4. Глубокий обморок

4. ГЛУБОКИЙ ОБМОРОК
 
1.
С инвалидной коляской, как правило, на бульвар
мы с женой выходили, а после, к зиме готовясь,
разобрали рабочие ловкие летний бар —
расчехлили железо, свернули брезент. Ну, то есть
стало пусто и грязно: окурки, куски, мешки,
и какие-то люди с горла допивали водку.
А судьба совершала такие, порой, прыжки,
что хотелось и нам… Но, на питерскую высотку
так похожий, над городом высился «Гранд-Отель» —
три стеклянные башни среди нищеты хрущёвок.
Мы хотели туда, где не будет тоски, потерь,
где хватает на всех бутербродов, тепла, кроссовок.
 
В ту страну не летало «Трансаэро», поезда
не домчались бы скорые, но обращались мысли
к переулкам вселенной, где наша горит звезда
в голубой, справедливой, почти бестревожной выси.
 
2.
…все наполнено вместе
Светом и непроглядной Ночью,
обоими поровну…
Парменид из Элеи
 
— Ничек эшлер? —
помашет нам татарка
и, щедрая, морковки по-корейски
в пакет положит. Лучшего подарка,
пожалуй, не придумать. Рявкнет резкий
гудок автомобиля возле рынка.
Я, вздрогнув, покачу коляску: лужи,
колдобины, и попрошайка Зинка
с бездонным картузОм, а рядом тужит,
с народа околачивая груши,
секьюрити — ментовская дубинка.
Безумен мир, увы. Но, свет мой, дома
твоя любовь — мешочек абсорбента
в коробке Бытия. Определённо,
мучительное счастье беззаконно:
— Нормуль? — Ага, — ни жалобы,
ни стона.
— Ты как? Жива? — Ой, Мишкин… это,
хочу домой. А ты?.. — А я морковки...
 
Так мы устало прочь плетёмся мимо
киосков, и канавы, и парковки.
Безжалостна судьба, необъяснима,
а жизнь, она — всего лишь обещанье
простого смысла. Там, над городскими
кварталами, элейское мерцанье
Большого Пса миров и между ними
голубоватый Сириус. О Боже!
О музыка! О человек!.. А всё же…
А чёрт его возьми!..
А всё же...
 
Прим. Ничек эшлер — как дела, татарск.
 
3.
Жгучую «клюковку» на коньяке
пили палёном: «Ну да, ничего так».
Пили на лютом, как ночь, сквозняке,
как за добытый в тайге самородок.
 
Слабым дыханьем наполнили мы
бар, называя «Последней Надеждой».
Улица к нам наплывала из тьмы,
с жутью забора, с руиной нездешней:
 
зверский на вид экскаватор, доска,
что переброшена через канаву,
спутанный кабель, завалы песка
(знаешь, обидно и мне за державу).
 
Здесь же бабёнка у стойки могла
феей сейчас показаться прекрасной.
Здесь огурец на раздолье стола
лёг на тарелку критической массой.
 
Так мы сидели — почти что певцы
счастья, которого нам не досталось,
призраки, гении, сны, мертвецы.
И неожиданно острая жалость
 
душу пронзила. Не знаю, к себе
или ко всем на застолье нелепом,
ставшим игрушкой солёной судьбе
между мучительным хлебом и небом.
 
4.
В кафе «Надежда» за столик узкий
мы сели, чтобы тоску развеять
(«Душа монаха» нужней закуски,
важнее денег). Нас было девять,
таких замёрзших, таких бездомных,
почти поэтов, почти Ван Гогов,
искавших счастье в ночах бессонных.
И тост был поднят за всех пророков,
которым трудно на свете белом,
которых метит судьба особо.
Я выпил тоже, занюхал хлебом,
подумал: «Страшно в объятьях Бога».
 
5.
Глубокий обморок! Плебейская зима!
В мою пропахшую лекарствами берлогу
сосед от скуки забредает с пивом, на
артритную прихрамывая ногу:
 
— Как пенсия? Растёт? — Ты что, Андрюха! Где?
— В России. — Эх, ну нет. — На, пососи конфетки!
— “Алёнушка”? Еда! — Э, крошки в бороде…
— Я, знаешь, не пойму, где мне купить таблетки?
— У бара, вон в окне, две бледные нимфетки
дымят “Опалом”… — Нет, но разве, потроха
свои спасая, мне пора слинять отсюда?..
— В Германию? Да ну, какая чепуха!
 
Так мы и говорим — хи-хи всё да ха-ха,
то смысла не найдёшь, то понимаем худо.
 
А на дожде лежит и размокает груда
книг Достоевского и Пушкина в дерьме
у мусорки разрытой — так вот на войне
меж трупами в чудовищной воронке
они лежат, цивилизации обломки.
 
Как явственно они напоминают мне,
чьи бедные теперь безумствуют потомки.
 
6.
А может быть,
и нет совсем причины?
Горячий лоб о стёкла охлади:
в грязи стоят корейские машины,
матрас бесстыдно выставил пружины,
по лужам пробирается среди
покрышек отработанных соседский
в сапожках мальчик. Думаешь: «Сюда
бульдозер бы! Ну вот ещё беда!»
Так, пыльные раздвинув занавески,
печально понимаешь: как вода
вот в этой луже, мутной, маслянистой,
здесь время неподвижно. Но смотри,
вон мальчик, заигравшийся в танкиста,
упорно чертит на воде окружность
трубы обрезком —
вышло целых три.