1. Пейзаж с трактором

ЧАСТЬ III. 101-Й КИЛОМЕТР
 
1. ПЕЙЗАЖ С ТРАКТОРОМ
 
1.
Всё пропадает в этих бескрайних болотах: деньги,
танковые колонны противника, казаки
хмурые, конные, пешие, половцы, печенеги,
изобретатели, народовольцы и дураки.
 
Умные, впрочем, тоже. И кажется, неподвижно
время — остановилось и более не течёт.
Только колышет ветер травы: репейник, пижма,
мята и зверобой, и только к дождю плечо
 
ноет и ноет, а сердца словно не стало вовсе —
что ему, бедному, попусту здесь унывать, болеть?
Все мы уйдём, конечно, и только прохожий спросит:
— Чей это крест? — А ничей. Никого здесь нет…
 
2.
А когда всё закончится? Скоро!
Суррогаты, слепое число.
Загустел этот мусорный морок,
и берёзы — куда занесло —
 
подрастают на крыше сельмага.
Тёплый дождик-плакун моросит.
Лес темнеет. Размокла бумага
на доске: «Продаётся РС».
 
В самом деле, не бык, не телёнок,
и под шум ошалевших берёз
льётся рэп из китайских колонок,
вьётся дым дорогих папирос.
 
А зимой все разъедутся. Станет
тихо-тихо в посёлке пустом.
Как писал бы Онегин Татьяне:
«Все несчастны. И очень притом».
 
3.
Картошкой торгует в сельмаге Татьяна —
и фишки берут, и дешёвое пиво —
а жить — это трудно, а жить — это странно,
и хочется счастья, и чтобы красиво.
 
Но дома мужик за бутылкой «Сливянки»
орёт, что к чертям надоела собачьим
жена и работа, бушлат и портянки.
— Танюха, давай-ка борща замастрячим!
 
А сын… этот вовсе забросил уроки:
— Где, — спросишь, — гулял? — Тусовался с Митяем.
Какой-то у жизни подходец жестокий,
и кажется: автор её невменяем.
 
Но есть ещё всё-таки, есть воскресенье —
блинов напекут и усядутся чинно.
И думает Таня: «Какое везенье
вот эта любовь — и совсем без причины».
 
4.
— Эй, куда же ты
сало кусками лопать?..
— Что важнее хлеба одна любовь,
говорил когда-то мудрец Ли Бо —
ты согласен, Михалыч?.. — Ёптыть,
ну конечно, согласен… А то я помню,
хоронили мы это… того… Афоню.
Всё копил он и помер. Не пил мужик,
жил ***во — так не живут бомжи.
Мы-то думали: жадный такой. Но Лёха
Шатуновский быстренько, ну, в комод,
и глядим — там квитанции: перевод
к переводу — на пять миллионов, эх-ма!
Всё Петру Афанасьевичу. Дела.
Сыну значит. А ты говоришь… Цела
голова и ладно. Не то потеха:
то поженятся, то разведутся — дурь,
чепуха. А иди оно всё в манду!
Наливай-ка шило — канистра вона!
Два по двести хлопнем-ка за любовь!
Так Ли Бо, говоришь?.. — Говорю: Ли Бо.
Говорю: Севилья, Мадрид, Верона...
 
5.
Зацветёт чистец и кошачья лапка,
отпоёт последний таёжный соловей.
Может, щей наварит Ефросинья-бабка,
скажет: — Постараюся, што ли, для людей...
 
Сядем на берёзу, павшую, как витязь,
перемоем кости начальнику-козлу.
Поездов далёких груба и басовита
ночная перекличка — ну, послу-послу-
послушайте: товарный
пассажирскому
«люблю-
у-у-у»!
 
6.
Солнце в лес опускается, точно плаксивый кулик
на болотную кочку, где красная зреет брусника,
и водитель седой ухмыляется: — Водки плесни-ка!
Что нам эта природа — её не положишь на клык.
 
Как чухонская прялка, над лесом стоит тишина,
где печальные сосны глядятся в зеркальную влагу.
Здесь когда-то звериные шкуры дарили варягу,
мёда крепкую бочку, мешок золотого зерна.
 
Завтра хищные люди придут и растопчут грибы,
завизжат бензопилы, срезая упругие сучья,
и останется камень, да в небе свинцовая туча,
да в земле глубоко обездоленных предков гробы.
 
Даже солнце бледнеет и вязнет в болотине той,
где топили по пьяни чумазый трелёвщик советский,
чуть обсохли и синих чертей материли по-детски,
а поля зарастали высокой, как смерть, лебедой.
 
На валун выползает погреться коричневый жук,
и съедается вдруг суетливой приметливой птицей.
Перегружен сосною, заплаканной клейкой живицей,
лесовоз издаёт свой густой механический звук.
 
7.
Сосны прямые, как речь мужика,
камень замшелый и омут проточный.
Хитрый прищур диковатый восточный,
свитер, чинённый в четыре стежка.
 
Сели на хлыст, перетёрли: — Пойдёшь
завтра в контору? — Ды чёй-то неловко.
Там ить такая сидит прошмандовка.
И засандалил в колодину нож.
 
Водки хлебнули, заели сырком.
— Значит, воруют? — Воруют, Валера.
— А-а, ничего. Забери жеж холера!..
Кепку надвинул, сидит бирюком.
 
Пахнет смолой, колготится мошка.
Сплюнул и крякнул в нелепом замахе
цепкой руки — припекло мужика!
На лесосеке, возле движка,
крепко упёрты
сосновые
плахи.
 
8.
Август кончился вдруг, и звезда волоокая Вега
над посёлком уныло зажглась, потому по второй
два подраненных жизнью, усталых, седых человека
пропустив, помолчали. «А знаешь, за чёрной дырой
есть иная вселенная». — «Нам-то, приятель, порой
так немного и надо — душевный для истинной жизни
человек и крупица покоя». — «Ну, знаешь, покой
мы с тобой заслужили…» — «Э, значится, сбрызни
третьей стопочкой это! Да чтобы не сглазить!» — «Ага!»
 
Одинокий фонарь, и висит на футбольных воротах,
вся изодрана, сетка. А вот и хабарики в шпротах
недоеденных, тара пустая — стекла до фига —
сараюхи кривые и трактор. За ними тайга
начинается дальше. А выше и выше сельмага
эта ночь мировая, звездистая стылая глубь,
тишина... И опасливо жмётся хромая дворняга
к мужикам задубелым — пытается руку лизнуть.
 
9.
Где-то за срубами чёрных избушек
трактор шаляпински густо басист.
В банку солёных упругих горькушек
я добавляю смородины лист.
 
Саша-сантехник заходит с «горючим»,
но у меня не найдёшь стаканА.
Прадед был пахарь, а стал подпоручик.
Ну, а теперь и страна — не страна.
 
А по раздолбанной напрочь дороге
сонный, как муха, ползёт лесовоз.
Дверь распахну — постою на пороге —
в горле першит от беспомощных слёз.
 
Вот мы и выжили в заднице мира,
где в магазине тушёнка и соль,
килька в томате, водка и мыло —
радуйся, шваль, перекатная голь.
 
В роще сосновой прозрачно и сыро.
Сяду на хлыст, подожду бригадира.
Бедная родина — старая боль.
 
10.
Пьяный барыга-ветер ночью с ножом в руке
стукнет в окно, и сердце вдруг оборвётся: — Кто?
Кто там? Кого там носит? — Мне бы погреться, кхе...
— Смертынька, ты ли? — Я ли? Ты отвори, браток!
 
Глянешь, а там, за дверью, только седая мгла,
рыжей листвы охапки вымело на крыльцо.
Выдохнешь: — Ну и славно. Всё-таки жизнь была…
И растопыришь пальцы,
ощупывая
лицо.