Цыганка с картами, дорога дальняя...

Цыганка с картами, дорога дальняя...

Аудиозапись

* * *
Говорили мама с папой, с шулерами не садись… от звонка до звонка отбуцкал Кузёмин. С южным лохматым ветром по горам, по сиреневым травам отбыл к родному Надыму. Самый надёжный из поездов – почтово-багажный. В багаже Кузёмина полпачки папирос и справка об освобождении. Налегке идём, размышляет Кузёмин. Жизнь бродяжья, куда ты катишься налегке? Срока перевалили за сорок, луна воровская в ущербе, заплутала судьба в лабиринте созвездий. Вот и напевает Кузёмин вместо обеда: товарищ, товарищ, болять мои раны… Путь в нирвану соткан из неудач, говаривал старый бандит Садык.
Путь вагонного вора вымощен полустанками, чемоданами и окриками ментовскими, говорил Кузёмин.
Так что тебе, Книгу жалоб, спрашивал Садык.
Нехай будет Книга судеб, криво ухмылялся Кузёмин.
То-то же.
Вокзал не бойкий. Остановка минут на сорок, запах зоны ещё не выветрился.
Погулял Кузёмин за вокзалом, по парку. Вырвал лопатник сходу, по-борзому сработал. Дядя-фраер разворачивал на коленке газету с копчёной курицей, не до того ему было. А Кузёмину до того… до того Кузёмину жрать хотелось – тётку из газетного киоска зажарил бы в собственном сале, оно с неё так и капало. Ладно, тётка, живи до ужина. Ну, а мы… пал-летели!!! Прервите, падлы, свой разговор: по шпалам чешет вагонный вор. Подрывается Кузёмин, ни разу не спринтер. Ноги еле несут, дыхалка чуть дышит, и летит Кузёмин – куда почтово-багажнику, который тоже зря ждать не будет.
А поезд – чуф, чуф, чуф, огни мерцали… сравнялся Кузёмин с последним вагоном.
Полюбовался закрытой дверью. Не лезьте, сволочи – граница на замке!Однако и грешным находятся двери в рай. Высунулась из вагона пара железных грабок, подхватила Кузёмина с крепкой насыпи. Улыбается Кузёмин вольному ветру, потому что снова едет в Надым. Обселась в вагоне дикая троица. Далеко не святая, коренник по понятиям да парочка пристяжи. После ужина Кузёмину в покер предложили сгонять, по маленькой. За ужин Кузёмин заплатил, от покера отказался: не умею, мол. Пристяжные утихли. Но не коренной.
Уверенный такой чалдон, в кожаной куртке, с золотыми зубами:
– А если в очко?
– Мать не велела, – говорит Кузёмин. – Оно для прочих надобностей. Вот ежели до ветру…
– Юморной, но неблагодарный. Гарасик, выкинь-ка эту шваль обратно на рельсы!
– А если в пьяницу, например? – робко спрашивает Кузёмин.
– Га-га-га… ладно, давай! В кинга.
Выбора не было, не прыгать же из вагона.
Первый кон остался за Кузёминым, но он уже срубает фишку, что всё подстроено.
Чёткие попались каталы. Вытряхнули дядин лопатник, как камешек из ботинка, а следом проверенные котлы с малыми кузёминскими грошами. Тут золотозубый за нитку на шее у Кузёмина – хвать!
– Не трожь, – говорит Кузёмин. – Это памятка, мамин перстень. Я её четыре года в таких захоронках ныкал…
Заржали фраера, нитку вырвали: играй, паскуда, пой, пока не погубили!
Высоцкого припомнили, гниды. Но и Кузёмину есть что вспомнить. Улеглись каталы, обшарив пленника до нитки и не найдя ничего, кроме тут же поделенных папирос. Ночь к рассвету стала подкрадываться, как мент к базарному пьянице. Уснули каталы, а Кузёмин не спит. Разминает в памяти фокус с яремной веной, сержант Расулов как-то одарил за колотый сахар. Потыкал Кузёмин каталам большими пальцами за уши. Неучтиво потыкал, заснули они поглубже. Карманы всей троице вывернул, снял с главного куртку, цепь, ботинки и джинсы. Обновки сидят как надо. Сидит и Кузёмин, курит, ждёт полустанка.
Полустанок выпал в три домика. Тройка – это сущий пустяк, не карта. Делать нечего.
Здесь мой причал, бормотал Кузёмин, спускаясь по насыпи, и здесь мои друзья. Маловато жизни на причале. Прямо скажем, скудная картинка. Подвесной фонарь уныло мается на ветру. Вокзал, всей мордой в извёстке, скалится драными окнами в темноту… и на краю платформы четверо зачем-то дубасят пятого. Без души как-то трудятся, подумал Кузёмин. Не иначе, скоро затопчут. Четвёрка – плохая цифра… четверо, это к смерти.
– Мальцы! – кричит Кузёмин, так и не успев ничего придумать. – Где тут правильная хата с вином?
Стопанули драться бакланы, меж собой переглядываются.
Грузный такой, типа бегемотика из Ромашкова, говорит:
– Денег дашь, мы сами сгоняем.
– С деньгами и дурак справится. Проводника мне дайте!
– А по почкам не хочешь? Гони монету, зёма.
Кузёмин вздрогнул: погоняло откуда знают?
Потом сообразил – по чистой случайности. Кузёмин он, Константин Павлович, почти что брат императора… а погоняло на зоне Зёма, земляк, значит. Ну, и отстаньте пока что с деталями, некогда!
Четверо развернулись в цепь. Пятый лёжа на свет реагирует, но нечётко.
Топают красавцы, ножами крутят, ну просто каппелевцы в психическую.
Кузёмин и крикнул им, как Василий Иваныч:
– Черкаши вы трусельные, хо-хо не хо-хо?
Рванули залпом, как помои из ведра.
Первого, как водится, пропустил Кузёмин, второму тяжёлым ботасом прислал под коленную чашечку. Просто так, на шармака не дамся, размышляет Кузёмин. Прилетело по рёбрам, асимметрично отвечу по яйцам. Свист, крики, на вокзале зажёгся свет. Шелупонь чертями брызнула в темноту. Кузёмин, ощутив себя победителем, приосанился, чуть-чуть завалившись на бок. Рёбра, знаете ли, свои, не дядины. По всем приметам он в этом пейзаже не более чем терпила. Но косенький вокзальный дядя в милицейских погонах решил иначе, даже справку не удосужился глянуть. Устроен на ночлег Кузёмин в крохотном обезьяннике.
Начал было обживаться, вдруг слышит: тыр-быр-тыр, Джамал… ой, отвяжись ты, Славка… я тур-бур-быр, закусить и выпить… хорошо, забери его только ко всем чертям! Так-так, размышляет Кузёмин. Мать моя, давай рыдать, будем думать и гадать. Что тут за цирк, спешите видеть?
И входит в коридор, поверите ли, молодая цыганка… вот это – Славка?!
Ну, Славик в данном случае не проканает, смятенно размышляет Кузёмин, разглядывая гостью. Славка… странное имечко для цыганки, но девка определённо бойкая. Брови вразлёт, губы шалым-розовым тронуты.
На вид ей будет лет тридцать. Зрелой красоты женщина, роскошной фигуры.
Рассмотрела Кузёмина во всех подробностях, как боровка в загончике, и тихо интересуется:
– Ты братика на вокзале спас?
– Нет, сестричка. Никакого братика я на вокзале не помню. Может, пойдёшь ко мне в побратимы?
– Не лезь на рожон, лазоревый! Ромалэ зла не держат, добра не помнят… но я тебе помогу.
И точно, входит следом напрочь уже косенький милицейский дядя Джамал и отпускает Кузёмина на свободу.
На что человеку воля, если спать ему негде, размышляет Кузёмин. Сунулся было к вокзалу, но цыганка за ладонь ухватила, повертела, присмотрелась к ней… и вдруг поцеловала в самую середину.
За мной так мама не ходила, да и подружек давненько что-то не было у меня, подумал Кузёмин.
Активная дама, под руку схватила, да ещё и тащит куда-то. Кажется, сумасшедшая. Всё равно, лишь бы спать уложила. Шагает парочка вразвалочку, пылит и топчет узкую тропинку.
Посмеивается цыганка, аж зубы блестят:
- Как звать-то тебя, лазоревый?
- Лазоревым не зови, красавица. Лазурь сродни голубизне, а нам это западло. На родине Костей звали.
- Константин – это верный до гроба. Хорошо. Вижу я, ты в беде. Мишеньку выручил, теперь и я тебе пригожусь. Не скалься, яхонтовый! Ладонь твоя о многом сказала.
Тут подвернулсяся им под ноги третий. Смотрит Кузёмин: вроде бы… точно! Это он, красавец подбитый, на платформе под шелупонью крутился. Морда у цыганенка хитрая, а глаза… глаза у него слепые. И лет ему не больше пятнадцати. Не так с вами что-то, подумал Кузёмин. Неправильные цыгане.
– Где дом твой, ласковый? С кем живёшь? Семья у тебя имеется?
– Нигде не живу, – отвечает Кузёмин, и кошки вцепились в душу. – Ночь скоро. Чем займёмся?
– Я тебя накормлю. После скажу, что делать, – говорит цыганка, чуть задыхаясь.
Юбки так и разлетаются на Славке красно-жёлтым и чёрным веером. Сапожки лаковые постукивают, глазищи в темноте посверкивают. На руке у Славки перстенёк с огромным розовым камнем.
Видать, камень редкий, цены немалой.
– Ясно, что! После еды люди говорят ладком да спать ложатся рядком, – пытается Кузёмин шутить, а глаза цыганенка, затянутые бельмами, так и носятся перед глазами. Надо же, взялась шантрапа слепого увечить… но шагает Мишаня бодро. Прямо голову держит – ни дать ни взять, младенец в родовом проходе.
– Спаси тебя бог, Костя, как ты меня спас, – сказал цыганенок, и глаза у Славки влагой неземной налились.
– Что ты им сделал? – по интонации было заметно, что Кузёмину хочется выглядеть строгим.
– А вот что! – сказал Миша и вынул из кармана кузёминский портмоне.
– Шикарный франт, – сказал Кузёмин, и смех в его голосе боролся со слезой. – А если совсем убьют?
– А мы его скоро вылечим, – говорит Славка. – Вот ты-то нам и поможешь.
– Нашли лепилу! Я триппер-то завалященький…
Под взглядом Славки Кузёмин осекся, и сразу выяснилось, что они пришли.
Домишко на краю посёлка не ждал их, не встретил аппетитным дымком.
Гнилая хибара годами жила в запустении, если не считать узенькой печки да трёх-четырёх, хотя и пыльных, но блестящих по узору ковров, украшавших стены и пол. Ещё из мебели – парочка шатких лавок, застеленных домоткаными половиками, старенький комод под узорчатым белым покровом да щербатенькое трюмо с выпавшим зеркалом. По стенам помутневшие фотокарточки.
В углу – полуслепая икона. Из трёх окон только на одном чуть держится занавеска.
Пещера Али-Бабы, усмехнулся Кузёмин. Всё своё держите при себе. Подали, впрочем, к ужину нехитрый приварок, состоявший из нескольких долек сала, двух ржавых селёдок и трех картофелин. Убрали ужин едоки, как полочку подмели. Взбодрённый скудной «бациллой» и горячим травяным чаем, мальчонка спел чистым голосом: «Ой, ручеёчек-ручеёк»… вот и весь телевизор до кучи.
Пришло долгожданное время ночлега. Взрослые по лавкам, Мишаня на печку.
Коротка бывает летняя ночь. Просыпается Кузёмин от горячих прикосновений… нет, не рук, а обнажённой женской груди. Качаются над ним соски и грудь спелой гроздью. Ну, и он, не будь дурак, хватает их всем изголодавшимся ртом. Тихо, тихо, шепчет на ухо Славка. Таится во тьме Кузёмин, будто тащит на волю чемодан из ночного купе. В торопливых, жадных ласках охнула женщина, припала: ай, обожгу, лазоревый!
Так и случилось. Слава Богу, не на всю ночь. Наигрались друзья, беседуют:
– Чего вдруг в драку полез? А если бы и тебя…
– Дорогу хотел спросить.
– Про это спрашивать бесполезно: дорога сама выбирает.
– Меня, похоже, выбрали рельсы.
– Не проводник, лицо не мордастое... ты что же, командировочный?
– Разъездной.
– Это значит…
– Да. Это значит.
– Что за жизнь, прости Господи! Тюрьмы, этапы, судьи.
– Жизнь как жизнь, получаю с неё натурой. Как и с тебя…
– Прекрати! Сама пришла и этим не торгую. Что умеешь, Костя?
– Ну-у… табуретки делать. Столы, навесы. Хлебопеком на зоне был.
– Слу-ушай, так у нас же пекарня есть! Была, вернее. Хочешь, втроём подымем?
Замолчал Кузёмин. Задумался крепко. Куда и зачем отчаливать из пригретой постели?
– Оставайся, Константин! Всех вылечу, всех спасу, – шепчет Славка. – На ладони судьба лихая, а линия жизни – вылитая моя. Любить буду, не сомневайся… но главное, это братик. Одни мы, родители умерли. Пропадает Мишка. Добрый, а просить не умеет. Пройдёт по вагону, тронет кого из пассажиров, и всё – кошелёк в руках! Талант, конечно, да ведь забьют однажды до смерти. Мужик нам нужен, раз отца не осталось.
Дёргает Славка его за плечо. Молчит, как чужой, Кузёмин. Неизвестно, что за мысли в нём ворочаются… но, видно, тяжёлые, как жернова. Или как колёса вагонные. А ухо трепещет от шёпота:
– Не цыгане мы, беженцы с Приднестровья. Мама у нас сербиянка, назвала меня Славкой, Славицей. А Миша прежде был Милошем, да только имя родное пришлось забыть. Гнали нас отовсюду, везде чужие. Год назад пристали здесь к старушке одной. Умерла она, а мы прижились. Я на станции поломойкой работаю. Танцую на свадьбах, буфетчицу, доведись, могу подменить… работы никакой не боюсь. А всё ж таки на себя поработать хочется, это не в людях без конца отираться!
Молчит Кузёмин, как онемел. Вот почему такими странными казались цыгане. И звёзды в хороводе застыли. Нет сил ни на земле, ни на небе, чтобы выбраться из лабиринта. А выход всё же нашёлся.
– Тыщ подполковник, разрешите обратиться! Новая пекарня в Д-ве объявилась, пекут за милую душу и булки, и крендели, фигурки разные из смеси ржаной и пшеничной муки. Я приценился: хорошо бы у них питаться, тыщ подполковник. Дешевле встанет, и выпечки страсть как хочется! Думаю, зэка бы тоже не отказались…
– Ладно, Расулов. Зайдёте с кумом после вечерней поверки. Вместе и покумекаем.
Поднялись с утра бродяги, из беспризорников тронулись в пекари. Всей семьёй, теперь и кузёмовской.
Красть некогда, крутятся на работе, как черти в аду. Ох, и ладные у Мишки фигурки из теста выходят!
Рукастый, чёрт: то ворона вылепит, то спящую лисичку, а то и кролика, удивленно присевшего на задние лапы. А покупатели рады, просят зайцев да медведей побольше. В округе-то беднота звериная, почитай, одни суслики. Славка мужиков своих, Мишаню и Костю, супом кормит, а они день и ночь в пекарне.
Денежка лишняя появилась – Мишке учебники справили, Кузёмину новую обувку, а Славке шерстяной платочек. Копить семья пока не обучена. Зачем копить, если дни наверху сосчитаны?
А в небесах, рассуждал Кузёмин, уже ни фига не стянешь.
И всё-таки… а вы что же, уши развесили? Не так всё вышло. Утром, как развиднелось, тронулся Кузёмин по холодку обратно к станции. Вокзал недалеко оказался, километрах в пяти. Славка выбежала следом, да так и осталась стоять, прижав к груди сжатые кулачки. Прощай, мой табор, я спел в последний раз, бормотал Кузёмин… самому всё надо решать. Утро поёт, трындит пернатая мелочь, путь был недолог, а обратный всё же вдвое короче. Постучав в дощатую дверь, Кузёмин толкнул её ногой и рявкнул, выйдя на середину комнаты:
– Подъём, золотая рота! Мишка, дуй-ка в дровишки. Славка, айда капусту крошить да с бараниной щи варить.
Что поделать: здешний лабаз, он тоже был в районе вокзала. Потом, конечно, состоялась и пекарня, поднятая из пепла: труды немалые, заказы пошли не вдруг. Отдыхать поехали на Чёрное море. Мишку осенью в глазную клинику Фёдорова сдали, на операцию. Скоро повязку снимут.
Вот теперь — всё.
.
Аудиофайл: "Таганка", исп. Михаил Шуфутинский.