Рыжий и Корова
Вот такое у меня утро :)
— Привет! — Рыжая усатая морда, одновременно мурча и приветственно помрякивая, возникает из ниоткуда, мои глаза, попривыкнув к контрасту между темнотой утра
и слепящей надкрылечной лампой, наконец, распознают и пушистое тельце, и подрагивающий хвост, и лапы, нетерпеливо мнущие огрызок старого ковра, брошенный на крыльцо.
Застёгивая спецовку под самое горло и повязывая платок, подпихнула ногой галоши к краю ступени, кот аккуратно, чтобы не уронить, потёрся о каждую и снова вытянулся,
ловя мой взгляд, словно хочет удостовериться, что я не передумала обуваться и топать в коровник.
Передумаешь тут, это только в анекдотах понятливые коровы доятся сами, моя же меня понимать не хочет и каждый день требует ранних подъёмов, пару-другую вёдер тёплой воды
и пол-тазика нарубленных корнеплодов, присыпанных дроблёнкой.
Кот бежит впереди, то и дело оборачиваясь и проверяя — иду ли я следом. Иду, поддёргивая неудобный съезжающий и довольно увесистый тазик в одной руке так, чтобы
не плеснуть из ведра в другой руке кипятка себе же под ноги, как в первые разы наших с котом путешествий.
Он — явившийся невесть откуда и поначалу обалдевший от моей приветливости и щедрости — бегал туда-сюда, сновал под ногами, как вертлявый волчок, подпрыгивал до рук и пытался потереться об какую-нибудь
из них своей рыжей башкой, а я — тоже немало обалдевшая от обилия кошачьей благодарности от незнакомого кота — запиналась о его длинное тело и хвост, ворчала вслух и пыталась идти дальше под отчётливое хлюпанье в одной,
а то и в обеих галошах. Но шло время, кот — то ли внявший моему ворчанию, то ли удостоверившийся раз и навсегда, что его покормлю, теперь всегда убегает немного вперёд — протаптывает дорожку — оглядываться же не перестаёт.
Да и мне уже не по себе без привычного провожатого, несколько раз долго и упорно кыскала в темноту, не найдя его суетящимся на ступенях и пережидающим мои сборы. Он выбегал из-под крыши дровяника и
громко орал:
— Я-я-я-я-я-а-а! — Подпрыгивая, отчего это самое я-я-я сбивалось, проглатывалось и возникало вновь с каким-то завыванием, подбежав, он с особенным усердием тёрся тогда о мои ноги, о руки, о
половицы и стоящие под полками резиновые сапоги, и снова — о ноги, включив мурчалку на полную мощность, а после слов:
— Идём уже? — вскакивал и бежал в утро, разведывая окрестности.
Корова, разбуженная включённым светом, уже уткнулась в сено, позвякивая цепью и выискивая пласты послаще. Кот, по своему обыкновению, перемахнул перед её мордой через ясли прямиком в маленький сенник над конюшней, набитый гороховой соломой пополам с поздним грубоватым сеном, просочился в соломенно-сенные вороха, влекомый одному ему слышимыми звуками — то ли писком, то ли шебуршанием.
Подлив кипятка в вёдра с холодной водой, приготовленные с вечера, наблюдаю, как корова расправляется с крупными кусками кабачков, приправленных мелко помолотой пшеницей напополам с овсом, как скользит, подбирая крупицы злаков, длинный и шершавый, слюнявый её язык по дну таза,
как выдыхает она над над ним — чисто вылизанным — и тут же погружает морду в ведро с тёплой водой, шумно сглатывает, опустошая первое ведро мгновенно, мучимая жаждой и только что съеденной порцией муки. Второе — она уже цедит. Медленно, как бы нехотя, но не отдаёт, пока не выпьет до дна и не фыркнет носом в остатки, и даже потянется к третьему, хотя знает, что выпить его сможет только после дойки.
Сытая, отяжелевшая, спокойная, послушная моему голосу и моим рукам, разминающим, омывающим вымя и соски, она замирает, вслушивается, чутко подёргивая ушами, краем глаза посматривает на материализовавшегося на полу коровника кота, он — тоже уже спокойный — подбирает лапы, округляется и замирает, неотрывно глядя на то, как струйки из под моих рук врываются в звучное пространство
подойника, ещё горячего от принесённого в нём кипятка, но и молоко само — горячее, плывущее, пенящееся, пар ли это над ним или это запах-дух, достигший состояния пара — крошечных тающих капель,
корова и сама тает, наваливаясь на меня своим мягким боком уже так ощутимо, что приходится её окликать, вижу, как она смаргивает уютную дремоту с карего глаза и чувствую, как становится прямее, вздыхает,
ожидая последних скудных, прижимистых и прерывистых струек и — напоследок — кусочка мягкого прохладного сливочного масла, втираемого мной в соски перед долгим днём брождения по пастбищам, освобождённая от моих рук и от цепи оборачивается к третьему ведру с водой, пьёт с перерывами, поднимая и окуная снова свою морду, пугает кота, качнувшись и стряхнув немного воды в его сторону, выходит, наконец,
в двери. Низко и протяжно помычав, поднимает голову и бредёт по двору. Щипает кое-где пробившуюся траву, подхватывает несколько капустных листов из сложенной горы для вечерних трапез её же, долго
нюхает свежий, всё ещё смоляной столб изгороди садка и замирает у ворот — ждёт, когда я сниму ночную задвижку и открою их.
Кот в несколько прыжков перелетает — напрямую — через пустые грядки, кусты бархатцев и октябринок на крыльцо, топчется там, вклинивается дребезжащим просящим мяяя-аа в коровье мычание,
еле пережидает открывание-закрывание ворот, поиск миски, которой поиграл ветер, в итоге не выдерживает — попадает прямо под струю молока с шуршащей лопающейся шапкой пены, опрокидывающейся в найденную посудину:
— Эх ты... Рыжий!