Бывальщина

Из-за леса нехотя выползало ленивое зимнее солнце. Навстречу ему, по колено в снегу, тропил лыжню я. Тропить, в одиночку, под тяжелым рюкзаком - удовольствие сомнительное. А тут еще настырный ветрило. Он шутя пробирался сквозь одежду до самых костей. Зато уж на спине царили потные юга... Короче, все тридцать три удовольствия в первый же день похода...
 
К середине дня я, уставший и продрогший, набрел на какую-то полузаброшенную деревеньку. Нежить. В качестве укрытия от ветра я избрал один из трех еще живых домов. Скособоченный, потемневший, вжавшийся в землю, он все-таки дышал теплом жилья.
 
Я пристроился на куче бревен, что подпирали слепую, без окон, стену и принялся за обед. Мой обед проходил под несмолкаемый перебрех мелкой чернявенькой мохнатой шавки. Псина то просовывала морду под калитку, то прыгала на нее и, не переставая, лаяла, лаяла, лаяла... звонко и противно.
 
- Цыц, окоянная!..- прервал песьи трели дребезжащий старушечий голосок,- Тихо, ты!..
 
Калитка скрипнула, стукнула. Из-за нее появилась сгорбленная маленькая старушечка.
 
- А я-то думаю, чего ж проклятая заливается,- и, поворотясь ко мне сморщенным темным лицем, зачастила - Ах, ты, ирод окоянный! Да что же ты вытворяешь?! Поганец ты эдакий!..
 
Недоеденный кусок сыра стал мне поперек горла.
 
- Чего же ты выделываешь?!- продолжала она,- Позору-то! Ужель мы нехристи?! За кого же ты нас принимаешь?!
 
-Почему в дом не зашел? Зачем же на холоде есть?- уже спокойнее добавила она,- Заходи, мы тебя покормим. Нехристи мы что-ли?
 
Мимо брешущей шавки я прошел за старухой к низкой тяжелой двери. Вошел, стягивая на ходу вязаную шапочку. В полутемной тесной комнате было жарко натоплено. Перебивая сухой, горьковато-дымный печной аромат, в нос ударял тяжелый дух давно немытого больного тела. Из дальнего сумрачного угла послышалось кряхтение, сопение и сдавленный кашель...
 
- Эх-хе-хе... Хозяин-то мой совсем расхворался. Почитай уж и не встает... Да ты садись, милый,- спохватилась старушка и указала мне на облезлый, фабричной выделки, стул у маленького, наспех сколоченного стола.
 
Хозяйка зашустрила у печки и достала оттуда накрытый каким-то тряпьем чугунок.
 
- Откушай-ка,- и она налила мне полную миску наваристого супа с лапшой.
 
- Как тебя звать-то, сынок?
 
Я представился.
 
- А меня- Пелагеей Ивановной... Э, да, бабкой Пелагеей - зови. А хозяина моего Семеном кличут, Семен Петровичем,- и она повела головой в сторону темного угла,- да ты ешь, ешь... Я еще положу, а там каша поспеет. Ты откудова будешь?
 
Я сказал.
 
- Из самой Москвы?! Хорошо у вас с продуктами. У нас нынче бяда. Осталось-то три двора всего. Кто ж сюда что повезет-то. А я слаба ногами стала. Не очень-то до поселка набегаешь по грязи, да снегу...
 
Пелагея Ивановна снова засуетилась у печки, доставая кашу; но я решительно отказался от второго. Она удивилась, осерчала слегка, уговаривала:
 
- Да что ж тут для мужика есть-то?! Мой и то больше съедает.
 
Но я настоял на своем.
 
- Ну да ладно. А то бы поел, как следовать? Путь, чай, неблизкий? По своей воле-то маешься, аль по работе?
 
Я объяснил.
 
- Вот, чудак-то,- искренне удивилась Пелагея Ивановна, потом, как бы про себя, добавила,- Странник.. Божий человек...
 
Я стал собираться.
 
- А ночуешь ты где?
 
Я сказал.
 
- В лесу?! В палатке? В холоде?! Да что ж за охота?! Стучись в любой дом. Ужель не пустят? Нехристи мы что-ли?! Нелюди?! Ох-хо-хо…
 
Она так и не поняла меня, добрейшая Пелагея Ивановна.
 
- А то бы оставался у нас. Пожил бы день-другой. Опять же, в поселок за продуктами лишний раз сбегал бы,- с надеждой добавила она,- Чай, молодой,- ноги крепкие.
 
Бабка Пелагея вышла за калитку проводить меня. Я нацелил лыжи, вскинул на плечи рюкзак и обернулся, чтобы проститься. Темное морщинистое лицо Пелагеи Ивановны светилось добротой, сожалением, удивлением, усталостью… Усталостью.