ДЕДОВО РУЖЬЁ

ДЕДОВО РУЖЬЁ
Дедово ружьё лежит в чулане.
Пыльное, холодное, тяжёлое.
В коробке с десяток патронов.
"Вот оно то, что надо!" —
со странным облегчением думаю я.
 
В детстве я был редкостным говнюком.
Нормальный ребёнок вряд ли решит застрелить собственного деда.
А я мечтал об этом лет с семи.
И пытался это сделать дважды.
Но — обо всём по порядку.
 
Едва произведя на свет, юные родители сплавили меня в деревню,
а сами уехали в город искать лучшей доли.
Это был конец шестидесятых.
Детей в деревне было мало,
я рос, как Маугли — среди собак, лошадей и коров.
 
Я даже понимал их язык.
Да-да, вы зря смеётесь — животные разговаривают между собой.
А ещё я часто бродил по лесу,
забирался в самую глухомань
и при этом почему-то так ни разу не заблудился.
 
Дед мой был фельдшером, лечил людей, как умел,
пил, конечно, безбожно — впрочем, как все тогда.
В пьяном виде бывал дед ужасен,
мы прятались кто куда,
одна бабушка безропотно принимала его пьяную злобу.
 
Бабушка работала акушеркой,
хозяйство было на ней немалое:
конь, корова, куры, свинья, русская печка, большой огород и я.
Пьяный дед бил её подло — в грудь, в живот, чтоб синяков не было видно.
А кулаки у фронтовиков были ой какие тяжёлые!
 
Я ненавидел деда пьяным.
Тот валился на диван прямо в грязных сапогах
начинал орать, требуя к себе внимания, потом лез драться.
Я храбро бросался защищать бабушку,
но дед бережно меня отпихивал,
вообще-то он очень любил меня.
 
Но однажды я страшно разозлился
и выволок из чулана вот это самое ружьё,
грохнул его на стул перед диваном,
крикнул полусонному деду — "сдохни, гад!"
взвёл курки и выжал спуски.
 
Ошарашенный дед долго не мог успокоиться.
На счастье моё и дедово патронов в стволах тогда не было,
а сейчас вот они, лежат на столе,
тускло отсвечивают капсюлями —
бери нас, заряжай, пали!
 
Прошло немало лет. И вот дед лежит на том же самом диване,
мычит и стонет — у него полностью разрушилась речь,
узнаёт только меня да бабушку,
зовёт меня сынком и долго держит за руку,
регулярно и с наслаждением ходит под себя.
 
Месяц назад мы забрали его из психинтерната,
плачущего, потерянного, всего в синяках.
Мне никогда не забыть тот жуткий день,
то сырое, давящее свинцом небо,
в котором от края до края был разлит страх.
 
Дед теперь как ребёнок.
Только крепкий, огромный, неподъёмный, как колода.
Соседки приходят пожалеть бабушку,
но помогать ей никто не спешит.
Мне невыносимо видеть всё это. Зачем так жить?
 
Я в деревне по просьбе родителей,
я — студент второго курса института,
самоуверенный циничный юноша.
По вечерам я сбегаю из дома
пить мерзкую местную водку с кем попало.
 
Однажды, в промозглый осенний день,
когда бабушка уходит в магазин и на почту,
я осторожно выношу дедову "тулку" из чулана,
сажусь возле дивана на табурет, кладу на колени ружьё
и пристально смотрю деду в глаза.
 
Я хочу, чтобы он понял меня, и похоже, он что-то понимает.
Он почему-то радуется, как ребёнок,
он волнуется, он силится мне что-то сказать,
тычет на ружьё, тянет пальцы к стволам.
— Да, — слышится мне. — да, сынок! Ну!
 
Тяжёлый морок сгущается в моей голове.
Я знаю — дед в моей абсолютной власти,
никто и никогда не станет разбираться,
как сумасшедший старик добрался до ружья.
Любая российская деревня хранит и не такие тайны...
 
Кто-то другой просыпается во мне — и это точно не человек.
Страшным усилием воли я не пускаю этого зверя за флажки.
Спасибо физической закалке, полученной в летнем стройотряде —
я еле-еле успеваю отодрать чугунные дедовы пальцы,
цепляющиеся за цевьё в опасной близости от спусковых крючков.
 
С трудом перевожу дух и понимаю, какой же я дурак.
Зачем я приволок это чёртово ружьё?
Оказывается, я очень люблю и даже жалею своего деда.
А когда любишь человека, то можно немного и потерпеть.
Вся моя ненависть куда-то исчезает за полсекунды.
Я улыбаюсь деду: "Живи, старый!"
А он почему-то вдруг горько и безутешно плачет...
 
Назло всем чеховским заветам
и от греха подальше
вечером того же дня
я меняю чёртово ружьё вместе с патронами
на самогон.
 
Дед умрёт через три долгих месяца,
на неделю пережив Андропова,
бабушка проживёт одна ещё тридцать пять лет,
я вырасту, постарею,
похороню бабушку
и только тогда наконец-то
расскажу всю эту историю.