Катерина

I

Чернобровые, любитесь,
да не с москалями,
москали — чужие люди,
глумятся над вами.
Позабавится и бросит —
поминай как звали.
а дивчина погибает
в горе да в печали.
Пусть сама б она погибла,
кляня долю злую,
но еще и то бывает —
губит мать родную.
Если есть за что увянуть —
сердце с песней вянет,
люди в сердце не заглянут
и жалеть не станут.
Чернобровые, любитесь,
да не с москалями:
москали — чужие люди,
смеются над вами.

Ни отца, ни мать родную
слушать не хотела —
с москалем слюбилась Катря,
как сердце велело.
Полюбила молодого,
в садик выходила,
пока там девичью долю
не запропастила.
Мать звала вечерять дочку —
дочка не слыхала;
где встречалась с любимым,
там и ночевала.
Много ночек кари очи
крепко целовала,
пока вдруг не зашумела
недобрая слава.
Что ж, пускай дивчину судят
люди в разговоре:
она любит и не слышит,
что подкралось горе.
Весть недобрая примчалась —
в поход затрубили.
Уходил москаль, а Катре
голову покрыли.
Не заметила позора,
пропустила мимо:
словно песня, сладки были
слезы о любимом.
Обещался чернобровый:
буду цел — вернуся.
Ожидай его, дивчина,
ожидай, Катруся!
С москалями породнишься —
горе позабудешь,
а пока — пускай болтают
что угодно люди.
Не тоскует Катерина —
слезы вытирает,
а на улице девчата
без нее гуляют.
Не тоскует Катерина,
а ночной порою
берет ведра молчаливо,
идет за водою,
потихоньку, незаметно
дойдет до криницы,
тихо станет под калиной,
запоет о Грице.
Так зальется, что калина
плачет от печали.
Возвратится — и довольна,
что не увидали.
Не тоскует Катерина,
ничего не знает,
из окна в платочке новом
смотрит, ожидает.
Ожидала Катерина,
а время летело,
захворала Катерина,
слегла, ослабела.
Занедужила, бедняжка,
еле-еле дышит…
Отлежалась — и за почкой
колыбель колышет.
А соседки злые речи
с матерью заводят:
«Мол, не зря в твой дом ночами
москали приходят.
У тебя родная дочка
стройна и красива,
и не зря она качает
солдатского сына:
что искала — получила…
Уж не ты ль учила?..»
Дай вам Боже, цокотухам,
чтоб вас горе било,
как беднягу, что вам на смех
сына породила.

Катерина, мое сердце!
Ой, беда с тобою!
Как ты жить на свете будешь
с малым сиротою?
Кто расспросит, приласкает,
кто вам даст укрыться?
Мать, отец — чужие люди,
с ними не ужиться!

Отлежалась Катерина,
встала понемногу,
под окном ласкает сына,
смотрит на дорогу.
Смотрит Катря — нету, нету…
Может, и не будет?..
Хоть бы в сад пошла поплакать
так увидят люди.
Сядет солнце — Катерина
в садике гуляет,
к сердцу сына прижимает,
тихо вспоминает:
«Здесь его я поджидала,
здесь его встречала,
а вон там… сынок, сыночек!..»
и не досказала.

Зеленеют, зацветают
черешни и вишни.
В тихий садик Катерина,
как и прежде, вышла.
Но уже не запевает,
как тогда бывало,
когда друга молодого
ждала-поджидала.
Приумолкла Катерина
от тоски-печали,
а соседи, а соседки
уши прожужжали.
Пересуды да насмешки
злобою повиты…
Где ж ты, милый, чернобровый?
В ком искать защиты?
Ой, далеко чернобровый,
и ему не видно,
как враги над ней смеются
и как ей обидно.
Может, лег он за Дунаем
в могилу сырую?
Иль в Московщину вернулся
да нашел другую?
Нет, не лег он за Дунаем
на глухом кладбище,
а бровей таких на свете
нигде он не сыщет.
Пусть в Московщину поедет,
пусть плывет за море —
с кем угодно Катерина
красотой поспорит.
Черны брови, кари очи,
молодая сила.
Только счастье мать родная
дать ей позабыла.
А без счастья ты на свете,
как в поле цветочек:
гнет его и дождь и ветер,
рвет его кто хочет.
Умывайся ж, Катерина,
горькими слезами!
Москали давно вернулись
другими путями.

II

За столом отец угрюмо
на руки склонился
и на свет смотреть не хочет,
в думу погрузился.
На скамейке, возле мужа,
села мать-старуха
и, слезами заливаясь,
вымолвила глухо:
«Что же, доченька, со свадьбой?
Отчего ж одна ты?
Где жених запропастился?
Куда делись сваты?
Все в Московщине. Ступай же,
там проси защиты,
а о матери родимой
людям промолчи ты.
Знать, в несчастную годину
тебя породила.
Коли б знала, что случится,
лучше б утопила…
Не увидела б ты горя,
не была б несчастной…
Дочка, доченька родная,
мой цветочек ясный!
Словно ягодку на солнце,
я тебя растила.
Дочка, доченька, голубка,
что ты натворила?..
Что ж… ступай в Москву к свекрови!
Так уж, видно, нужно,
мать послушать не хотела —
будь хоть ей послушна.
Поищи ее да с нею
там и оставайся.
Будь довольной, будь счастливой
и не возвращайся,
не ищи дорог обратных
из дальнего края…
Только кто ж меня схоронит
без тебя, родная?
Кто поплачет надо мною,
над старухой хилой?
И калину кто посадит
над моей могилой?
Кто молиться будет Богу
о душе, о грешной?…
Дочка, доченька родная,
мой цветочек вешний!..
Что ж… иди!»
И пошатнулась,
в путь благословляя:
«Бог с тобою!» — и упала,
словно неживая…
«Уходи! — прибавил старый —
что остановилась?..»
Зарыдала Катерина,
в ноги повалилась:
«Ой, прости ты мне, родимый,
что я натворила!
Пожалей свою Катрусю,
голубь сизокрылый!»
«Пусть Господь тебя прощает,
пусть жалеют люди!
Молись Богу и — в дорогу!
Отцу легче будет».

Еле встала, поклонилась,
пошла за ворота;
и остались в старой хате
старики сироты.
В тихом садике вишневом
помолилась Богу
и взяла щепоть землицы
с собою в дорогу.
«Не вернусь я в край родимый,
Катря говорила, —
мне в чужой земле чужие
выроют могилу.
Но пускай своей хоть малость
надо мною ляжет
и про горькую судьбину
людям пусть расскажет…
Не рассказывай, не надо,
где б ни закопали,
чтоб меня на этом свете
злом не поминали.
Ты не скажешь… Он вот скажет,
кто его родная!
Где ж мне, где искать приюта,
матерь пресвятая?
Знать, найду приют навеки
под тихой водою.
Ты мой тяжкий грех замолишь
в людях сиротою,
без отца!..»

Идет Катруся.
Заплаканы очи;
голова платком покрыта,
на руках — сыночек.
Вышла в поле — сердце ноет,
назад оглянулась —
поклонилась, зарыдала,
в слезах захлебнулась.
Стала в поле, словно тополь
у дороги пыльной.
Как роса ночная, слезы
полились обильно.
И не видит за слезами
света Катерина,
только крепче прижимает
да целует сына.
А сыночек-несмышленыш
не знает заботы:
ищет пазуху ручонкой
да лепечет что-то.
За дубровой солнце село.
Наступает вечер.
Повернулась, зашагала
далеко-далече.
В селе долго говорили,
долго рассуждали.
Только тех речей родные
уже не слыхали…

Вот что делают на свете
людям сами ж люди!
Того вяжут, того режут,
тот сам себя губит…
А за что? Господь их знает!
Глянешь — свет широкий,
только негде приютиться
людям одиноким.
Одному даны просторы
от края до края,
а другому — три аршина,
могила сырая.
Где ж те добрые, которых
день и ночь искали,
с кем хотелось жить на свете?
Пропали, пропали!
Есть на свете доля,
а кто ее знает?
Есть на свете воля,
где ж она гуляет?
Есть люди на свете —
в золоте сияют,
кажется, богаты,
а доли не знают —
ни доли, ни воли!
С бедой породнятся —
жупан надевают,
а плакать стыдятся.
Так берите ж злато,
богачами станьте,
а горькие слезы
для меня оставьте.
Затоплю недолю
горькими слезами,
затопчу неволю
босыми ногами!
Тогда я и весел,
богат и доволен,
когда мое сердце
забьется на воле!

III

Кричат совы, спит дуброва,
звездочки сияют.
У дороги в свежих травах
суслики шныряют.
Люди добрые заснули,
ночка всех покрыла —
кого счастье, кого горе
за день утомило.
Собрала всех, уложила,
словно мать, колышет…
Где ж Катруся приютилась,
под какою крышей?
Может, сына забавляет
в поле под копною?
Или прячется от волка
в лесу за сосною?
Брови черные, вам лучше б
вовсе не родиться,
коль такое горе с вами
может приключиться!
Что-то дальше будет с нею?
Горе, горе будет!
Ждет ее песок сыпучий
да чужие люди.
Ждет ее зима да вьюги…
Если ж тот найдется —
приласкает ли он сына
или отвернется?
С ним бы все она забыла,
всю тоску былую!
Он и встретит и приветит,
как свою родную…

Что ж, послушаем, посмотрим,
подождем немного…
А пока что разузнаем,
где в Москву дорога.
Ой, далекая дорога!
Мне она известна.
Только вспомню да припомню —
сердцу станет тесно.
Исходил ее, измерил —
дай Бог век не мерять!..
Рассказать про это горе —
никто не поверит.
Скажут: «Врет он и признаться
в том, что врет, не хочет.
Слова тратит понапрасну
да людей морочит…»
Правда, люди, правда ваша!
Вам какое дело
до того, что мое сердце
выплакать хотело!
Своего у всех немало,
всем и так тоскливо…
Чур же, хватит! А покамест
нате-ка огниво
да табак, чтобы тоскою
сердце не томилось.
А рассказывать про горе,
чтобы после снилось, —
да ну его, братцы, к бесу!
Лучше я прикину,
что в дороге повстречало
мою Катерину.

За Днепром, дорогой в Киев,
чумаки шагают,
Пугача в лесу зеленом
громко распевают.
Им навстречу молодица —
с богомолья, что ли…
Отчего ж печально смотрит,
от какой недоли?
С пустой торбой за плечами
да в свитке дырявой;
в левой руке палка. Тихо
спит малыш на правой.
С чумаками поравнялась,
малыша прикрыла.
«Укажите, где дорога
на Москву?» — спросила.
«На Москву? Вот эта будет.
А идешь далеко?»
«До Москвы я… Христа ради,
дайте одинокой!»
Попросила, застыдилась:
Ой, как брать ей тяжко!
И не надо б… да ребенок
голоден, бедняжка!
Обливаяся слезами,
пошла, заспешила.
В Броварах медовый пряник
Ивасю купила…
Шла Катруся. У прохожих
путь разузнавала.
Приходилось — под забором
с сыном ночевала…

Вот на что Катрусе — девчата, смотрите,
глаза пригодились,— слезы проливать!
Кайтесь-зарекайтесь, учитесь, живите,
чтоб не довелось москаля искать,
чтобы не блуждать вам, как она блуждает.
Не спрашивать после — за что осуждают,
за что не пускают в хату ночевать.
Что же спрашивать напрасно,
люди разве знают;
когда сам Господь карает,
и они карают…
Люди гнутся, словно лозы,
куда ветер веет.
Сиротине солнце светит
(светит, да не греет),
но и солнце б люди скрыли,
если б сил хватило, —
чтоб сироте не светило
да слез не сушило.
А за что, отец небесный,
такая награда?
В чем бедняга провинилась?
Чего людям надо?
Чтобы плакала, томилась…
Не плачь, Катерина!
Горьких слез не лей при людях,
терпи, сиротина!
А чтоб личико не блекло
с черными бровями,
до зари в лесу дремучем
умойся слезами!
Умоешься — не увидят
и не насмеются;
и вздохнет свободней сердце,
пока слезы: льются.

Вот какое горе может повстречаться;
поиграл и бросил Катрусю москаль.
Недоля не видит, к кому приласкаться,
а люди хоть видят, да людям не жаль:
«Пускай, мол, от горя погибнет дивчина,
коли не умела себя уважать».
Глядите ж, девчата, чтоб в злую годину
и вам москаля не пришлось бы искать!
Где же Катря бродит?
Под забором ночевала,
до зари вставала.
До Москвы дойти спешила —
вдруг зима настала.
Свищет вьюга-завируха,
тяжко Катерине:
в рваной свитке, в лаптях старых
на морозе стынет.
Идет, смотрит Катерина —
что-то там мелькает…
Москали, наверно, едут…
сердце замирает.
Полетела им навстречу:
«Может быть, видали,
Где Иван мой чернобровый?»
«Не знаем!» — сказали.
Насмехаются над нею,
шутят, озоруют:
«Ай да баба! Ай да наши!
Хоть кого надуют!»
Поглядела Катерина:
«Ой вы, люди, люди!…
Успокойся, мой сыночек!
Что будет, то будет.
Побредем с тобою дальше,
может, и отыщем.
Я отдам тебя и лягу
в яму на кладбище».

Поднялась навстречу вьюга
с буйными ветрами.
Стала Катря среди поля,
залилась слезами.
Стихла в поле завируха,
пронеслась, промчалась.
Поплакала б Катерина,
да слез не осталось.
Поглядела на сыночка:
умытый слезою.
Дышит, смотрит, как цветочек
утренней порою.
Улыбнулась Катерина,
горько улыбнулась,
как змея, под самым сердцем
что-то повернулось.
Огляделась Катерина —
лес вдали чернеет,
а под лесом чья-то хата
прямо перед нею.
«Пойдем, сын мой… Скоро вечер.
Пустят, может статься.
А не пустят — у порога
нам всю ночь валяться.
Заночуем возле хаты,
в холоде, в тумане…
Где ж один ты заночуешь,
коль меня не станет?
На дворе, в собачьей будке,
с собаками вместе!
Злы собаки — покусают,
да не обесчестят.
Над тобой они не станут
злобно насмехаться…
Ой ты, горе мое, горе,
куда ж дню деваться?»

Сирота-собака — и у той есть доля,
к собаку люди могут приласкать;
бьют ее и держат на цепи в неволе, —
но, глумясь, не спросят про родную мать.
А этого спросят, грязью забросают,
не дадут подняться — заклюют, забьют…
На кого собаки на улице лают?
Кто под тыном ночью ищет свой приют?
Кто водит убогих? Подкидыш чернявый…
Красивые брови — одна его слава,
и тем красоваться люди не дают…

IV

И на горе и под горою,
как старцы с гордой головою,
дубы столетние стоят.
Внизу — плотина, вербы в ряд,
и пруд, завеянный пургою,
и прорубь в нем, чтоб воду брать…
Сквозь тучи солнце закраснело,
как колобок, глядит с небес!
Взметнулась вьюга, налетела,
ни зги не видно в мути белой,
а слышно только — стонет лес.

Воет, свищет завируха,
ревет над землею,
в белом поле, словно в море,
катится волною.
В лес пойти лесник собрался,
только разве выйдешь!
Так и крутит, так и вертит —
света не увидишь!
«Вот так вьюга! Вот так заметь,
тут уж не до леса!…
Что такое?… Что за люди?
Там же их до беса!
Знать, нелегкая их носит.
а может, за делом,
может, москали, Ничипор?
Все от снега белы!»
«Москали? — У Катерины
руки затряслися.—
Где они, мои родные?»
«Да вон там, вглядися!»
Без оглядки Катерина
за дверь полетела.
«Знать, Москва у ней и вправду
в голове засела:
москаля звала до света,
до света металась…»
Через пни, через сугробы
Катерина мчалась.
На снегу босая стала,
утерлась руками.
Москали навстречу едут,
как один, верхами.
«Ой ты, горе, ой ты, доля!»
Как вперед заглянет,
видит — первый едет старший.
«Мой любимый, Ваня!
Мое сердце, мое счастье!
Словно в воду канул…»
Ухватилася за стремя,
а он и не глянул,
на ходу коня пришпорил…
«Что ж спешишь ты очень?
Позабыл ли Катерину
Иль узнать не хочешь?
Я твоя, твоя Катруся,
сокол ты мой ясный!
Погляди сюда и стремя
не рви понапрасну».
А он — будто и не видит,
погоняет, скачет.
«Пожалей меня, голубчик!
Видишь, я не плачу.
Не узнал меня ты, что ли?
Посмотри, вглядися!
Видит Бог, что я — Катруся!»
«Дура, отвяжися!
Прочь безумную возьмите!»
«Боже ты мой, Боже!
И он меня покидает!
А клялся мне кто же?»
«Уведите! Что стоите?»
«Ой, за что ж на муку
родилась я? На кого ж ты
подымаешь руку?
На Катрусю, что с тобою
в садике ходила,
на Катрусю, что сыночка
тебе подарила?
Мой любимый, мой желанный,
ты хоть не чурайся!
Я тебе батрачкой стану…
С другою встречайся,
с целым светом!.. Я забуду,
что тебя ласкала,
народила тебе сына,
позор принимала…
Принимала-горевала,
все переносила…
Брось меня, забудь навеки —
не покинь хоть сына!
Не покинешь?.. Не оставишь,
как меня когда-то?…
Ты его сейчас увидишь…»
И кинулась в хату.
Возвращается из хаты,
несет ему сына;
заплаканный, неповитый,
смотрит, сиротина.
«Вот он, вот он! Погляди-ка!…
Куда ты девался?…
Нет… уехал… От родного
сына отказался…
Боже мой, куда ж я денусь
с малым сиротою?
Ой, москалики, возьмите,
возьмите с собою!
Не чурайтеся, не дайте
погибнуть родному.
Отвезите сиротину
к своему старшому!
Если сына он покинул.
то и я покину,
пусть отца не покидают
горе да кручина.
Сын мой! Я в грехе великом
тебя породила,
вырастай же на смех людям!»
И в снег положила.
«Поищи отца родного,
А я — наискалась…»
Да с дороги — прямо в чащу,
а дитя осталось.
Плачет, стынет на дороге,
а те ускакали.
Так и лучше б, да на горе
люди подобрали.

Бежит по лесу босая
и в сугробах тонет,
то Ивана проклинает,
то просит, то стонет.
До опушки добежала —
да к пруду… Спустилась,
возле проруби широкой
вдруг остановилась.
«Прими, Боже, мою душу,
а ты — мое тело!..»
И вода над нею глухо,
глухо прошумела.

Чернобровая Катруся
нашла, что искала…
Над прудом повеял ветер,
и следов не стало.
То не ветер, то не буйный,
что дубы ломает,
то не горе, то не злое,
что мать умирает,
пусть ее земля сырая
навек приютила —
слава добрая осталась,
осталась могила.
Пусть насмешкой сиротину
люди в сердце ранят —
он поплачет над могилой,
вот и легче станет.
А тому на белом свете —
что тому осталось,
от кого отец отрекся
и мать отказалась?
Что подкидышу осталось?
Слезы да тревоги,
да еще песок сыпучий
на большой дороге.
На что ему эти брови —
чтоб его узнали?
Подарила их, не скрыла…
Лучше б полиняли!

V

Шел кобзарь в далекий Киев,
шел и сел дорогой.
Тут же, с нищенской сумою,
мальчик чернобровый.
Головой на грудь склонился,
дремлет, засыпает.
А тем временем Иисуса
кобзарь напевает.
Кто проходит, тот не минет —
грош иль бублик кинет;
кто — слепому, а девчата —
тому сиротине.
Чернобровые дивятся:
«Голый, босый, хилый.
Мать дала такие брови —
счастье дать забыла!»
Едет пышная карета
в Киев шестернею,
господин сидит в карете
со своей семьею.
Вот она остановилась
перед бедняками.
Подбежал Ивась к оконцу,
замахал руками.
Ивасю бросает деньги
молодая пани.
Глянул пан — и отвернулся
сразу от Ивана.
Он узнал и эти брови,
он узнал и очи…
Повстречал родного сына,
только взять не хочет.
«Как зовут?» — спросила пани.
«Ивась».— «Какой милый!»
Кони тронулись, и пылью
бедняков покрыло…
Посчитали, что собрали,
потихоньку встали,
помолилися на солнце,
пошли, зашагали.