Мене Текел Фарес

Мене Текел Фарес
…Та картина не висела на стене, как другие, а была просто прислонена к углу, словно её поставили в спешке, да и забыли повесить.
Девушка в просторной тёмно-синей рубашке в горошек, с закатанными рукавами. Тёмные волосы перехвачены на затылке невидимой брошью. Слабая, рассеянная улыбка. И глаза. Большие, серо-зелёные, невозможно глубокие и внимательные, чуть прищуренные. «Соединенье двух загадок, полувосторг, полуиспуг». Именно соединенье, удивительное сочетание летней безмятежности и тревоги, взгляд за непроницаемую завесу времени…
 
Она стоит на фоне такой же синей, покосившейся дачной веранды с ростками какого-то вьюна. И всё с невероятной, фотографической точностью, видны даже разноцветно-прозрачные бисеринки от недавнего дождя. Даже прозрачнокрылые мошки в паутине возле раскрытого окна с дугообразной трещиной на стекле. Казалось, художник пытался с отчаянной скрупулёзностью запечатлеть некий единственный миг, по одному ему ведомой причине. В правом нижнем углу — рогатая закорюка — подпись художника. Первая буква, кажется, «У». Далее —штопоровидный зигзаг
 
Я неожиданно осознал, что не могу оторвать взгляда от картины. И что вовсе удивительно — на какой-то момент мне почудилось, что лицо девушки меняется у меня на глазах. Дрогнули ресницы, шевельнулась бровь. И, главное, улыбка — родилась и пропала...
 
***
— Сеанс окончен?! — Женщина почти оттащила от картины. — Дырку проглядите. Я стол накрыла. Что бог послал, то и наше. Сокрушим по махонькой.
— Жанна, скажите… Вы ведь Жанна? Да?
— Не. Путаешь ты. Жанка-путанка тут пасётся иногда, но её сегодня нету, она по пятницам больше. Яной меня звать…
— Яна, а вот та картина… Её точно Парфён сделал? Непохоже как-то…
— Похоже-непохоже. Ты сам как думаешь?
— Я думаю…
— Хорошо. Думай думу, без шуму. Парфёна спрашивать даже не вздумай.
— А что будет-то. Он весь грозный такой?
— Не грозный. Памятливый. Это хуже.
— Ясно. А если спросить хочется, кого спросить?
— А оно тебе надо?
— Оно?.. Оно мне надо! — я сказал уверенно, даже и сам удивился.
 
— Тогда меня спроси, — тихо произнесла Яна, чиркнув зажигалкой. Только не сейчас. А вообще, хочешь совет? Не ходи сюда больше. Понятно?
— Куда понятней. Не нравлюсь я тебе. И тебе, и всем тут.
— Неправильно приметил. Лично мне вообще до пояса, есть ты, нету тебя. Тут свой своего ищет. А ты не свой.
— Ага. То есть тут все свои, а я…
— Чего блажишь, тише говори. Не бывает тут своих. Но люди как-то притёртые, одной зелёнкой мазаные. А тебя вот каким ветром сюда забросило?
— Ну… Я с девушкой пришёл. Вы же видели.
— А, ну да. С Динкой. То есть, она, получается, твоя девушка, да?
— Да! — я ответил с неуверенной запальчивостью, ибо мне перестал нравиться этот разговор. — Жалею, что припёрся. Парфён ещё этот. И
— Не Парфён он вовсе. Никитой его звать. Никита Дресвянников. А самая большая его работа — картина «На сходку!» Про юного Ленина. Школьников водили. Ему даже мастерскую выделили от Союза художников. А потом позабыли его. Он решил, что всё это оттого, что его власти не любят. А власти-то о нём просто забыли. Вот тебе весь Парфён. По товару цена.
 
Она, улыбаясь, кивнула и вышла. А я вновь, рассеянно поглядывая на развешенные полотна, сделал ещё один круг, подошёл к той картине и, украдкой, убедившись, что никто не видит, заглянул за оборот.
 
«Дочке Вероничке, птичке-невеличке, в день её рождения. 20 сентября 1983 года», — было выведено карандашом твёрдыми печатными буквами.
 
***
— … хочу наконец выйти на высший уровень! Это свободный полёт! Над всем — над школами, направлениями, над техникой. Тьфу! У гения гениально всё — чёрточка, штришок мазок, марашка — всё! И им всё можно. Они не должны задумываться — понравится-не понравится, морально-аморально. Гениальное не должно быть моральным! Оно не обязано нравиться. Нравится должно посредственное Гении жрут, пьют, путаются со шлюхами, маются с похмелюги, мочатся под лестницей…
 
— Никит, ты волнуешься, — равнодушно вымолвила Яна.
 
— Цыц, дура! — огрызнулся Парфён. — Так вот, всё это будет потом помянуто и облагорожено и начищено до блеска.
 
— Ну это если ты гений. А ты…
 
— Заткнись, добром прошу! — заорал Парфён и шарахнул кулаком по столу.
 
— Ну почему? — я вновь почёл нужным встрять в разговор, потому что горластая истерика Парфёна уже надоела. — Вот я ж у вас картину видал — она там в углу стоит почему-то. Вот это… может и не гениально, но… Это лучшее, что я тут увидел. Причём, несравненно лучшее.
 
— Да что бы ты понимал, телёнок! — зарычал Парфён. — Иди отсюда, мама тебе почитает на ночь Муху-Цокотуху!
 
— Отчего ж не понимает? — Яна вдруг встала, слегка качнулась и подошла к Парфёну почти вплотную. — Очень даже понимает. Коли увидел одну стоящую вещь среди кучи говна. Одну, да и то не твою, парниша.
 
— Заткнись, я сказал, стукачка гэбэшная!
 
Яна вся подобралась, как кошка, хмель слетел с неё напрочь. Я неловко пытался её остановить, но она отпихнула меня локтем. Я давно не видел человека в такой ярости.
 
— Это ты меня назвал стукачкой?! Ой-ёй. Чтой-то ты рассупонился, Никит. С дрезины слетел. Да тебе ж погоны пора вешать. Может мне рассказать добрым людям, почему Сонька Гринберг два года работу не может найти, и Витю Давыденко в стройбат загребли с позвоночной грыжей? А Рауфа Гараева, преподавателя в Художке, кинули в камеру к уголовникам? Кто ручку приложил? А уж насчёт той картины и автора её, тут вообще копать — не перекопать. Рыльце в пуху, как во мху. Тебя ж лечить пора, пачкун порченный!
 
Парфён снова заверещал «Заткнись, сучара!» и наотмашь, с двух сторон ударил Яну по лицу. Я кинулся между ними, схлопотал удар кулаком по губе. Ненароком. Однако взъярился. Несколько уроков бокса пришлись кстати…
 
Потасовку прекратил Ханиф. Просто встал, что-то гаркнул и замахнулся костылём. Разошлись, угрюмо утираясь и матерясь.
 
***
— Погоди.
 
Это сказала Яна. Сипловатым насморочным голосом. И я понял, что эта странноватая женщина раздражает меня менее остальных.
 
— Что вам угодно? — произнёс я с деланным неудовольствием.
 
— Ничего. Тебе налево, мне направо. Но у меня есть пара слов.
 
— О чём?
 
— О художнике, — подумав, ответила Яна, когда мы уже вышли из подъезда.
 
— О Парфёне что ли? — я сплюнул. — Нашла художника. Пошёл бы он…
 
— Не! — Яна замотала головой. — Я о другом. Вот ты ж видел картину. Там. Девушка в синем…
 
— Видел. И что?
 
— Хочешь, расскажу о ней. О художнике. Обо всей этой истории. Хочешь?
 
— Ну…
 
— Без ну. Не хочешь, иди, не держу. Хочешь, слушай. Так как?..
 
***
 
В общем, как в песенке поётся, — жил-был художник один. Хотя если по-нынешнему, какой он художник — в союзах не состоял, ни выставок, ни званий. Работал сварщиком в трамвайно-троллейбусном управлении. Дочь растил один.
 
Я тогда работала кондуктором в трамвае. Общалась с ним как со всеми. И вот как-то в конце смены он меня отзывает и говорит: у меня, мол, срочная работа, не могла бы, говорит, ты дочку мою, Веронику, из школы встретить? Растолковал, что, мол, вяжутся к ней какие-то девки, шкетки-малолетки, проходу не дают, поджидают после уроков, портфель потрошат, денежки отбирают, грозят глаза кислотой сжечь, если настучит. Ладно, говорю. Подошла к школе вовремя: обступили её три бычихи, матюжки, как утюжки. Я культурно интересуюсь, какие дела, какие трудности? Одна оборачивается и громко так: пошла-ка ты, тётка, на… А у соплячки, рожа опухшая, как у сорокалетней пьющей бабы, глаза тупые, как у голубя. Я решила не менжеваться, и этой орясине с маху леща выписала. Та присела, за ухо схватилась, мол, ты чего?! А у самой слёзки-сопельки. Дитя дитём. Порченое только до серёдки. Я тоже присела рядышком, по щеке похлопала и растолковала, кто я есть и с кем здоровкаюсь. Прониклись. Потом проводила девчонку домой, посидели, чай попили, поболтали.
 
О том, что Витька картины пишет я через месяц узнала, Вероничка проговорилась. Отец-то ей запретил про это рассказывать.
 
Показал мне только одну картину. «Последний лист». Я тогда и решила, что он самый как есть гений. Вероника мне сказала, что картина та написана как бы к рассказу. Американца какого-то. Звать его, вроде, Генри. Фамилию не помню, как-то на «О». Там, короче, так: девка хворая в больничке лежала. Не жилец. Кто-то ей сказал: мол, видишь листочек на дереве? Последний. Вот как он слетит, так и кирдык тебе. Она сглупа поверила. Ждёт. А лист не падает. Не падает и всё. А оказывается, этот листик, художник на стене дома нарисовал. Она и оклемалась. Ну то сказка. В ней чего не набрешешь. А тут — в жизни: кирпичная, облупленная стена. И лист — жёлтый, с ободками, с прожилками, крапинками. И — ветер. Да. Ну вот как нарисовать ветер? Никак. А он нарисовал. И вот, кажется, вот-вот слетит, вот-вот… Я на ту картину смотрю и, не поверишь, плакать охота. Так всех жалко стало почему-то. Вот такая, брат, картинка. С неё всё и началось.
 
Ну так вот, был у нас тут такой Влад Каминский. Он нынче в Москве. Большой человек, народный художник РФСР.
 
Я его неплохо знала, была натурщицей у него. Как-то случилась у него на квартире посиделка по поводу его выставки «Вот и лето прошло…». Так себе выставка, народу всего ничего. Потому и посиделка была унылой, как казённое шмотьё. А я со скуки, возьми и брякни, мол, всё это у вас школа-ПТУ, мол, видели бы вы настоящую осень, сидели бы сейчас все на жо́пе ровно. Влад взвился: о чём речь? Я и выпалила ему про Витьку Уланова и про его «Последний лист». Говорю: а давай завтра сходим да и поглядим. Он завёлся и говорит: а давай!
 
Пришли днём, пока Витька на работе. Вероника вытащила из чулана одну картину. Называлась она «Невидимка». Тоже по книжице какой-то не нашей. Вот представь: улица, дома двухэтажные, мостовая булыжная. Фонари старинные. И — ни души. И всё равно кто-то, как будто, есть. Это словами не сказать. Но если начать вглядываться, то будто проглядывается неясное. Чёрт, не знаю. Какой-то, вроде, комок воли, боли. И всё из одной точки картины. И таким горьким недобром от всего этого веет. Как из полыньи. Я ошалела просто. Влад и вовсе стоит, глаза лупит. Потом засопел, домой засобирался, дела, мол. Я на улице спрашиваю, как, мол тебе? Он этак в растяжечку: ну-у, это интересно по-своему. Ах ты ж, думаю, срань господня. Интересно ему! Промолчала, однако. Потом говорю: помоги человеку, ведь пропадает в безвестности! Он кивнул: подумаю.
 
Не соврал. Сперва его картину, вот как раз тот самый "Последний лист", взяли на выставку "Самобытные художники Поволжья". На выставке его приметил Ильшат Каюмов, директор книжного издательства. И сходу предложил Витьке оформить книжку-раскраску. «Да здравствуют каникулы!». Книжка так себе, стишки плюшевые. Книжка вышла, даже шуму наделала. Тут Каюмов на худсовете возьми да и скажи, мол, есть идея предложить художнику Уланову Виктору поучаствовать в работе над большой детской антологией «Радуга над Волгой».
 
Тут гром и грянул. Потому как единственным иллюстратором был назначен как раз Влад Каминский. Прикинь, что было с Владом! Задвинули, как мелкоту, мол, пойми своё место и не буровь под руку. Что было! Влад месяц семенил в обком и в минкульт, как на работу! Требовал, лебезил, заслуги говённые свои перечислял, пальцы загибал. Он же с той антологией выдвигался на Заслуженного художника РСФСР! А тут какой-то гений-самородок сыскался!
 
В конце концов пошли там ему навстречу. Каюмов, правда, мужик упёртый, но его Первый лично на ковёр вызвал и растолковал на повышенных. В общем, сломали мужика. И остался Влад единоличным оформителем. Отжал своё.
 
А потом узнаю, что, Влад этот втихую, без меня сходил к Уланову на дом и купил-таки у него картину. «Невидимку» как раз. А? Этот с какой же рожей?! После того дерьма, что он на Витьку вылил. Мне рассказывает, сам довольный такой, хохочет. Ну барыга барыгой. А я как узнала, за сколько он этого Невидимку выторговал, мне в ряшку его сияющую плюнуть захотелось. Сказала только: сволочь ты, Каминский. Дрянцо на блюде. Он обиделся. В общем, больше мы с ним не виделись. Да он через месяц в Москву укатил, случай подвернулся.
 
А про Витьку с той поры забыли. Ну что-что, а забывать у нас умеют. Тут-то и выплыл Парфён. А сведи-ка, говорит, ты меня с этим гением-самоучкой. Я отказалась. Он, однако стёжку нашёл.
 
Витька тогда им пару картин выставил. Одна называлась «Скифская песнь». А другая —как раз та самая, что ты сегодня видел. Парфён как её узрел, так и сел, пришпиленный. А когда Вероничка вошла, вовсе дар речи потерял. Потом спрашивает: «Сколько хотите за портрет?!»
 
Витька замешкался, непривычный он к торжищам человек, да тут Парфён глянул на Веронику и говорит, небрежно: «Я бы и сам хотел её писа́ть. Вы не против? Конечно, за отдельную плату…» А глаза, как топлёное сало. Витька и рассвирепел. В общем, выпер он, и чтоб ноги его не было…
 
А потом несчастье приключилось. Погиб Витька по глупости. Замёрз по пьяному делу. В дом его племянник двоюродный въехал. Всё по-шустрому спроворил. А Веронику, ей тогда только шестнадцать исполнилось, спровадил в детдом, под опеку государства. В город Уржум. Досвидос, детка.
 
А у меня в Уржуме как раз тётка по матери. В хворях, как в репьях. Давно теребила: приезжай, я квартиру тебе отпишу. Я отнекивалась, что я там оставила, в Уржуме, а тут взяла и согласилась. Прикипела я к этой девчонке, не пойму, как. Она мне как сестрёнка до сих пор, да. Время подошло, в августе ей восемнадцать исполнилось. Приезжаю её забирать, мне говорят: сбегла она. Нашла я Вероничку у Лидки, детдомовской подружки, мутноватой девицы, привела в дом к тётке. Девчонка напуганная, это, говорит, Парфён, папу убил, он дом наш сжёг, он и картины украл, он вообще сумасшедший. Я её как могла успокоила: Парфён хоть и шваль-человечек, но чтоб поджечь, ещё и убить — это вряд ли. Трусоват.
 
Решила проведать. Напросилась в гости. На моё счастье к нему в тот же день припёрлась шобла студентов из Художки. Жорики-мажорики, Парфён хвост распушил, весь такой розовый фламинго. А я дождалась, пока он размякнет и — шмыг из гостиной в спаленку. А там-то — как раз тот портрет, что ты видел сегодня. Я удивиться не успела, а уж Парфён вырос за спиной, как хрен из грядки. Как посмела, мол?! В чужие спальни, мол, без приглашения не ходят порядочные девушки! Ага. А я говорю — так то порядочные, я-то причём? А вообще, не о том говорим, парниша. Главное, я теперь знаю, картины-то у тебя. Хотя бы одна точно у тебя. А может, и все. Как оно так вышло: дом сгорел, картины уцелели? Или ты их из пожара вынес, прижимая к опалённой груди?
 
Он закраснелся, задёргался, как петрушка на верёвке: чего, говорит, ты хочешь, сучка?! Я говорю: хочу, чтоб ты поня́л: под хреновой статьёй ходишь. Не приведи бог, с девкой что случится. Никакое золото партии тебе не поможет.
 
У Парфёна, вроде, рот до ушей, но, по всему видать, яйца у него вспотели.
 
А через неделю Вероника заявилась к Парфёну самолично. В Союз художников. И там на людях, заявила: верни картины моего папы! Шумно. Парфён стал её успокаивать, водички налил, порхал мотыльком. Попросил подождать пять минут. А через пять минут — грянули менты. Запихнули девку в «воронок» и увезли. Сутки продержали с бомжихами и уличными давалками. Но я её нашла. А повесить на неё хотели шантаж и вымогательство. Сказали, мол, в случае повторения получит реальный срок.
Вот тебе история.