Пока страна спит...

В Петербурге пять миллионов жителей, пытающихся покорить этот город в поисках счастья. На каждого из них приходится по сотне-другой квадратных метров различных отапливаемых помещений. Но в этом городе нет места для меня, нет места, где я мог бы спокойно уснуть в тепле и проснуться не от холода, а от того, что душа захотела вернуться к реальности. Этот город страшен, холоден и жесток, но я люблю его, почти как женщину. Впрочем, друзья меня спросят: «Которую из множества твоих женщин ты имеешь в виду, Серёжа?». Ах, я не знаю, но все женщины уходили от меня, не выдержав этой космической бесприютности, которой казнит судьба слишком непрактичных людей. Женщины уходили, а я оставался со своей тоской и вновь возвращался к привычному способу существования — принимался писать стихи, поскольку это всё, что я умею и хочу делать в этой жизни.
 
Нет, я, конечно, не один здесь такой. Половина моих друзей-сверстников живёт в съёмном жилье, и зачастую это настоящие халупы — стены с оборванными обоями, битая сантехника, горбатящийся паркет или рваный линолеум, и теснотища, в которой подрастает уже следующее поколение мучеников этой страны. И если честно, я думаю, что коммуналки здесь не исчезнут никогда, сколько бы их не расселяли. Потому, что это страна великих идей и безумных порывов, страна мечты о коллективном счастье. А может ли счастье быть коллективным?
 
И всё-таки я люблю Россию, а более всего этот город, где большую часть года пасмурное, серое небо и темнота, от которой лезут в голову самые скверные суицидальные мысли. В этом городе ветхие дворцы отражаются в большой, холодной реке, одетой в гранит, в этом городе в подвалах и на чердаках живут тысячи людей, выброшенных из жизни, вычеркнутых навсегда из всех официальных списков живых, и не имеющих права даже на то, чтобы умереть в больнице. Впрочем, места их обитания вовсе не ограничиваются подвалами и чердаками. А кроме того, не всякий бомж так закончен в своей бесприютности, как вышеописанные люди. Есть ещё такие, как я — те, которые не умирают, и не живут, не вычеркнуты ещё из списков живых, но обладают правами только на бумаге.
 
О, где только я не ночевал в этом городе! Меня выгоняли менты со всех вокзалов и выпихивали из аэропорта; я спал на скамейках в парках; я снимал чужие комнаты и квартиры; я прятался от мороза в подвале и на чердаке; я уезжал в загородные леса, где ночевал в сыром стогу сена, на куче брёвен или просто у костра, подстелив под себя кусок полиэтилена. Конечно, очень скоро от такой жизни я перестал спать нормально и уже не мог отключиться вечером, когда оказывался в той квартире, где я прописан. Там трое буйнопомешанных родственников устраивали пляски смерти, сатанинские оргии, во время которых безумные крики с девятого этажа долетали даже до автобусной остановки, во время которых от слов до удара топором по голове оставался всего один шаг, и только страх тюрьмы удерживал бешеных жильцов квартиры от немедленной расправы друг с другом. Это было по-настоящему страшно.
 
Во время этих-то безумств я и уходил из квартиры. Я вытирал пыль с неудобных скамеек вокзалов своей лысеющей шевелюрой, и рядом со мной храпели пьяные бомжи или ко всему привычные азиаты. Я вытирал пыль своими боками с труб отопления в подвалах. Я залез однажды ледяной зимней ночью в мусорный бак, где зарылся в тёплые, гниющие пищевые отходы, и только так сумел не замёрзнуть насмерть (стоит ли говорить, что когда утром я вылез из бака, какие-то жуки ползали по мне, как по какой-то уже вполне мёртвой материи). В лучшие времена я жил даже и в коммуналке — в комнатах уехавших дальних родственников — и смотрел вечерами на бесконечные крыши домов, где наслаждались уютом незнакомые люди. Я завидовал этим людям потому, что знал: через две недели не слишком-то добрые родственники вернутся и меня выгонят. И меня выгнали. Я снимал у страшно уродливой старухи восьмиметровую комнату, где мы с женой едва протискивались между двумя узенькими кроватями и боролись с полчищами тараканов. Я снимал квартиру другой старухи, парализованной и безумной, которая в момент наибольшего сближения моего с женой кричала, что она, старуха, тоже хочет — я не отзывался, и старуха, сходив под себя, мазала стены калом в отместку за полное презрение к её сексуальному припозднившемуся аппетиту. Я снимал страшную квартиру, где был проломлен пол, а по остаткам обоев были размазаны куриные яйца, где горы мусора валялись под ногами, и спать приходилось на остатках пружинного матраса — пружины больно врезались в ноги и в голову. Я спал на лестничных клетках и в подъездах, где жуткий холод шёл от бетона, и приходилось каждые полчаса вскакивать, чтобы согреться махами рук и ног. Я ночевал в дворницкой, где вповалку, кучей спали ещё какие-то люди, и, чтобы ночью добраться до туалета, я перешагивал через них, спящих и видевших дурные сны. Я жил в тесной подсобке мебельного магазина, где я числился сторожем, и в этой подсобке научился слышать во сне малейший шорох, поскольку под моей охранной была мебель из красного дерева, стоившая миллионы.
 
Вы спросите: «Почему же ты, Серёжа, не уехал в какой-нибудь другой город, попроще, где можно без труда получить жильё? Неужели только потому, что так любил этот Петербург?» Нет, — отвечу я, — мне приходилось уезжать много раз. Да-да, когда я служил в Советской Армии, я оказался в Свердловске и спал там в вентиляционном коробе, где ротор мог размолоть меня в фарш; спал в бойлерной размером полтора на полтора метра, где деды ночами пили портвейн и заставляли меня пришивать им погоны; я спал зимой в общей палатке на куче дров, припорошенных снегом; я спал на голых досках деревянных нар и на двухэтажных, трёхэтажных, а порой даже на четырёхэтажных железных койках, соскакивая с которых по тревоге важно было не свалиться на голову солдата внизу; позже я уезжал в Минск и жил в пятизвёздочном отеле, где вынужден был забраться с матрасом в ванну, чтобы шум главного проспекта города не мешал спать и видеть странные сны о свободе; было дело, я спал в городке Кондопога в строительном общежитии под плеск разливаемой бывшими зэками политуры и крики в коридоре уже пьяных этих запредельных людей, резавших ножами друг друга среди ночи; я пытался уснуть в Москве — в квартире бывшего детдомовца, где не было ничего, кроме двух ватных матрасов на полу; я спал в пыльных плацкартных вагонах под храп гастарбайтеров, когда мотался между Петербургом и Астраханью, той Астраханью, где мне было по-настоящему хорошо — может быть, впервые в жизни, поскольку там была любимая женщина. Увы, наши отношения не складывались всё по той же тривиальной причине — жить было негде.
 
Так вновь и вновь я возвращался в Петербург — только здесь я был нужен со своими печальными стихами, хотя менты методично выгоняли меня со всех вокзалов, с неудобных скамеек аэропорта и даже из подземных переходов метро. Стихи стали моим проклятием и моим счастьем, и вот голова моя седа, мне сорок два года, но я живу в комнате, где за дверью беснуются буйные психи, и у меня нет ничего, кроме одежды, стола и компьютера. Ночами я пытаюсь уснуть на чужом продавленном диване, но сон бежит от меня. Лишь под утро я засыпаю на пару часов и вижу во сне гибель народов, нашествие инопланетян, катастрофы и даже Конец Света. Очнувшись с тяжёлой головой, я узнаю в окне, лишённом каких-либо штор, серое петербургское небо и с трудом соображаю, как и почему здесь оказался. Да, я люблю этот великий город, эти старые улицы, по которым ночами бродит тень Достоевского, улицы, где в подвалах домов спят бомжи или вполне официально живут дворники. Я люблю этот страшный город — страшный потому, что здесь легче убить старушку топором, чем найти хоть какое-нибудь приличное место для ночлега. Я люблю этот город, как женщину, как падшую некрасивую женщину, которая ничего не может мне дать, но хочет счастья и покоя. Я люблю эту бесконечно холодную Россию и ненавижу её государственную власть. Я ненавижу население этой страны, превратившееся в покорно тянущую лямку биомассу, и я люблю людей этой страны потому, что среди них ещё есть те, кто любит стихи и картины, те, которым не всё равно, что со всеми нами будет. Может быть, хотя бы они исправят судьбу бездомных этого города? Я ещё надеюсь когда-нибудь проснуться под новыми прекрасными небесами, нависшими всё над тем же угрюмым, но уже не таким безразличным к человеку Невским проспектом. И это мой самый навязчивый сон.
2008 г.