Девушка с планеты Нептун

Девушка с планеты Нептун
Ранний летний рассвет тёрся об оконные стёкла, елозил по контурам производств и складов, дымовых труб и заборов залёгшего через дорогу от дома и раскинувшегося на весь горизонт Сельмаша – градообразующего, так сказать, предприятия. Унылый, бесцветный пейзаж, скажете? Но я и не собирался им любоваться. Даже в таких местах обитают красивые девушки, уж одна – точно, и в текущий момент я, нисколько не утомлённый, зависал рядом с ней на пуховых перинах в её жаркой опочивальне.
Тем не менее, рассвело.
– Пора экономить электричество, всё и так видно, – я решительно дёрнул за шнурок бра над подушкой. Сделав это, я неспешно пропутешествовал пальцами по её телу, как бы проинспектировав то самое всё, которое не имело права на незаметность.
– Была жёлтенькая, стала розовенькая, – объявил я результаты осмотра.
В ответ красотка только мурлыкнула, выражая готовность продолжать действо, занимавшее нас всю ночь.
Вот почему звонок в дверь никого здесь не разбудил.
Однако мы сразу замерли, с беспокойством глядя в прихожую. Я подумал, что нужно сказать что-то весёлое, успокаивающее.
– Помнишь, есть такой анекдот: муж возвращается из командировки...
– Нет у меня никакого мужа! Никого нет, кроме тебя!
– Кто же звонит?
– Не знаю.
Конечно, мы могли позабыть про какой-нибудь краник, залить соседей.
– Ладно. Встречай, кого черти принесли, а я пойду заварю чай – вдруг понадобится?
Натянув штаны и рубаху, я поспешил на кухню.
Минуту спустя из прихожей послышалось какое-то хрипловатое воркованье, явно мужское. А потом на кухню вошла моя запахнутая в халат девушка, а следом за ней с весёлыми смехуёчками гость – среднего роста, лет на десять старше меня. В его облике выделялся чернявый казачий чуб. Донской колорит, отлично! Обрядить бы его в бешмет, дать ему шашку... Но он был в костюме и с уродливым саквояжем – в старших классах я носил в таком ненавистную школьную хрень.
Очевидно, своим многословием он загрузил хозяйку, не дал ей возможности предупредить о моём присутствии. Но при виде меня он смолк, лицо его мигом окаменело. "Так вот ты какой, каменный гость", – мелькнуло у меня в голове, но я сохранил серьёзность.
Тут моя девушка торжественно, как в загсе, произнесла:
– Знакомьтесь! Это Игорь, поэт. А это Борис К., тоже поэт, только член Союза писателей.
Мы покивали друг другу, и я заметил, что, узнав о моём призвании, Борис немножко расслабился. А то ж! Оба поэты, значит, драки не будет, у поэтов другие обычаи.
Кое-что я уже слышал об этом соткавшемся из лучей рассвета Борисе. Моя девушка вспоминала о нём по поводу и без повода, хотя рассталась с ним якобы год назад.
Нужно упомянуть, что моя девушка работала на Сельмаше в должности редактора заводской газетёнки, а в качестве хобби писала статьи о Пушкине и сочиняла стихи, на мой взгляд, неплохие, если говорить о рифмованных дневниках барышень. Подобные обстоятельства не оставляли выбора, душа просвещённой принцессы в минуту депрессии низверглась в мутные и похотливые, тантрические глубины литстудии, организованной при суперзаводе ещё в древние времена.
Борис однажды явился туда, чтобы выступить от Союза писателей.
Я не буду пересказывать с её слов повесть о первой любви. Однако отмечу, что в тот знаменательный вечер судьба улыбнулась поэту дважды. Приятное прилепилось к полезному. Он стал богаче на семь рублей, отработав союзписательскую путёвку.
Сейчас вряд ли кто вспоминает об этих путёвках. Но у меня к ним особое отношение, я о них выскажусь.
Невзрачные прямоугольнички, похожие на рецептурные бланки. Неяркие блёстки в листопаде бумаголюбивой эпохи.
Не думайте, что они для писателей были существенным средством заработка. Деньги, конечно, лишними не бывают, но главное не в деньгах, не так ли? Писательские путёвки были ответом на наказ Партии, посылавшей писателей в народную гущу. Партия требовала, чтобы члены Союза не открещивались от простого народа, а, наоборот, облагораживали народный дух, если можно так выразиться, духовными благовониями. Покуда члены молодёжных литстудий истязались на сценах-ракушках городских парков, потешая толпы праздношатающихся, члены Союза писателей выступали перед студентами в вузах, перед служащими в конторах, перед пролетариями в цехах и на стройках, перед крестьянами на пастбищах и на гумнах!
Пошутил, конечно. В реальности члены Союза выступали по большей части в библиотеках, в разного рода литстудиях, и, наверно, писали в отчётах что-нибудь лживое.
Был период, когда неудобную обязаловку они предлагали нам, активистам молодёжной литстудии, расположившейся на постое в усадьбе их областного Союза. Я как раз был таким активистом, хотя приходилось тратить немало усилий, чтобы как-то смягчить или сгладить своё максималистское, если говорить эвфемизмами, отношение к ним. Хулиганское, в самом деле, и шила в мешке не утаишь... Но во мне до сих пор закипает негодование, когда вспоминаю увещевания провокаторов:
– Бондаревский, пойди поговори с ними. Но не просто, а по душам. Потрёшься среди них – так и начнут печатать.
Приходилось выкручиваться, юлить и лавировать, обещать невыполнимое... Но я не мог туда не ходить, не мог даже скромничать и не быть активистом, поскольку наплыв хорошеньких девушек обновлялся на каждом заседании этой богадельни для подопечных Ювенты. Только успевай знакомиться!
Думаю, девушек привлекало место, где проходили заседания; место было намоленное. Центр города, бульвар, пройтись по которому – уже удовольствие. А вот и старинный двухэтажный особнячок с колоннами. Терраса с мраморными ступеньками, обрамлённый зеленью дворик с новодельным чугунным Пегасом на тоненьком постаменте, похожем на ствол деревца. В тот момент, когда это место с барского плеча было жаловано писателям, Партия относилась к ним с пониманием. А до этого был момент, когда располагался в особняке штаб деникинских войск или что-то вроде. В моей родовой памяти сохранилась картинка: седой генерал в шинели спускается по мраморной лестнице и задумчиво шествует через дворик, чтобы обратиться с напутствием к выстроившимся на улице рядовым, к солдатикам, уходящим на фронт.
В эпоху стяжательства и цинизма этот особняк у писателей, естественно, отобрали. В наши дни там то ли ресторан, то ли чиновный офис, то ли то и другое вместе.
Однако путёвки... Среди неудобных оказывались и выступления в детских садах. Не знаю, почему. Может быть потому, что писатели вступали в свою организацию уже вконец изолгавшимися, а детишки конкретно чувствуют ложь и без стесненья разоблачают её? Но я не боялся заходить на детские территории. Я уже написал ряд детских стихотворений, а много было не нужно, выступления там коротенькие, и времени хватало только на то, чтобы детишки успели прийти в восторг от моих стихов, а я – в восторг от детишек.
И что с того, что мне как не члену Союза оплачивали путёвку в половинном размере – три рубля пятьдесят копеек? Я видел, для кого я пишу, детишки видели, кто для них пишет. Такой дядька, худой, патлатый, весёлый...
Такая сейчас ностальгия...
Впрочем, о путёвках сказано предостаточно, вернёмся на кухню – к Борису.
Я уже говорил о его донском колорите. Но он и действительно был казак, жил в какой-то станице, откуда часто наведывался в Москву, где ему были рады, причём настолько, что даже сняли его в каком-то фильме про казаков. В Ростов заезжал только на заседания Союза писателей.
Прокрутив сию информацию в памяти, я решил проявить интерес:
– Как поживает Союз? Хорошо посидели на заседании?
– Да так... Балаболы! – кисло ответил гость. – Всю ночь заседали.
– Борис, ты, наверно, устал, – подала голос хозяйка. – Вы оба рассаживайтесь, сейчас чайком напою.
Мы расселись на табуретках, и я сказал:
– Знал бы, кого встречу, захватил бы чего покрепче.
– Да у меня же с собой! – как бы вспомнил Борис. Он полез в саквояж и выудил оттуда звякнувшую (по всем признакам не единственную) бутылку. – Коньячок. Не поскупились организаторы.
Он щедро разлил по стаканам, и мы чокнулись за знакомство.
Что произошло дальше, вы, наверно, уже догадались. Выпив, я сразу приободрился, а Борис, напротив, скукожился. Он осоловел, и я понял, что сейчас он уснёт. А ещё я понял, что мне совершенно не хочется видеть, как моя девушка ищет место, где его уложить.
– Ладно, – сказал я, поднимаясь. – Хотелось бы ещё посидеть, но пора на работу. Мне сегодня в первую смену.
Меня никто не удерживал.
Обменялся с поэтом рукопожатием, чмокнул хозяйку в щёчку и ускользнул к выходу.
Вот такой, понимаете, эпизод. Не слишком кинематографичный. Хотя, если будут экранизировать, сценаристы допишут и пару ударов пяткой, и всё такое...
Для меня важны мои размышления, когда я вышел из этого места.
Я решил пройтись пару-тройку троллейбусных остановок, чтобы насладиться прелестью утра, покуда воздух ещё не заполонён смогом, а голоса птиц ещё различимы в ёрзании шин, рокоте двигателей и тарараме клаксонов. Но вот беда, я не мог наслаждаться. Не мог бросать гордые, победоносные взгляды на встречных красоток. Что-то угнетало меня. Нет, не ревность, с этим чувством я разобрался давным-давно, ещё будучи "юношей бледным со взором горящим" (как сказано в первом разделе летописи моих секс-свершений). Не ревность, не она. Но всё равно что-то неправильное было в моей встрече с Борисом.
Захотелось с кем-нибудь посоветоваться. С кем-нибудь из своих, кто смог бы понять, что я чувствую.
Географически ближе всех из экспертов по моей паранойе мог оказаться великий ростовский поэт и бард Геннадий Жуков. Его местопребывание я мог вычислить с достаточной точностью.
Хотя здесь требуется маленькое отступление. Лирическое.
Контрастный полдень в кипарисовой роще. Сумрачная до черноты зелень, пятна света, упавшие с высоты, но не рассеявшиеся, а лишь рассыпавшиеся на осколки. Родник, бьющий из-под невысокой скалы на краю полянки, покрытой стелющейся мелкой травой. Кто-то установил здесь длинную парковую скамью с выгнутой, как морская волна, спинкой и львиными чугунными ножками. Таких было много во времена моей молодости. Их начали убирать с улиц лишь в середине восьмидесятых, может быть, из-за неуклонного роста поголовья бомжей, занимавших, как только стемнеет, эти люксовые апартаменты для задниц.
Из моего далека различимы сидящие на скамье две женских фигуры. На обеих свободного кроя туники голубоватых тонов, перетянутые под грудью широкими лентами и застёгнутые на плечах золотыми пряжками. Складками ниспадающей до лодыжек тонкой полупрозрачной ткани мог бы без устали восхищаться любой живописец эпохи барокко. Но кто эти дамы?
Ах, разумеется, музы. Одна – Эрато, для которой сия скамья – любимое рабочее место, в нашем понимании – кабинет. Другая – Клио, которая пришла к роднику без особенных целей, просто на сестринские посиделки.
Перед тем, как взяться за данный опус, я потратил немало усилий, принося надлежащие жертвы, читая должные заклинания. Я добился божественного содействия. Не спорьте! На коленях Эрато тонкая стопка листов папируса. Когда на верхнем листе появляются новые строчки моего рассказа, муза тут же бросает на них беглый, секундный взгляд. Разумеется, это всё происходит не в реальном, как сейчас говорят, времени. В обыкновенной реальности я пишу долго и медленно, но там, на полянке в кипарисовой роще, время течёт по другим законам.
По соседству с полянкой, протоптав тропинку в каких-то кустах, животные выбрали место для водопоя. Лани, еноты, рыси... Некоторые, напившись, не убегают, а подходят к скамье, останавливаются перед Эрато и тычутся мордами ей в колени. Тогда покровительница поэзии перекладывает мои листки на колени Клио, чтобы, освободившись, нежно погладить по холке благоговеющую зверушку.
Клио равнодушна к животным. (И те чувствуют равнодушие.) Мне кажется, Клио вообще не воспринимает природу как источник катарсиса. Разве что как какое-то место для отдыха. Ей интересны лишь человеческие интриги. Заполучив папирусы, она задумчиво рассматривает мою рукопись. Она уже прочитала и начало, и середину, но, судя по всему, ещё не составила мнения.
Клио, избегающая оценок! У меня двойственное отношение к покровительнице истории. С одной стороны, муза, а с другой, я бы никогда не стал заигрывать с девушкой, на неё похожей. Мне не по нраву строгость, сдержанность, умные замечания. Она много знает, но вряд ли её анекдоты позабавят компанию. У неё внешность опытной офисной секретарши, лицо не бесстрастное, но спокойное, и, захоти она проявить кокетство, то нацепила бы на свой идеальный носик очки, нисколько не нужные такому могущественному существу. Её волосы аккуратно уложены и украшены скромным венком из мирта.
Не то, что у возбуждённой Эрато. Волосы Эрато, собранные в пучок на макушке и заколотые черепаховым гребнем, феерически растрепались, она то и дело отводит падающие на глаза пряди. Её движенья порывисты, даже когда она гладит животных.
Как автор я сверхвнимателен и замечаю в жестах Эрато враждебное раздражение. Догадываюсь, что причины её раздражения кроются в перипетиях моего непоследовательного рассказа. Я начал как полагается – о любви. Но потом перешёл к каким-то путёвкам, к каким-то казакам. А теперь и вовсе перешёл на личности, начал писать о её персоне. Где логика? Нет, она больше такого не вынесет!
После этих написанных мною слов Эрато отбрасывает от себя мою рукопись. Но не в сторону Клио, в другую. Она вскакивает с места, в малахитовой поволоке её зрачков вспыхивают фиолетовые огни, и пирокинетические лучики из её глаз падают на папирусы. Древнейшая, благороднейшая бумага начинает тлеть и дымиться. А Эрато резко разворачивается и, забыв попрощаться с сестрой, удаляется прочь. Несколько мгновений – и её облик размывается вдалеке, становится бликом света, а затем растворяется в тенях кипарисов.
Я в отчаянии. Я больше не нахожу в голове ни строчки из своего рассказа.
Тем не менее, картинка со священным уголком Геликона не исчезает из поля зрения. Я по-прежнему вижу скамью из своей эпохи, малоподходящую для этого места. И ещё... События ещё не закончились! Невозмутимая Клио проводит ладонью над горсткой пепла, оставшейся от моей рукописи. Сила магии Клио столь велика, что папирусные страницы возвращаются из небытия, воскресают подобно знаменитому Фениксу.
Я не знаю, почему она так поступает. Может быть, потому что давно не видела правдивого текста? Может, из прихоти? Но к чему гадать? Главное, что мой драгоценный рассказ вновь со мной. Моё сердце начинает биться ровнее, и я по-прежнему ощущаю драйв.
Что ж! Клио так Клио.
Но на чём я остановился?
"Его местопребывание я мог вычислить..."
О, вычисления – это мой конёк! В оны дни, когда ни компьютеров, ни мобильников не было даже в проекте, а точнее – когда я был маленьким, вычисления представляли собой немаленькую проблему. Школьники, изнурявшиеся по математике, делали свои записи в тетрадках, разлинованных в клеточку, с распечатанной в конце (на обложке) таблицей умножения. Причём малыши – перьевыми ручками, новомодные шариковые разрешались только с пятого класса. А во втором классе детей учили тарахтеть на абаке ("счёты" по-русски). В интернете повсюду написано, что абаки применялись до середины XVIII века, но я помню прекрасно, как покупал портвейн в магазине, уже в старших классах, а продавщица подсчитывала на абаке стоимость двух бутылок. В десятом классе у меня была логарифмическая линейка, и я знал, как ею пользоваться...
Однако сказано: Non scholae sed vitae discimus. Многомудрая Клио! Прекрати заниматься инвентаризацией моей памяти. Ни одна из составленного тобой реестра ностальгически-милых вещиц не пригодится для продолжения задуманного сюжета. Разве что календарики – такие маленькие картонки с циферками, которые были у каждого.
Достав свой календарик из кармана рубашки, я стал прикидывать график дежурств Геннадия Жукова.
Если бы ему выпало дежурить сегодня, то я мог бы зайти к нему на работу. На проходной меня бы пустили.
Дело в том, что мы с Геннадием уже год или два работали на одном заводе, в одном цехе, в одной бригаде. Среди жуковских родственников оказался кто-то из цехового начальства, он устроил на завод Генку, а тот, проявив братскую, можно сказать, заботу, устроил меня. Дворец труда, называвшийся "Электроаппарат", в сравнении с Ростсельмашем казался карликовым, но, что бы там ни казалось, обеспечивал зарплатой пять или шесть тысяч человек. Он вполне мог выдержать такую нагрузку – двух поэтов, пришлецов не от мира сего.
Эта работа не менее, чем союзписательские путёвки, достойна ностальгических воздыханий, я мог бы написать в честь неё панегирик на десяток страниц, хотя, если коротко, работа несложная – мы были кем-то вроде ночных пожарных. Приходили по графику – через трое суток аж на четвёртые, причём по инструкции полагалось дежурить парами, но один напарник всегда отпускал другого. А чтобы мы в одиночестве не скучали, в цехе держали ещё вахтёров, развлекавших нас анекдотами и игрой в домино. Кроме меня и Геннадия, в бригаде собрались по большей части пенсионеры, нормальные мужики, с которыми Генка без проблем договаривался о подмене, когда его приглашали выступить на бардовском фестивале в каком-нибудь другом городе. Да и я договаривался, когда приглашали сразу всю Заозёрную Школу – Генку, меня и Виталика.
Ах, какая работа! В предметном своём исполнении она содержала в себе элементы фантасмагории.
Наш цех был последним звеном в производственной цепочке, из него продукция отправлялась заказчику. Продукцией были радиостанции для военных, они представляли собой громоздкие стойки с аппаратурой, крепившиеся в зелёных кунгах грузовиков. Аппаратуру в цеху проверяли и доводили до нужной кондиции профессионалы-регулировщики, и перед выпуском изделиям полагалось пробыть какое-то время во включённом, работающем состоянии – это называлось "прогон". Нашу бригаду – бездельников, наблюдающих за машинами по ночам, когда ими никто больше не занимался, – на заводе называли "прогонщиками". Работали по традиции авральными методами: большинство машин для прогона появлялось в цеху в конце месяца.
Ночь конца месяца... Я брожу по полутёмному цеху, похожему на необъятный самолётный ангар, куда можно закатить парочку размашистых пассажирских лайнеров. Всё помещение заставлено грузовиками, в распахнутых дверцах кунгов мигают разноцветные лампочки, отовсюду слышатся шорохи, потрескивания, тихие гулы. Я чувствую, как частотное излучение отталкивается от земной непроницаемой тверди и устремляется в космос. Оно не несёт никаких сигналов, но само по себе соблазн, приманка для тварей, блуждающих в космической пустоте. Я не знаю, что буду делать, когда увижу под потолком стаю планирующих гигантских амёб, переливающихся, как мыльные пузыри, всеми цветами радуги. Я пытаюсь отвлечься от этих галлюцинаций, хочу заняться чем-нибудь более прагматическим, например, собрать в кучу строчки стихотворения, ещё не написанного.
Но это моё, личное.
А так, на заводе относились ко мне, да и ко всей нашей бригаде, снисходительно, как к полным придуркам. Мы никогда ничего не наваривали, отказывались от приработков и даже гордились своим лентяйством. Гордость скрывать невозможно... Я хотел быть ближе к народу, пытался изображать восхищение теми, кто получал больше, но я был неважным актёром. К слову сказать, моя зарплата была 130 рублей. Сумма казалась мистической, потому что такую зарплату мне назначали повсюду, где бы я ни работал в эпоху социализма.
Было ещё кое-что: цеховое начальство уговаривало меня вступить в Партию. Видимо, считали, что дурачка с вузовским дипломом, не знающего цену деньгам, уговорить легче, чем чистопородного пролетария. Никто из цеховых работяг вступать в Партию не хотел. Причём по причине самой, что ни на есть, тривиальной: член Партии обязан платить членские взносы. Жаба душила.
Меня действительно взносы не волновали. Но, как легко догадаться, мне мерещились хищные щупальца Союза писателей, шевелящиеся за спиной парторга, когда тот начинал проводить со мной политическую беседу. На всякий случай я гнул ту же линию, что и в молодёжной литстудии, то есть не просто отмахивался, а говорил, что пока не готов, обещал думать, готовиться, расти над собой... Сейчас я считаю, что именно эта линия оказалась той самой соломинкой, что спасла меня, когда я попал на родном заводе в бедовую ситуацию.
– Ну что, будешь отыгрываться? – спросил вахтёр, переворачивая доминошные костяшки вниз мордами.
– Нет. Это не игра, а, блин, полоса невезения. Лучше пройдусь.
Я совершал привычный обход, мельком заглядывал в кунги и вдруг почувствовал запах палёной пластмассы. Шёл запах, как я тотчас выяснил, из поставленной на прогон машины. Там, в кунге, сгустился сиреневый, как в песне, туман, а из одной стойки с аппаратурой дразняще выскакивали язычки пламени. Отпрянув, я уже по инерции заглянул в соседние машины – и, вот ужас, в одной из них тоже началось задымление!
Я стрелой понёсся к вахтёру.
– Что делать?
– Вызови кого-нибудь из регулировщиков, позвони по домашнему телефону.
– Но мне никто не оставлял никаких номеров!
– Тогда... – вахтёр призадумался. – Действуй по инструкции.
Инструкция лежала под листом плексигласа на нашем доминошном столе. Полагалось в такой ситуации обесточить весь цех. Червь невнятных сомнений точил меня по полной программе, когда я шагал к электрощитам. Но я дёрнул заветный рубильник. Всё погрузилось во тьму, разбавленную лишь увязшими в мутных окнах отсветами уличных фонарей, понаставленных вокруг цеха на заводской территории. Стараясь ни обо что не споткнуться, я отыскал напроказившую машину. Пламя, по крайней мере, исчезло.
– А ты знал, что, останавливая прогон, ты срываешь план текущего месяца? – спросил меня утром начальник цеха.
– Нет...
– А ты знал, что, если план сорван, то тринадцатая зарплата тю-тю? Причём не у тебя одного, а у всех на заводе!
– Мне очень жаль...
– Ладно, иди. Потом с тобой разберёмся.
Я был уверен, что меня уволят. Обречённо склонив голову, я торопливо шагал к проходной, мне казалось, что все вокруг уже обо всём знают и глядят на меня с ненавистью и презрением.
Как ни странно, всё обошлось, непонятным образом рассосалось. Правда, на меня смотрели с того дня по-другому: уже не как на придурка, а, скорее, как на пришельца с Марса, настолько могущественного, что его злить нельзя – уволить опаснее, чем оставить. Впрочем, агитация за КПСС не прекратилась. Позже я даже пришёл к выводу, что главная заслуга в том, что меня не уволили, принадлежит цеховому парторгу. Это он уговорил руководство, чтобы ему, парторгу, дали последний шанс завербовать меня в Партию.
Как бы там ни было, Клио настояла, чтобы я рассказал о пожаре, хотя будь на месте Клио Эрато, я бы предпочёл не касаться сего события.
Изучив календарик, я выяснил, что Геннадия на заводе сегодня не ожидалось. Скорее всего, Гена находился в станице Недвиговской, где на территории примыкающего к поселению археологического музея-заповедника "Танаис" ему позволено было устроить своё обиталище. Мне предстояло отправиться в небольшое путешествие.
Итак, троллейбус, электричка и размышления по дороге: будить Гену или ждать, пока сам проснётся... Мой друг-поэт Алексей Евтушенко однажды перечислял свои жизненные принципы, и среди них оказалось: "Никогда не будить Жукова". Так что сами понимаете... Но мне повезло: Геннадий вообще не ложился. Всю ночь просидел с гитарой у романтического костерка, развлекая Бог знает кого. А утром к нему обещалась заехать какая-то важная пассия, и он посчитал, что гостье не стоит видеть, как его будят.
Дождавшись, пока закипит чайник, я решил начать разговор и призвал Гену отнестись к моей маловразумительной исповеди с должным великодушием.
Не тут-то было!
– Бондаревский, ты влип! – сказал Жуков, дослушав мою бессвязную повесть.
– Что ты имеешь в виду?
– Ты пьёшь их коньяк, встречаешься с их женщинами. Скоро они начнут управлять всей твоей личной жизнью. А потом предложат вступить в ряды. Глазом моргнуть не успеешь, как начнёшь писать такую же хрень, как у них.
– Так мне что, расстаться со своей девушкой?
– А уж это тебе решать!
Я увидел на лице Гены самодовольную улыбку, которую он не успел скрыть.
– Мне? Как же, как же! Да ты уже всё за меня решил! Нет, Гена, это не Союз писателей вмешивается в мою личную жизнь, это ты вмешиваешься! И я не уверен, что ты делаешь это из альтруизма, а не для того чтобы надо мной насмехаться!
– Но ты же сам попросил совета...
Тут он был прав.
 
Взросший в народе Итаки, питомец земли каменистой,
Муж, преисполненный козней различных и мудрых советов.
 
Наверняка генкин призрак маячил перед внутренним взором прославленного слепца, когда он слагал эти строки.
Однажды я попросил Генку отговорить одну девушку, которой втемяшилось выйти за меня замуж. Он справился с этой задачей. В течение жизни я много раз порывался спросить его, что же такого он ей наговорил. Но так и не спросил. Что-то каждый раз останавливало.
– Ладно, – сказал я, допивая чай. – Пойду лучше к Виталику, послушаю, что он скажет.
Мой другой лучший друг жил на другом краю поселения, где приобрёл год назад развалюху с участком земли. Когда я добрался туда, Виталик ощипывал курицу. (У него был курятник, который, надо сказать, то и дело выглядывал из его стихов.)
– Супчик готовишь?
– Ага. Угощу, если дождёшься.
Я рассказал Виталику то же самое, что и Генке, лишь добавил, что с этой девушкой мы скоро, скорей всего, разбежимся.
– Ни в коем случае! – заявил Виталик, прервав готовку.
– Это почему же?
– Ты с её помощью должен вступить в Союз писателей.
– Зачем?
– Будешь грызть его изнутри.
– Знаешь, дорогой, давай я тебя хоть сегодня с ней познакомлю, а ты сам вступишь и сам будешь грызть изнутри.
– Мне это не интересно!
– Вот и мне тоже.
Так или иначе, я расстался с героиней сего рассказа.
Мне хочется верить, что мы расстались не потому, что прошла влюблённость и не в силу известных свойств моего характера (разгильдяйства и наплевательства), а по каким-нибудь не пустяковым причинам.
Идеологическим, может быть.
Хотя какая, к чёрту, идеология? Если сравнивать нашу троицу с писателями из Союза, то мы, я, Виталик и Генка, отличались от них от всех не на идеологическом, а на каком-то космическом уровне. А заодно на молекулярном. Точно так же, как марсиане отличаются от обитателей планеты Нептун.
Мы ощущали разницу постоянно. Да и они моментами ощущали. По крайней мере, лучшие из них.
Вот, например.
Мы прогуливались втроём по центру Москвы. Уверен, мы ехали на Грушинский фестиваль, а в Москве была пересадка. Мы перебирались с одного вокзала на следующий, но окно между поездами позволяло расслабиться и осмотреть достопримечательности.
Толпа московская, в свою очередь, косилась на нас.
Помнится, Заболоцкий описывал, как выглядели поэты:
 
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений.
 
Он бы ещё про пейсы написал! Мы выглядели не столь уныло. Нечто среднее между хиппи и цыганскими плясунами. И никаких тетрадей. В рюкзаках за нашими спинами лежали стопки свежеотпечатанных первых поэтических книг. (Мы надеялись реализовать их на Грушинке.) У Генки, правда, был не рюкзак, а мягкий чехол для гитары – но с рюкзачными лямками и множеством карманов, куда он запихал всё необходимое.
– Вот это да! Вот где у них гнездо! – вдруг воскликнул Виталик, указывая на мраморную табличку, над входом в здание.
На табличке было написано "Союз писателей".
– Давайте быстрее пройдём это место, – предложил я.
– Нет, – сказал Виталик, – давайте зайдём. Мне нужно рюкзак перепаковать. А то давит повсюду.
После его слов я почувствовал, что и у меня давит повсюду.
– Ладно. Только с вахтёром сам разговаривай. Генка, не возражаешь?
Жуков пожал плечами.
Там был довольно большой вестибюль, но он почему-то был ниже первого этажа. Поэтому посередине шёл мостик, соединявший левую часть здания с правой. Мостик покрыт был паркетом и оснащён белыми театральными перилами, расступавшимися перед просторными мраморными ступенями, по которым нужно было всходить на сию платформу. Вот на этих ступенях мы и уселись, стали вынимать из рюкзаков вещи и книги.
Внезапно справа послышался шум. На мостик вышла процессия, возглавлял которую высокий, седой и, как мне показалось, костлявый мужик. Мы сделали вид, типа не обращаем на них внимания, типа у нас здесь свои запланированные дела. Но главный мужик всё равно остановился над нами и как бы застыл, все за ним тоже застыли. Он простоял молча где-то минуту. Не двигался, только глаза перебегали с меня на Виталика и на Генку. Потом вздрогнул и двинулся дальше. Свита пошла за ним, стараясь не смотреть в нашу сторону.
– Кто это был? – спросили мы у вахтёра.
– Как, кто? Знать надо! Сергей Михалков!
Надо же, действительно встреча... Автор гимна. Даже жаль, что не познакомились!