеся деньги – по выполненному сорока двух месячному контракт, а это ещё семьдесят процентов, бельгийская компания обещала выплатить только через год. Новый контракт подписали ВСЕ!
Андрей, добросовестно отработав два полных контракта, не стал подписываться на предложенный судовладельцем ещё один – третий сорока двух месячный, и, получив расчет и письменное обещание от компании-судовладельца, оплатить оставшиеся двадцать процентов от второго контракта в течение года, вернулся домой в город Л.
Андрею – Андрею-младшему – шёл уже одиннадцатый год: он ходил в общеобразовательную школу, которая теперь называлась лицеем, в спортивные секции по плаванию и боксу и учился играть в шахматы. В обычной школе Андрей учился так себе – средненько: по всем основным предметам – три-четыре; лишь по литературе – всегда было «отлично». Вообще-то, почти так же, как когда-то было у его отца – Андрея-старшего. Хотя, если честно – немного похуже.
По началу, после возвращения Андрея домой после второго контракта, его сын – Андрей-младший – в общении с ним был каким-то скованным. Но постепенно эта природная неестественность, как казалось Андрею-старшему, прошла. И через пару месяцев всё вроде бы встало на свои места – Андрей-младший называл Андрея-старшего папой. Хотя, в ушах старшего слово младшего «папа» – неизменно отдавалось какой-то чужеродностью, какой-то отрепетированностью.
Отношения с тёщей и тестем внешне не претерпели каких-либо изменений. Тесть был уже на пенсии, стал больше и чаще выпивать. Тёща – стала генеральным директором и совладелицей пищевого комбината – бывшего когда-то «хлебозаводом» А ещё – её избрали в городской совет, в котором она возглавила комиссию по вопросами ЖКХ. Так что, продолжая держать под своей, теперь уже железобетонной пятой тестя – своего мужа, она – под ту же пятку затащила и придавила полгорода и полрайона.
С Оксаной же у Андрея отношений практически никаких не осталось. Его любовь висела над ними какой-то бессмысленной и от того ненужной тенью, столь же несуразной, как зонтик над утопленником. Её же «взаимные» чувства, если они на самом деле и были когда-то «любовью» и прочим схожим и прилагаемым к ней, а не близирство[ Близиртво – от «блезир»: 1. Удовольствие, забава, 2. Видимость, проформа; и от «близирничать»: 1. Делать что-либо для виду, 2. Лицемерить.], – теперь безвозвратно преобразовались в явное игнорирование Андрея. Или же в какое-то тягостное и не особо скрываемое пренебрежение к нему. Да что там миндальничать-то: положа руку на сердце – презрение её к нему.
От любви – настоящей, заменяющей собой всё и всех посторонних, остался лишь пшик воспоминаний. Андрей именно так – представлял себе и обозначал для всех что же такое «любовь». Но должна ли «любовь» быть такой. А может быть эпитеты «затмевать», «вытеснять», «подменять» - тоже из лексикона любви?!
Время от времени Оксана устраивала нестерпимые скандалы, находя для этого всякие фантастические поводы, как находит повод пьяница, чтобы оправдать в своих глазах и в глазах окружающих, своё алкогольное недержание. Но при всём при этом, Андрей, вернувшись домой после этих двух контрактов, выжегших всё своё нутро – и физическое, и душевное, продолжал искать и ждать понимания и поддержку у «своей» семьи для собственной же реабилитации. В конце концов, все эти годы, работая, как галерный раб, да не цепной, а колодочный – на износ тела и чувств, он трудился для них – для своей, как он был уверен, семьи. Ведь все эти рейсы и годы – все они жили и благоденствовали на зарабатываемые им, Андреем, деньги.
Не получив же никакой поддержки, Андрей не запил и не озлобился. Но он как будто бы раздвоился. Одна его часть продолжала как-то существовать в «семье» – делать какую-то домашнюю работу, ходить по магазинам и на школьные собрания сына, заниматься с ним школьными домашними заданиями, а по выходным, иногда, ходить с сыном в парк и на различные спортивные соревнования. Другая же его часть, не вмешиваясь, наблюдала за всем этим – как бы со стороны: ей как будто бы было любопытно – чем же всё вот это в конце концов закончится-то.
Кроме всего прочего, эта вторая часть Андрея, как-то услышав в подъезде знакомый шум на первом этаже, а затем увидев его источник, вспомнила и поняла причину того непонятого шума на первом этаже, когда одиннадцать лет назад Андрей без предупрежденья о своём возвращении из первого полугодового рейса, стоял перед дверью тёщиной квартиры, а спустя секунды, увидел испуганные глаза Оксаны. Тогда он убрал на дно понимания все свои неосознанные сомнения. Теперь же...
Состоявшийся с Оксаной разговор расставил все знаки и точки и над «Й», и над «Ё».
Уже тогда, почти одиннадцать лет назад, Андрей не раз подумывал о разводе. Да и потом, когда появился сын, время от времени возникали в его голове разводные мысли. Но чем больше становился их с Оксаной семейный стаж, тем почему-то меньше и меньше пугали Андрея связанные с разводом события. «А Андрюшка? Андрюшка… Андрей уже подрос... – Объяснял сам себе и сам себя урезонивал Андрей, успокаивая самого же себя. – Я так же буду приходить с морей. Я буду с ним встречаться, ходить на карусели, в зоопарк... Будем с ним дружить...». Но – ТО, что теперь он узнал от Оксаны, само определило – без сомнений и раздумий Андрея – развод неизбежен.
Она рассказала Андрею, что уже много лет живёт… с другим мужчиной, которого Андрюшка, между прочим, почти сразу стал называть папой. Мало того, оказалось, что они – Андрей и Оксана – уже давным-давно – по документам – разведены, как она объяснила «так тогда было надо».
Не хватило этого?! Ещё: в метрике Андрюшки в графе «отец» стоял прочерк, а фамилия значилась не «Игнатов», а «Осадчук» – девичья фамилия Оксаны. Кроме того, Оксана с тем, с кем она давным-давно встречалась, расписалась в городском ЗАГСе уже как шесть лет тому назад…
 
Андрей вспомнил, как много лет назад, в один из своих приходов, когда Андрюшка уже стал бойко разговаривать, много чего повторяя за взрослыми, не всегда понимая то, что воспроизводит, у него состоялся вот такой диалог с сыном:
– Что мне подарить папе? – вдруг спросил маленький Андрюшка, задумчиво и доверчиво глядя прямо в глаза Андрея.
– Ну уж и не знаю… – почему-то обидевшись такому вопросу, обращённому к нему, промямлил Андрей и отвернулся.
Глаза Андрея сами собой налились слезами. Но предотвратив прорыв плотины, уже через секунду он вновь посмотрел на сына. Антошка продолжал с ожиданием совета смотреть в глаза позабытого отца. Андрей со всей теплотой, любовью и заботой, которую готов был бы отдать без остатка и безвозмездно этому мальчонке, произнёс:
– Ты подойди к нему и скажи: «Папа, я тебя люблю!»
В Антошкиных глазках появилось недоумение и непонимание: то ли от чрезмерной простоты поздравления, то ли показавшейся ему незначительности подарка. И Андрей решил развеять сомнения сына и утвердить в нём уверенность правильности такого выбора: такой подарок будет самым лучшим, самым желанным. Просто-напросто Андрей абсолютно точно знал, что для него это стало бы лучшим подарком всей его жизни:
– Ты обними его крепко-крепко, прижмись к нему сильно-пресильно, поцелуй и, глядя папе прямо в глаза, скажи – честно, бесхитростно, без просьб, не в обмен, а просто: «Папа, я тебя очень люблю! Очень-очень!» Понял?
Они смотрели друг на друга глаза в глаза. И в глазах сына – Андрей увидел, как недоверие сменилось на благодарность – детскую непосредственную и неосознанную:
– Понял! – ответил малыш, искренне улыбнулся и опустил глаза.
 
Все эти «манипуляции» с разводами, женитьбами, изменении фамилии сына и прочерками в графе «отец», стали возможными – явно не без административного содействия и морального давления (или попустительства) тёщи – Ольги Валентиновны.
Но все эти открытия, даже перемена фамилии сына, практически не тронули чувств Андрея – до такой степени за последние годы была вымотана, а в итоге и выхолощена вся его душа, выпотрошена и выскоблена (кем? не им ли самим? хоть бы и ради других). И вот теперь без жалости выброшенная, как ему казалось, его самыми близкими людьми – его семьёй… Кому нужны эти высохшие потроха его души?!
Его Семьи, как одного целого, как единого организма – он плюс Елена плюс Андрюшка – триединой! – так он всегда представлял себе и так рассказывал всем… Более… не существует! Теперь оказалось – не почудилось, встало в полный рост осознание того, что он и «его» семья – абсолютно рόзные. И если уж они с ним и не антиподы, то субстанции совершенно разного порядка, волей случая и на миг пересекшиеся на просторах мироздания.
Андрей переписал квартиру на сына, и, собрав свои личные пожитки в одну свою походную сумку, откочевал.
Своего дома, который, как считал Андрей, он сумел построить – у него не стало.
С Оксаной – он больше никогда не встречался.
 
V.«Свои».
 
Последний раз Андрей виделся с Георгием, когда возвращался с похорон их бабушки Аси Никитичны. Георгий из-за своей работы на похоронах быть не смог.
За неделю до этого, когда Георгий, встретив Андрея на Рижском, провожая его на Казанском вокзале в Москве в Самару, сказал ему: «Ну, ты там за нас обоих… простись с бабулей. У меня никак не получается... Мама моя уже там. Я был у бабушки на её девяностолетии… – четыре года назад. Ты тогда в рейсе был. Так что она останется у меня… в памяти живой… – хоть и в коляске... А тебе… Тебе теперь… обязательно нужно… быть… там… Ведь бабуля была тебе… – как мама… То есть почти… Вернее… – заместо матери...»
Андрей сорвался из города Л. одного из новых Прибалтийских государств, в тот же день, как ему позвонил его приёмный отец. Никаких раздумий – ехать или нет – у Андрея не было. Ехать! Обязательно ехать к бабушке!
По сути, бабушка – Ася Никитична – была Андрею настоящей мамой: обстирывала, кормила, одевала, воспитывала, готовила вместе с ним домашние школьные задания… Когда Андрей был совсем маленький, она купала его в ванной, укладывала спать в большой комнате на стареньком диване под настенными часами с басовым боем, подаренными деду Мите на заводе в честь его пятидесятилетия.
Те часы напоминали о себе каждые пятнадцать минут, щёлканьем шестерёнок на вздохе и одним густым продолжительным выдохом. Каждый час – вздох был дольше и глубже, а прерывистый выдох гуще, где каждая запинка соответствовала каждой цифре циферблата, на которую в тот момент наезжала стрелка часовая. Андрей, когда стал постарше, время от времени старался повторять те почасовые вдохи и выдохи. Это было забавно, особенно тогда, когда получалось немного похоже. Может быть, и поэтому его любовь к музыке, умение играть на гитаре и дальнейшее увлечённость – поэзией гармонично и неотделимо вошли в него.
Андрей практически постоянно жил у бабушки и деда Мити. Периодически его родная мать забирала его к себе. Именно так – Андрюшка время от времени жил у своей родной матери.
Андрей видел мать родную – почти всегда под глубоким шефе (ну, уж если и не «всегда», то часто, очень часто), с чужими, такими же как и она – никчёмными, опустившимися, выдавленными: из их семей водкой, а из самих себя – работящих да добрых по сути – своею же собственной ленью и слабостью духа. Их жизни – растасканные по непотребностям, потерявшие свои души, обернулись зияющими дырами – в которых нет ничего хоть для чего-нибудь пригодного; которые теперь ни залатать, ни зашить. Они прятались за обветшалыми лохмотьями ладных когда-то судеб – своими и чужими, такими же останками бывших людей, как и они сами. Они злились без разбора на весь белый свет: по началу медленно сходили, а теперь уж летели кубарем с лестницы человечьей жизни вниз – всё дальше и глубже, и так до самого ада… Где их всех однажды – чуть раньше или немного позднее, но неизбежно – приберёт к себе смерть… Если они – не смогут одуматься. Андреева мама – кровная – не смогла: ступени закончились в самом низу, когда Андрей был в одном из своих полугодовых рейсов…
 
То, что бабушка, невзирая на свой преклонный возраст, на свои давно болящие и плохо её слушающиеся ноги, которые с трудом передвигала, стала Андрею просто-таки настоящей Мамой – ни у кого из родных, ни у соседей, ни у знакомых не вызывало ни малейшего удивления. Воспитав двух дочерей и двух сыновей, один из которых даже стал главным конструктором одного из важнейших конструкторских бюро страны, принявшая действенное участие в воспитании восьмерых внуков, успевшая обнять и расцеловать многих правнуков, она, став Андрею второй мамой, не приносила себя в жертву. Нет! Она просто так жила. Она – так была воспитана: и с детства, и жизнью. Она так была устроена.
Вся бабушкина жизнь была посвящена детям. Ещё с тех времён, когда она – шестнадцатилетняя девчонка, приписав себе ещё два года, несколько лет проработала старшим пионервожатым и воспитателем в одном из детских домов в Крыму, поехав туда – по зову сердца. Лишь только ещё одна её дочь – Оля, умершая ещё в младенчестве от неизлечимой тогда болезни, не смогла в полной мере ощутить на себе всю мамину доброту и заботу. Хотя.... Старшая внучка Аси Никитичной с рождения и до семи лет прожившая с ней, была дочерью – её старшей дочери, которую тоже звали Асей – Асей Дмитриевной. Звали ту старшую внучку Олей – Ольгой Александровной, которая была родной – старшей сестрой Георгия.
…Андрей много раз пытался – хотя бы не вслух, а лишь про себя – назвать Асю Никитичну «матушкой». Или – «мамой». Но на большее чем на «бабуля» – так и не сподобился. Да и как иначе? – его родная мать проживала всего-то в трёх уличных поворотах от дома бабушки, да ещё в дюжине лестничных пролётов от квартиры Аси Никитичны – где и жил Андрюшка.
 
Андрюшкина мать родила его, когда ей не исполнилось и двадцати лет – от молдавского музыканта-трубача, который был в два раза старше её, имел другую семью – жену и трёх дочек, но обещал развестись и жениться, но так и не развёлся и не женился. Она четыре года ждала и надеялась. Но всё оказалось тщетным.
Работая в те годы проводницей в поезде Кишинёв-Самара ей часто, если не сказать постоянно, приходилось уезжать и оставлять Андрюшу на несколько дней с кем попало – то с соседкой по коммуналке, то с подружками по работе, которые по их графику были дома, то, вообще, со случайными няньками или с какими-то дальними-предальними малознакомыми, а потому почти чужими – родственниками. Все жалели её и соглашались помочь. Ну, за небольшую плату, разумеется.
Не дождавшись обещанного музыкантом совместного семейного счастья, она написала заявление в отдел кадров Кишинёвской железной дороги с просьбой о переводе её в Куйбышев (так тогда называлась Самара), указав в нём про необходимость переустановки её в очереди на получение жилья теперь уже на новом месте работы. Дождавшись официального перевода, она, за двое суток стоянки в Кишинёве, собрала свои пожитки, уместившиеся в пару баулов и один большой бельевой куль, взяла Андрюшу и, кое-как разместив свою поклажу и детскую коляску в крохотном рабочем купе проводница, одним махом перебралась в Самару – в уже выделенную ей комнату в общежитии железнодорожников. Это общежитие располагалось на улице Свободы в двадцати минутах ленивой ходьбы от улицы Ново-Вокзальной, где жили Игнатовы и их младший сын Юрий, будущий приёмный отец Андрюши – Юрий Дмитриевич Игнатов.
 
Когда Юрий Дмитриевич познакомился с Андрюшиной матерью, Юрию было двадцать четыре года – молодой, перспективный рабочий из трудовой рабочей семьи с богатой и даже героической историей предков. Работал он на огромном заводе Всесоюзного значения и министерского подчинения. А профессиональным наставником у него был его же отец – Дмитрий Григорьевич Игнатов – деда Митя, как звали его все внуки: орденоносец, депутат, делегат, почётный, ударник, передовик; с которым директор завода всегда здоровался за руку. Настоящая заводская семейная династия.
Потом, уже уйдя на пенсию, Дмитрия Григорьевича всегда приглашали на завод, когда поступало сверхважное правительственное задание. Директор завода лично звонил ему по домашнему телефону, с просьбой помочь. И деда Митя никогда не отказывал. Даже сильнейшая астма деда, иногда перехватывающая дыхание, доводившая его чуть ли не до обморока, не могла стать помехой – Государственный Заказ отодвигал всё личное на потом, а любые происки болезни загонялись в дальний подкроватный угол. За дедом Митей присылали чёрную директорскую «Волгу», подавая её прямо к подъезду его дома, отвозили на завод, минуя пешеходную проходную, прямиком ко входу в инструментальный цех. А после рабочей смены на той же машине отвозили обратно – домой. Юрий учился у отца профессиональному мастерству.
Дмитрий Григорьевич, худощавый, жилистый, с тонкими длинными, прямо-таки музыкальными пальцами, но с ладонями – одновременно сухими и жёсткими, как наждачная. Привычно здороваясь с кем-нибудь, он так сжимал, протянутую ему встречным пятерню, что не знающий деда Митю приседал от резкой и невыносимой боли. Словно рука несведущего попадала в зазор между губок слесарных тисков, за пару-тройку оборотов до того, как они железно сомкнуться, раздавливая между собой всё хилое.
Характер у деда Мити был не менее жёстким, чем его рукопожатие. А к своему сыну он относился ещё твёрже: Юрий должен был постичь секреты и премудрости редкой рабочей профессии слесаря-юстировщика, у которой не было даже разрядности, потому как все разрядности, классности и степени с профессиональной высоты юстировщика, смотрелись так же, как покоривший Эльбрус видит с его пика пасущихся в его предгорье барашков.
Ещё до войны и спустя многие годы после неё, таких специалистов в своём деле, как Дмитрий Григорьевич можно было пересчитать по пальцам одной руки. Именно поэтому во время той Великой Отечественной Войны Дмитрия Игнатова не отпустили на фронт, не смотря на его многократные заявления и просьбы.
Как-то раз в свои уже двадцать восемь лет он, словно мальчишка, собрав в который раз вещмешок, сбежал-таки на войну для защиты Родины. Но на первом же сборочном пункте его нашли по документам и вернули на завод. «Стране нужны танки, самолёты, корабли! Ваш фронт – здесь! Танкистов, лётчиков, стрелков – мы обучим. А вот таких молодцов, как Вы, наших Левшей, где ещё взять?! Таких за месяц-два не вырастишь. Здесь не тыл. Здесь такой же фронт, как и там. Точно такая же передовая. Ваш фронт – тут! И учите молодёжь – передавайте ей своё мастерство. Вот Ваша главная задача!» – сказал ему тогда комиссар, прибывший за пополнением. После того разговора, Дмитрий Григорьевич не то чтобы всё понял и смирился, но точно проникся словами того майора с орденскими планками и нашивкой о ранениях на полевой гимнастёрке.
Дмитрий Григорьевич, можно сказать, в точности выполнил тот наказ: он воспитал много классных специалистов, один из которых в конце сороковых даже стал Героем Социалистического Труда. И Юрий должен был стать именно таким профессионалом, каким был и его отец, чтобы в дальнейшем заменить того на его рабочем месте. Таким Юрий и стал. Почти. И хотя все заводчане и говорили, что, мол, Юрка – талант, но всё-таки при этом добавляли: «Ну, конечно, не Григорич... Но, молодец! Достойная смена!»
Юрка родился в ноябре 1946 года – через год после нашей победы над милитаристской Японией. А ещё через год вся семья Жоркиной мамы – дедушка Митя, бабушка Ася, тётя Марго и два дяди – Слава и Юра, вернулись из Хабаровска обратно в Самару, тогда временно город называвшимся «Куйбышев».
Лицом Юрка был очень похож на свою маму, как, впрочем, все его сёстры и брат. А вот телосложение и характер Юры были точной копией Дмитрия Григорьевича – его отца. Юра рос сильным духом мальчиком – время было такое – не для слабых. Хотя, бывало ли когда-нибудь – время для слабых?!
Однажды, когда Юре было уже пять лет, а не за горами маячил шестой, произошёл вот такой случай.
Играя во дворе в прятки с другими детишками, в том самом дворе, где спустя двадцать лет будут с концертами выступать Жорка и Андрюшка, Юрка, забравшись на дерево, спрятался в его листве. Когда же игра закончилась, Юрка, спустившись до нижней ветки, которая была всего-то в полутора метрах от земли, спрыгнул с неё вниз. Да вот приземлился он неудачно… как-то полубоком, что ли… И – сломал руку. К тому же, падая, он разодрал ту же руку, да так сильно, что кожа развалилась по сторонам тюльпаном, отстоявшим своё. Поначалу даже кровь била импульсно, мелким душем из всей поверхности раны.
Уже в больнице врач установил, что перелом закрытый, мясная плоть и главные кровяные протоки не затронуты. «Всё в порядке: кости не сдвинулись. В кости – только маленькая трещинка. Сейчас наложим на кожу маленькие шовчики и поставим гипс», – обыденно продиагностировал и озвучил свой план действий добрый доктор, похожий на помесь доктора Айболита Чуковского с Чеховским фельдшером Курятиным из «Хирургии».
Через пять с половиной недель, как и назначил этот доктор-фельдшер, Ася Никитична привела маленького дядю Юру на демонтажную процедуру. Тот же доктор-фельдшер усадил Юру к себе на колени. И сказал:
– Нус, юноша! Мы сейчас разрежем гипсовую повязку вдоль руки, и ты снова будешь здоров. Больно не будет. Боятся нечего-с. Ну а если будет немножко неприятно, то ты уж потерпи, дорогой. И не плачь. Ты ведь… Гм! Вы ведь, сударь, мужчина-с! – пропел врачеватель, хотя Юрка – и не всё понял из слов этого заботливого дядки.
Юрка ничего не боялся. Главное же, что ему стало не очень понятным, так это то, что же на самом деле скрывалось за этим «немножко неприятно», если уж больно быть не должно.
Доктор-фельдшер надвинул на нос марлевую повязку, стряхнул тальк с молочных медицинских резиновых перчаток и привычно натянул их на свои наманикюренные пальцы и ладошки: такие гладкие и чистые, каких Юрка не то, что у мужчин – приятелей отца, но даже у женщин в детском саду – воспитательниц и нянечек – никогда не видывал. Затем этот местный эскулап взял эмалированной ванночки сверкающие нержавеющим блеском хирургические ножницы, со слегка искривлёнными и закруглёнными концами. Вздохнув и затаив выдох, он одним концом подцепил край тонкой гипсовой повязки, и методично, не спеша, стал её «раз-рез-ать». С самого начала этой волнительной процедуры мама Юры – Ася Никитична, присев на кушетку поближе к сыну, взяв в свои слегка повлажневшие ладони теплую спокойную ладонь другой его руки – здоровой, чтобы успокоить того, перестала нервничать сама.
В какой-то момент, не пройдя и четверть гипсовой накладки, ножницы застряли, как будто бы во что-то упёршись. Дохтур[ Дохтур (дохтор) – доктор, так на Руси времён Ивана III именовали врачей с высшим медицинским образованием.]-фельдшер, видя лишь верхнее лезвие ножниц, пошевелил ими влево-вправо, вверх-вниз, и, вроде как, преодолев неизвестное препятствие, продолжил «рез-ать». Юраха насупился и сжал мамину руку с такой недетской силой, что та, наклонившись и посмотрев на лицо сына, увидела его побледневшим, со сжатыми в ниточку губами, с сильно зажмуренными глазами, даже с чётко обозначившимися на детском личике взрослыми скулами – из-за сильно-пресильно сжавшихся зубов. Лекарь[ Лекарь – в тот же период Российской истории – медицинский работник без высшего медицинского образования, но имеющий большой практический опыт.] продолжал резать, не обращая внимания на вновь возникшее беспокойство мамаши.
– Юрочка, что ты так съёжился?! Тебе что – больно?! – ещё довольно спокойно, но уже как-то суетливо, спросила бабушка. Юрка ничего не ответил, а лишь невнятно мотнул головой.
То же, что объявилось дальше, уже никаких ответов и новых вопросов не потребовало. Из-под разрезанной лишь до половины повязки… проступила кровь… Она, впитываясь в гипсовые «обшлаги»[ Обшлаг – жёсткий отворот на конце рукава, штанины; манжета.], несколькими тоненькими прядями медленно сползала к Юркиному запястью.
Каким-то непонятным, борцовским приёмом бабушка сдёрнула Юрку с колен фельдшера[ Фельдшер – медицинский работник, оказывающий лишь доврачебную помощь.] и прижала к себе. Хирургические ножницы с одним окровавленным концом, остались висеть на пальцах этого обезумевшего врачевателя, который, оказавшись стоящим на своих коленях на полу у кушетки, уже без марлевой повязки и с открытым ртом, протягивая вперёд ту самую руку свою, с качающимися на её пальцах ножницами, испачканными Юркиной кровью, в то время, как другая рука его, прижалась к его халату в районе сердца. Со стороны всё это было похоже на картину с изображением невинной жертвы, передумавшего жертвователя и низложенного жреца, умоляющего дать ему ещё один шанс, чтобы довести начатое до конца.
Юрка – не плакал.
Гробовая тишина и сцена жертвоприношения растворились в небытии с появлением медсестры – достаточно пожилой женщины, один взгляд которой говорил, что на своей практике, по всей видимости, ещё дореволюционной, она видала и не такое. И – не раз. Увидев кровь, в секунду оглядев всех присутствующих, задержав свой взгляд на полуразрезанном гипсе ещё на секунду, она, тут же сообразив, что произошло и что теперь делать, выхватила Юрку у бабушки. «Ничего страшного! – спокойно выпалила «медсестричка», обращаясь не понятно к кому. – Всё в порядке! Не пугайтесь!»
Взяв из автоклава другие ножницы, точно такие же, как и те, что с окровавленным концом продолжали висеть на пальцах незадачливого «коновала»[ Коновал – так в России вплоть до начала XX века именовали ветеринаров-ремесленников, не имеющих никакого медицинского образования. В настоящее время – «коновал» уничижительное обозначение плохого врача вообще.], который почему-то не вставал с колен, она, усадив Юру на кушетку, несколькими отточенными манипуляциями, за «пять сек» дорезала повязку до конца. Быстро остановив кровь и обработав старый и новый порезы, она, наложив ещё пару маленьких шовчиков, замотала рану бинтом. Настоящий профессионал – истово относящийся к своему делу, к своему предназначению, всегда приходит на помощь, даже тогда, когда его не зовут.
Как оказалось, тот первый горе-доктор, упёршись ножницами в разрезанный, но не отогнутый как надо край повязки, пошевелив ими, зацепил кожу на руке Юры и, преодолев так и не понятое им тогда сопротивление детской плоти, продолжал разрезать повязку теперь уже вместе с Юркиной кожей. Юрка же – по настоянию взрослого в белом халате – терпел. Ведь Юрка-то – настоящий мужчина.
 
Бабушки не стало четыре года назад.
В один год с ней похоронили и мать Андрея – на её похороны Андрей не приехал. Не смог.
Папы Юры – Юрия Дмитриевича Игнатова – не стало двумя годами пойже. Последний раз Андрей видел папу Юру на похоронах бабушки – Аси Никитичны. А до этого, крайней их встречей была свадьба Андрея и Оксаны, произошедшая сразу же после мореходки с «внутрисемейным» застольем. На торжественный же банкет в одном из ресторанов города Л., который устроили молодожёны после первого рейса Андрея, Юрий Дмитриевич уже не приехал: прободная язва и куча домашних дел не отпустили его.
Он так и не развёлся с Андреевой матерью: до ЗАГСа дойти она не могла, потому как постоянно была… занята. Идти же в суд… – так что делить-то: квартира-то государственная… Мебель? Так у тогда новой жены Юрия Дмитриевича – правильной да работящей – всего такого и без той рухляди сполна было.
Ещё через год после похорон Юрия Дмитриевича, когда Андрей уже ходил в море капитаном на рыбопромысловых судах, он стал искать свою кровную родню по биологическому отцу. Спустя какое-то время он узнал, что его биологический отец, которого тоже звали Андреем, был когда-то солистом Кишинёвской консерватории и объехал с концертами весь Советский Союз.
Андрей выяснил, что в Кишинёве у него полно родственников – сестры по биологическому отцу, дяди, тёти, двоюродные и сводные братья и сестры и даже имеются такие же внуки. Андрей разузнал, что его биологический отец давно помер и захоронен на одном из кишинёвских кладбищ. Как-то раз он даже съездил в Молдавию. Встретился со своей незнакомой и, как потом оказалось, совсем чужой ему роднёй. И никакие его потуги наладить с ними хоть какие ни будь – более или менее доверительные отношения, никакие его попытки познакомиться со своей роднёй, так сказать, поближе, что бы научится понимать друг друга и поддерживать в дальнейшем маломальские контакты – не увенчались успехом совсем. Подобное равнодушие «родни» виделось ему сраным и даже неестественным. Тем более, что никаких материальных претензий Андрей не выдвигал. Да и юридически – не смог бы этого сделать, скорее всего. Если бы даже и захотел.
Ни он сам, ни его чувственное стремление заиметь своих, оказались непонятыми его «роднёй». Да и ненужными ей вовсе. «Своя» кровь – его не только не приняла на свой порог, она просто-таки отторгла Андрея.
Со смертью своего приёмного отца, не говоря уже о не оправдавших надежд попытках, сблизится с кровной роднёй, у Андрея, носившего отчество по имени папы Юры, вписанными таковыми и в свидетельстве о рождении, и во все прочие человеческие документы – оборвались последние тончайшие, почти невидимые паутинки, хоть как-то связывающие Андрея с прошлым. Со всем тем счастливым, что там было. С тем хорошим прошлым, часто несправедливым и равнодушным к нему, как ему тогда казалось, но всё же единственным во времени и пространстве счастьем, к которому он готов и хотел бы вернуться, было необратимо покончено.
Теперь же – всё, что было и тогда в детстве, и вот ещё совсем недавно – во взрослой жизни, невозможно ни изменить, ни повторить. Невозможно даже остаться в том счастливом, как он теперь понял, недооценённым, прежде всего им самим, недавнем взрослом прошлом, тоже ушедшем от него – навсегда.
 
VI.«Последний приют – Начало начал».
 
В одну и ту же реку не войти дважды... «Да, но берега-то те же! – сам себе возражал Андрей. – Или нет?» Нет! Не так. Не «те же»! Со временем – еле заметно и коренные становятся другими. Это только в кино – «жизнь за сорок только начинается». А в реальности – случается и по-другому.
 
Снег на улице за окном прекратился. По-весеннему радостно и обнадёживающе рассиялось[ Рассиялось (от «сиять» – блестеть, сверкать) – начав сиять, разлетаться светом, блеском во все стороны; проникать сиянием во всё.] солнце. Стало не по-осеннему тепло. И даже припекало, как летом. Глаза Андрея, затянувшись молочным кварцем, безмятежно и отрешённо смотрели из под потолка вниз, отошедшими в его глубину и спрятавшимися там зрачками, уставшими разглядывать чужих, ища в тех понимания и любви; обернувшимися еле различимыми бесконтурными тенями, вещавшими от туда – из его омута: «Тут больше никого нет...»
На комнатной палубе, ярко освещённой беспόложными[ Беспόложный (от «полог» – занавеска, штора, вообще ткань или подобное, закрывающее/прикрывающее что-либо) – что-либо не укрытое, не прикрытое.] окнами, остались накрытая газетой табуретка с гранёным стаканом, налитым в объеме недостающим в стоявшей рядом початой бутылке водки. А по полу всё катилось и катилось упавшее со стола яблоко неизвестного сорта, похожее на дичок из городского сада.
 
Георгий Александрович узнал обо всём том, что произошло с его младшим братом, лишь спустя пять или шесть лет, от своей двоюродной сестры Ланы, поинтересовавшись, так, мимоходом: «Как там Андрей-то?» Лана, то ли с каким-то упрёком, то ли с каким-то раздражением, рассказала, а точнее телеграфно проинформировала о том: как тогда, лишь через несколько дней после случившегося, сама узнала о случившемся от первой жены Андрея. С того ошарашившего Георгия сообщения, он уже никогда... Он стал каким-то другим... Берега со временем меняются – еле заметно, но у всего и у всех.
Как-то – уже через много лет после тех крайних событий – Георгий Александрович проезжал через город Л.
День был сумрачный. Лишь разноцветная полуживая листва забавлялась своей карнавальной пестротой, предупреждая, тем не менее, о её скорой неизбежной печали полного упадка, который вот-вот обнажит пустоту октябрьских улиц. Небо без чётко очерченных туч и облаков, заполненное до самой земли плотным серо-грязно-белым бусом, то начинало цедить и темнить асфальт, то подвешивало недосцеженное в воздухе неподвижным влажным маревом. Типичная прибалтийская погода.
У Георгия Александровича не было зонта. Да он и не защитил бы. А если тот всё же имелся бы, то представил бы собой атрибут куртуазных манер, скажем, века эдак девятнадцатого, а по-современному – вроде майки с лямками под рубашкой или носового платка в листочке. Ещё на подъезде к городу Георгий Александрович подумал: «Может быть зайти?.. – раз уж я так близко... В конторе узнаю место...»
На единственном в городе кладбище он легко отыскал место по номеру и ориентирам, полученным у смотрителя. С двумя гвоздиками, купленными у входа, Георгий Александрович вошёл на умиротворяющий погост.
Он лишь переступил порог, как его враз накрыло густой, непроницаемой тишиной другого мира. Да так плотно и заботливо, словно защищая его от того, что было всего-то двумя шагами сзади – хаотичного каждодневного действа Жизни, обезображивающая и себя, и всё, что в ней находится или когда-нибудь было. «Хоть мессы проводи, хоть Канта слушай», – с благостным удивлением подумал Георгий Александрович.
Кладбище было старым, позаросшим дурниной[ Дурнина – сорная трава и прочая самовольно разросшаяся растительность, произрастающая без ухода и безконтрольно.] в межах и между ними. Да и некоторые пристанища давних постояльцев, позабытых их живой кровью, тоже утопали в трын-траве. Главная аллея постепенно сужаясь – как ствол не в его срок поваленного древнего дерева с его ещё живыми ветвями, веточками, листочками на них и со всеми их тенями, – разбегалась в во все стороны тропами, тропинками и топанинами по всему парку, прибирая к себе, покрывая и скрепляя его в единое – своими пешеходными морщинками-паутинками.
Георгий с детства любил, нет, скорее с подспудным благоговением относился к таким местам: некоторые были благородными, иные – простецкими. Однако и те, и эти бывали заброшенными, как давно покинутые, заросшие, полуразваленные графские усадьбы или оставленные на произвол судьбы селенья. А бывали и подстриженные и выбритые, вроде бы как для удобства глаз и тел пока ещё живых, но на самом деле для того, чтобы прошлому было легче перебегать от схрона к схрону, от дерева к дереву, играя в прядки-загадки с пока ещё живыми и не очень, гостями из того, другого мира – что сразу за изгородью, которые скоро или чуть погодя тоже предстанут здесь – своими, как теперь говорят – резидентами. При этом – все они всё равно оставались последними приютом души.
Как-то Георгий по своей морской практике оказался в одном из портовых городов дальнего заграничья. Прогуливаясь по центру того города, проходя через Центральный городской парк, он вдруг поразился, что и справа, и слева, и спереди, и сзади, и наперёд – сплошь и рядом значились клумбы с табличками без уединяющих оградок и поминальных скамеечек. А вокруг Георгия – за ним, впереди и наперекрест, также как и он ходили-гуляли горожане – с детьми и колясками, под ручку и в обнимку, вертляво проезжали велосипедисты. Вдоль заасфальтированных дорожек, разрезавших тот парк на чёткие прямоугольники, были упорядоченно расставлены однотипные скамьи со спинками и подлокотниками, занятые рассевшимися на них стариками с газетами и молодыми оживлёнными парочками…
Но то – был не парк. То – значилось городским кладбищем, настроенное быть – «отдыхательным», иначе сказать – «скверным» последним приютом. Надобно ль – вот так?! Или же это – жуть цивилизации?! Георгий тогда то – для себя не разобрал. Да он тогда даже и не задумался над этим – ново всё то было: странно, неуютно, не по себе.
А вот теперь Георгий разобрал: «ухоженность» и «красота» погоста – разные сути. Забытых могил быть не должно. Но и праздно фланировать среди пристанищ усопших не лучшее занятие. Это всё равно, что ходить туда-сюда под окнами жилых домов и заглядывать в чужую жизнь. Ведь на кладбище тоже жизнь, хоть и смерть. И все мы здесь раньше или позже окажемся. И вряд ли нам понравится, если каждый всякий будет в неё глаза пялить. Нет, ходить-то там можно, конечно. Но знать и всегда помнить, что все живые тут – в гостях. А в гостях приличные люди себя развязано не ведут и хозяев чтят и не надоедают.
Потому как здесь – ни постояльцы, ни случайные незваные гости, ни дальние родственники, вдруг свалившиеся из своих далей. Здесь бытуют – Свои, здесь – они хозяева в своей замогильной покойной жизни. И если внешний мир – природный ли, человеческий ли – гадит осенней листвой и круглогодичным трёпом всего птичье-звериного, приносит сюда разную свою тяжесть, чтобы походив, поглазев, постояв, шевеля про себя губами – то ли молитвы, то ли обиды, сбрасывая с себя на них – местных, свои недодумки и передумки, а те в свой черёд – их принимают и не разбрасывают по чужим ушам, – то и убирать за собой обёртки от принесённого, плюс выделения от естественного круговорота окружающей среды, должны те самые пришлые – пока ещё живые.
Нет ничего хуже забытого и заброшенного кладбища. Вроде бы и есть кому навестить, пооткровенничать со своими, когда-то теплом любимыми близкими, расшептаться тайнами, непроизносимыми обычно вслух, дабы заострить память, настроить сердечность, облегчить душу. Но нет! Нет никого. Может теперь ходят в другие места – поближе, поухоженней. А возможно, что уже и сами переселились в другую – схожую обитель, а следующие поколения про тутошних –позабытых, ничего и не знает, – не предали им по наследству их отцы и матери ни рассказов, ни заветов о своих: позабыли, не удосужились, не обременили молодых обязанностью – если уж не чтить, то хотя бы помнить о предках. Вот и зарос, задряхлел, обветшал вслед за этим беспамятством не только последний приют, но и весь путь, что был до – ныне и пока ещё живущих.
Они, живые, идут куда-то зачем-то, видят разное впереди, что-то высматривают, может быть даже свой собственный конец в большей или меньшей степени явственности. А начало?! Бывает ли дорога без начала?! Дорога может тянуться без конца – это так: продолжаясь в наших делах и свершеньях, в наших завещаниях нашим потомкам, если, конечно же, всё это – имеется, если наш путь – примут, продолжат или, хотя бы, не забудут.
Но без «начала» – никакого пути быть не может! И чем дальше оно от нас нынешних, чем больше и лучше мы знаем своих – их начала, остановки, пределы, тем сами мы – цельнее, богаче, сильнее, тем наш путь длиннее. Потому как Начало начал, если, конечно, мы его знаем, помним и чтим, стартовало задолго до начала нашего – личного. Двигаясь вперёд, нужно непременно разбирать все завалы прошлого, разгребать и очищать уже пройденный Своими путь до нас. Потому что – это и наш путь, даже если на первый взгляд он покажется совсем иным.
Однако кладбище не должно быть «ухоженным» до паркового порядка. Парк – это место для развлечений и отдыха телесного. Где для мозгового релакса, к примеру, «забег в мешках». Погост же – для пока ещё живого – место для успокоения и уравновешивания души. Последние пристанища должны быть добротным, очищенными от цивилизационной суеты, людского равнодушия и беспамятства. И это – безусловно. Но и без универсальностей прогресса – пластиковых газонов и истуканов с «амвонами» – они давят и не дают дышать никому. Ведь память, как и разруха – в головах живущих... А вот за общей оградой каменной или чугунной – пускай бушует жизнь!
Незнакомое кладбище, как незнакомый город: оказавшись на нём, на всё кругом – смотришь с интересом и ожиданием какого-то открытия, чего-то того, что вдруг окажется, так или иначе, познанным ранее – определяемым так, то ли по надписи, то ли по разворачивающемуся пейзажу. Двигаясь в заданном самим себе направлении, всегда ждёшь и допускаешь возможность встретить знакомые лица; а находясь в окружении не родного языка – близкую, хотя бы по созвучию, речь.
Путаясь по кладбищенским цивильным дорожкам и топанинам, упираясь в оградки, совершая то пологие, то резкие завороты, взор – волей или не волей пробегая по надгробиям – по печально-забытым и по ярко-ухоженным, цепляя обрывки нанесённых на них имён, дат и эпитафий, определяя в подсознании их схожесть друг с другом, давая уму пищу и всякие негласные команды, проводит параллели между всем увиденным и находит что-то общее, сродное между всеми – здесь и сейчас находящимися. А случается и так, что всё вокруг так закружит, так одурманит сознание, что в какой-то миг – живой забывает зачем он здесь, куда идёт, что ищет: то ли то, что не терял, то ли то, о чём и не знал, да и вовсе не догадывался.
Но есть главное отличие города мёртвых от города живых. Все тутошние – погостные – проходы и проезды не имеют невозвратных тупиков: местным чужды бессмысленны метания выбора – как быть и куда идти, потому что – они не обременены поисками выхода из лабиринта. А сему им – ни выборы, ни тупики – вовсе и не нужны, этого всего нет у них, как нет бинома Ньютона в алфавите. И не то, чтоб мёртвые были счастливее живых, совсем нет! Просто счастье у них другое. То есть в другом. Их благоденствие состоит в том, чтобы их близкие – живые – нашли своё место и гармонию при собственной жизни, в мире Живых. В этом их нега и удовлетворение.
Только вот по ночам – в этом городе мёртвых света в окнах не найдёшь. Хотя… В городе живых за внешней – показной пеленой света, как за софитами нередко случается, что прячется там кромешный мрак и неразбериха.
Тут в памяти Георгия всплыли прочитанные когда-то строки:
Заглянув в окно моё –
Не увидишь свет.
Лишь тогда поймёшь:
Меня – больше нет.
Сойдя с основной дорожки, протискиваясь между оградами захоронений, где-то цепляясь, где-то опираясь на них, Георгий поминутно останавливался, озирался, щурясь присматривался, ища свою, делая порою не один круг, неосознанно проходя по одному и тому же месту несколько раз, петлял к цели своего визита сюда. И предложи кто Георгию проделать такой же в точности обратный путь, как бы распутывая свои же петли, наматывая в обратку[ Обратка (обратки – мн.число) – обратный путь.] на клубок всё раскрученное, распущенное с него вот только что, –то он ни за чтоб и не сдюжил одолеть такую задачку – не повторил бы и двух поворотов, оставленных им за спиной. Как калейдоскопная труба: сколько её не крути – хоть туда, хоть обратно, повторить сложившееся однажды – дважды не получится.
 
Георгий, пройдя старым умиротворяющим парком, уже подходил к искомому месту, когда шагах в десяти до цели своего визита увидел двух вполне привлекательных, хотя уже не совсем молодых женщин. Слева и справа от них стояли, также немного склонив головы, двое молодых людей, один из которых был совсем ещё юн.
В голове Георгия забило так, что ему показалось, что она увеличилась в размерах. К его вмиг пересохшему горлу подкатил и застрял ком, не давая ни глотать, ни дышать. Глаза затянуло влажной плёнкой, которая, как сгущающийся туман, как окружающий бус, пройдя точку росы, готова была вот-вот превратиться в слёзы. «Два Андрея!» – машинально открыв рот, сказал Георгий и сам не понял, вслух он это произнёс или про себя.
Оба парня были копией Андрея – брата Георгия. С той лишь разницей, что один был возрастом того Андрея, который ещё только поступил в мореходку, а другой – тот, что постарше, копия того, которого встречал и провожал Георгий на вокзале в Москве, когда брат ездил на похороны бабушки, только чуток помоложе. Было лишь одно отличие: оба парня были много выше, стоявших рядом с ними женщин, а значит, они были выше и их отца – Андрея-старшего.
Будучи похожими друг на друга, они также были похожи на женщин, стоявших ближе к каждому из них. Значит, это были их мамы… Значит это они… – Оксана и Елена. «Ну слава богу! Всё в порядке! – выдохнул Георгий, как раскрепостился. – Значит он не один».
Георгий Александрович стоял, не шевелясь, с молчаливым восторгом глядя на этих ребят. «А рост-то, рост!.. Ну, парни!.. – восторгался про себя Георгий. – Ну, точно – один в бабушку, а другой в маму. Его сыны! Андреевы! Точно!» – без тени сомненья, со слезой умиления уже в полный голос сказал Георгий Александрович, почему-то вдруг перестав смущаться и опасаться быть обнаруженным. Если когда-то и были у Андрея нестыковки в расчётах по месяцам и дням в беременности своих жён, то теперь все сомнения обернулись однозначным утверждением: «Жизнь-то – продолжается!»
 
Георгий Александрович, еле заметно улыбнулся, с теплотой вспомнив, как обо всём этом они когда-то давно спорили с Андреем. Вернее сказать, говорил и развивал эти свои сентенции Георгий. Андрей же – перечил и возмущался, но лишь мимикой, взмахами рук, да шумным дыханием с резкими выдохами. Но всё его буйство и сопротивление довольно быстро сошло тогда на нет: то ли от чрезмерного напора Георгия, то ли от отсутствия у Андрея складных и весомых аргументов против. «Интересно, – подумал Георгий Александрович, единожды качнув головой и прищурив один глаз, – чем бы теперь Андрей смог бы возразить. Сыны-то его – вот здесь. Значит и ты – не отшельник. И ребята твои – не из помойного ведра. Значит и ты сам – много лучше, чем говорил про себя, а уж тем паче – как о себе думал.»
 
Тропический прилив тут же заполнил глаза Георгия до краёв. Он тотчас готов был выплеснуться из слабых дрожащих кряжей и, разломав любые дамбы и молы, – и показаться всем вокруг. К тому же ещё на кончике носа повисла, вышедшая из него тягучая носовая слеза. Георгий Александрович резко мотнул головой, зажмурив со всей силой глаза и наморщив нос. Сбросив прилившие воды, достав носовой платок и промокнув остатки влаги, потаённо высморкавшись, положив принесённые гвоздики на чью-то могилу, у которой он остановился и наблюдал с самого начала, не подходя к этим женщинам и молодым людям, Георгий Александрович резко развернулся и быстро пошёл на выход.
Выйдя за территорию кладбища, он на ходу обернулся, на миг задержал взгляд на покойном парке, устремив его вглубь тишины. И в этот миг, перед глазами Георгия пролетела вся жизнь Андрея: и та её часть, которую знал Жорка, и та, о которой не ведал и Георгий Александрович.
Плотный, серо-грязно-белый бус как-то незаметно улетучился – ярко засветило октябрьское солнце и грело по-летнему. Типичная Прибалтийская погода. «Всё в порядке! Он не один!»
А в голове по кругу ходило-вертелось: «Но сердца забывчивых женщин не забудут, авось!..»
 
VII.«Послесловие».
 
У жизни нет дублёров и черновиков. Жизнь нельзя отрепетировать, как хочется режиссеру, а затем премиально сыграть на публике всем составом своего оркестра. Жизнь – это экспромт. Бόльший экспромт, чем авангардный джаз.
Но в тоже время, жизнь – это и классическая музыка, которую видят и слышат все вокруг. И то, как мы её исполняем, формирует отношение окружающих к ней, а значит и к нам самим. Наблюдающие могут слушать её, сохраняя или поминутно меняя к ней своё отношение. А могут вскочить и, отмахнувшись, как от докучавшей мухи, уйти, недослушав до конца даже начала увертюры.
Исполнитель же продолжает играть без остановки. Остановиться невозможно. Остановка – смерть. Он может поэкспериментировать: изменить тональность, добавить или убрать какие-то отдельные инструменты, налечь на литавры и тарелки, усилить альты, клавишные или духовые. Но остановиться вовсе – не сможет. Он может играть так тихо, что музыка его жизни будет слышна только лишь ему самому, а все остальные через неё сумеют расслышать и комариный писк за тридевять земель. Так ему будет казаться.
Но на самом же деле, её будут слышать ВСЕ. Возможно, они будут вольными или невольными слушателями, так или иначе мешая или помогая его исполнению. Вероятно и то, что они станут к ней просто равнодушными, как неизбежному фону собственной жизни.
Однако полностью скрыть свой концерт от чужих ушей и глаз не получится. И ответная реакция зрителей и слушателей будет разная. Может быть участливая – такая, что некоторые даже станут подпевать и покачиваться в такт. А может случится, что раздражённые её какофонией, она так их доймёт, что беруши, розданные исполнителем всем желающим, станут для него единственным спасением. Благодарность же исполнителя за зрительское терпение, за то, что хотя бы с ушными поглотителями звуков они останутся рядом и не уйдут с его представления – ни во время представления, ни в антракт, оставаясь с автором-исполнителем до последних аплодисментов, до последнего поклона, до финального занавеса, – став бескрайней, будет явствовать до последнего конца.
 
VIII.«После «Послесловия».
 
…Беспрестанно куковала кукушка, не весь знать откуда взявшаяся в городской черте, всё отсчитывая и отсчитывая кому-то оставшиеся до исхода года. Или часы. Или мгновенья... – выстроившимся к ней в очередь страждущим, желающим непременно узнать всё наперёд или перепроверить успеют ли они докончить начатое. Или пора писать завещание том и на то, кому есть и на что есть….
…Андрей открыл глаза. Он лежал на спине в полной темноте, вытянувшись всеми суставами и мышцами. Лишь упёршийся в грудь подбородок говорил, что под головой подушка. Он почувствовал, что укрыт чем-то тёплым и добрым, но колючим, похожим на невправленный в пододеяльник старый заскорузлый плед. В Андрее же – была лишь свежесть и неуёмная сила вполне молодого человека, готового к любым злоключениям судьбы.
Лицо Андрея осиялось новоявленной луной, без спроса заглянувшей в его беспόложное окно. Она – лучила[ Лýчить (от слова «луч») – освещать, показывать, направляя на демонстрируемый предмет/обстоятельство достаточно узкий луч.], словно светящийся объектив штатного судового кинопроектора «Украина-2.0», показывая кому-то там за окном, что здесь, в этом видимом, казалось бы, тёмным, на самом деле – сокровенное пёстрое разноцветие. Но разглядеть и понять такое сможет только лишь СВОЙ.
Ночное небо, вобравшее в себя всю черноту жизни – несправедливость, зависть, обман, предательство, гордыню – дозволило лишь луне наблюдать за той малой добротой, что имелась под ним. Да ещё и звёздам – чтоб дарили надежду. За окном синело чёрное, мрачное небо: всё больше и сильнее, всё темнее и темнее сгущая мрак, низводя/поглощая краски, до тех пор, пока не превратилось в иссини чёрную бездну, – бурлящую глухим невидимым содержимым; словно варило-готовило своё варево из хламного, мерзкого, непотребного, из всего того, что разглядело и прибрало для готовки своего зелья, чтобы по готовности выплеснуть всю ту жуть – с бульоном и жижей – в поднебесный чан, и замариновать всё земное – все стручки да яблочки.
Глаза Андрея, направленные на нахальную, но добрую, сияющую, светлую подсматривательницу, не останавливаясь проходили сквозь неё. Но она и не сопротивлялась, без снисхождения и сожаления пропуская их через себя. Потому как взамен в темноте оконного проёма получала два крохотных отображения себя – таких же светлых и искрящихся.
 
Пустошная, как и душа Андрея, комната, ранее казавшаяся ему вполне пригодной для претворения в реальность судьбоносного дела, уже давно исполненного разумом и рассудком, и лишь ожидавшего заключения сознания, вдруг куда-то провалилась. Зрачки Андрея, еле заметно подрагивая, постепенно, но скоро расширились до краёв радужной оболочки, разбавляя свою концентрированную черноту её цветом, который тоже дрожал, менялся и мутнел. Наконец, сложившись друг с другом, как при солнечном затмении, все они замерли, обернувшись зеленоватым кахолонговым холодом…
Прожив здесь практически весь отпущенный самим себе срок, он, попроси себя сам или же кто-нибудь, не смог бы ни вспомнить-припомнить, а не вспомнив точно, додумать, что, к примеру, происходило с ним и что он делал в любой день за всё время с его прихода с моря в этот крайний – пока ещё или уже – раз.
Да, рядом и не было никого, кто бы мог задать ему такой вопрос. Даже внутри его самого не обретался какой-либо образ, к которому возможно было бы направить свои вопросы и мольбы.
С самого начала, эта съёмная комната показалась Андрею странной: вроде бы в ней есть всё – всё необходимое, что нужно для жизни (или же для её дожития), так или иначе приспособленное к ней – без затей, только чтобы кровь не застыла. Да в общем-то и походила она на всё то, что ещё оставалось внутри самого Андрея. Он уже давно перестал искать для себя определений своих нынешних чувств к чему бы то ни было. Да и объяснений, мол, «почему?» Но первый же раз попав в эту комнату, определение и её, и самого себя – как-то само собой явилось в его голове, сразу же обдав и поразив своей голой, беззастенчивой откровенностью и простотой. То определение невольно вызвало у Андрея самоироничную улыбку: именно «улыбку», а не «ухмылку». Перечить или искать замену такому откровению своего подсознания Андрей не стал – не мог, да и, честно говоря, не захотел: банка из-под засоленных огурцов с заплесневевшим на донышке тузлуком, останками приправы из нашинкованной листвы и обломков стебельков… И – с огрызком яблока на дне.
…Глаза Андрея растаяли. А растаяв, тут же схватились морозцем. И промёрзли до дна толстым льдом, на поверхность которого тут же уложились паутинками ничего нерешающие трещинки.
…Вдруг раздавшийся условный звонок в дверь квартиры… или внутри его самого, заставил глаза Андрея открыться…
…Продолжая копаться в своих мыслях и размышлениях… решая теперь – идти открывать или наплевать и продолжать копаться.
Всё прошлое Андрея – вся его жизнь – представлялось ему теперь помятой простынёй, похожей на ту, что он однажды увидел в своей спальне своей жены, когда в не встреченный ею по недоразумению приехал домой: неизбежно ею ожидаемый, но ей совсем ненужный уже тогда.
Лицо Андрея вдруг помолодевшее, но не так, как после/в результате киногрима, а как после хирургической пластики: видно, что не молодое по еле заметным складкам от разглаженных морщин, да и кожа-то – не младенческой чита, и в глазах печати пройденного да пережитого не удалишь, выражают неравнодушное спокойствие и полную уверенность в готовности принять на себя новые перипетия жизни и преодолеть их с честью.
 
«Почему?!.. В чём моя вина?!.. Сам виноват! Нужно было всё делать самому, а не ждать снисхождения от кого бы то ни было!» – разоткровенничавшись, вопиял к себе Андрей – с обидой и на себя, и на весь белый свет, и на… Однако… нет! Нет! Никого! Только – на себя!
 
Юрий А-Г©
#ЮрийГеннадьевичАлександров