КРАСНЫЙ ДЕНЬ КАЛЕНДАРЯ

КРАСНЫЙ ДЕНЬ КАЛЕНДАРЯ
{С конкурса "ЭПИЗОД"}
 
[1975 год. Ноябрь. в\ч 6__44.
 
Служба подходила к концу. Вернее, подошла. Уж вышел Дембельский приказ незабвенного маршала Гречко, газеты с Приказом шли среди дембелей на вес золота. Сам приказ был зачитан в роте рядовым-первогодкой Гореевым, взгромождённым для пущего обозрения на тумбочку.
Прошёл ещё месяц, наконец, первого ноября писарь строевой части Серёжа Проводин отрапортовал, что отправка дембелей – одиннадцатого ноября, и что это не лажа, а конкретный приказ, который он сам видал, за подписью комдива, генерал-майора Подгайного.
Тут-то и грянуло седьмое ноября. Ничего особенного этот день не предполагал, кроме того, разве, что подъем был на час позже, вместо утреннего развода – торжественная линейка, а на обед к неувядающей перловке полагалась крохотная котлетка, подгорелая снаружи, сыроватая внутри.
После этого пробил Час сурка или дембельский отбой. И пока те, кому служить да служить, мучительно решали, чем это личное время забить, коронные деды́, вроде меня, предались сладости сна. Ибо известно: богатство это не то, что есть у тебя, а то, чего нет у соседа твоего.
Я стащил с ног сапоги, царственно, как горностаевую мантию, бросил на них портянки, разделся и возлёг на ложе. Койка у меня была верхняя. Вообще-то как дед я имел неоспоримое право на нижнюю, но в своё время презрел условности, ибо уже в то время не любил перемен.
Сумбурную дрёму прервало длинное покашливание. Я с неудовольствием приоткрыл глаз и увидел приятеля своего Сашу Сентюрина. Родом он был, кстати, из мало кому известного в ту пору города Будённовска.
– Спишь?
– Ну.
– Вот прям, так хочешь спать?
– Ну.
Однако что-то в его словах настораживало. Сентюрин был не любитель праздных вопросов.
– Ну спи, – сказал Саша с подозрительной участливостью. – Спи родной. Я найду, с кем выпить.
Разговор перешёл в неожиданную плоскость. Ради этого стоило приоткрыть второе веко.
– Ты о чем? – спросил я, ожидая подробностей. Не то чтоб уж очень хотелось… За время службы у меня был всего один огневой контакт с алкоголем, связанный с самовольной отлучкою, и кончился он столь отвратно, что не хотелось вспоминать.
– Вставай, чудо, – сказал Сентюрин и, не оборачиваясь двинулся к выходу, не сомневаясь ничуть, что я тотчас повинуюсь.
Слово «чудо» в конкретном контексте было обидным, впору и оскорбиться, я, однако ж, не оскорбился, авантюризм ситуации завораживал. Нарочито неохотно спрыгнул с койки, надел китель, потянулся за брюками.
– Да ладно, – Сентюрин победно ухмыльнулся, – чай не к Мавзолею идём. Пошли прямо так. Так смешнее.
Он в самом деле был одет необычно: китель нараспашку, сапоги, пилотка. Все остальное – набор нательного белья.
– Тюря, – возразил было я, – нас не поймут.
– А и не хрен кому понимать. В части ни одной собаки нет. Праздник же, народ ликует. Пойдём через каптёрку. Кого скребёт чужое горе?
Возразить было трудно. Мы, шаркая сапогами, прошествовали по коридору, каптёр, Гриша Мунтян, которому служить ещё , как медному пятаку, глянул на нас с завистливой опаской.
– Ефрейтор Мунтян! – сурово скомандовал Сентюрин. – Открыть кингстоны!
Дело в том, что у каптёрки была запасная дверь, через которую можно было выйти из казармы, минуя посторонние глаза, на вольный воздух. (Часть наша, отдельный артиллерийский дивизион, располагалась в заросшей чахлым лесочком низине близ городка Ютербог, в ныне несуществующем государстве Германская Демократическая Республика. Государство это остро нуждалось в защите, а значит, в нас с Сашей Сентюриным.) Дверь на волю была заколочена по приказу командира роты, но заколочена очень продуманно. Четыре внушительных гвоздя легко можно было нейтрализовать мановением пальца.
Гриша Мунтян страдальчески сморщился, но возражать не осмелился. «Послужи с моё, капрал!» – сказал ему в утешение Саша, и мы вышли наружу, не спеша прошли вдоль стены, шурша жухлою хвоей.
Казарма почти вплотную примыкала к зданию клуба. В нем через день показывали фильмы и устраивались ритуальные празднества. Трехсерийную кинокартину «Хождение по мукам», помнится, демонстрировали четыре раза. Её показали вместо долгожданной и многажды обещанной «Кавказской пленницы». Кто-то, видать, подшутил с киномехаником.
Пространство меж тыльной стеною клуба и колючей проволокой было местом практически недосягаемым для глаз. Саша с гусарским ухарством выставил на выщербленные ступени, ведущие в келью киномеханика, трёхсотграммовую бутылочку немецкой водки и два густо посоленных куска чёрного хлеба. «Где взял?» – восхищённо спросил я, ибо втайне подозревал, что Сентюрин выложит на пиршественный стол чудо отечественного парфюма одеколон «Тройной», как это уже случилось однажды. Я тогда от возлияния отказался, Саша обиженно выпил его один и страдал всю ночь несказанно.
Сентюрин промолчал и открутил крышечку. «Делаем в два приёма, – Айн-цвай!» Бутылочка оказалась у меня в руках. «Что, из горлышка?» – «Нет, сейчас рюмочки хрустальные достану из одного места. Пей, знай!»
Я суетливо выдохнул и приступил. Оторвавшись, я увидел, что выпил аккурат столько, сколько отмерил Сашкин большой палец. «Что мурыжишься? – загоготал Сентюрин, видя мою конвульсивную оторопь, – Не в ту дырку вошла сивушка? А ты закуси, пацан, и не бери в голову».
«Как такую камрады пьют?» – риторически спросил я, пока Сентюрин, ритмично двигая кадыком, вбирал в себя влагу.
«Камрады, чтоб ты знал, водяру вообще не пьют, – сипло отозвался он, гримасничая и тряся головой, – это они её для нас гонят».
Потом мы закурили. То были незабываемые сигареты второго сорта «Гуцульские», веточный корм.
Наконец все было допито, алкоголь после некоторых метаний уютно свернулся тёплым, пушистым котёночком во глубине желудка. Потёк неторопливый разговор. Говорили о женщинах. Не стану пересказывать даже приблизительно, ибо все, исторгнутое из глубин души, хранится в памяти не как конкретная информация, а как совокупность эмоций.
Разговор уже угасал, уже стал пробирать холодок, уже забрезжили мысли, что пора возвращаться, когда произошло нечто фантастически неожиданное: дверь в будку киномеханика стала отворяться. Как-то медленно и нерешительно. Я с надеждой глянул на Сентюрина. Его водянисто-голубые глаза потрясенно округлились. «Уходим, понял? Тихо уходим», – произнёс он едва слышно.
Может быть, тем бы все и кончилось. Да угла рукой подать, а там, в спасительную заднюю дверь и – на заветную койку, знать не знаю, ведать не ведаю. Но через мгновение случилось и вовсе неслыханное. Из туманной мглы за дверью киномеханика материализовалась женщина. Она была в узких брюках и просторной темно-синей блузе. Наверное, лет тридцати. Смотрела на нас сквозь чуть затемнённые очки с весёлым любопытством.
«Гутен так, фройляйн», – сказал я ей и поклонился, с достоинством подтянув кальсоны.
«Дас ист битте аляндер-швандер, – прохрипел Сентюрин, осторожно пятясь назад и увлекая меня. – Ду бист мильпардон, но мы отваливаем».
Фройляйн не успел оценить глубокомысленной немецкой фразы. Потому что из-за ее спины на свет явился наш комбат, подполковник Шаталов. При всех регалиях, в парадном, цвета морской волны мундире. А за ним небольшая, невнятно лопочущая стайка каких-то штатских.
«Кистец», – едва различимо, прошептал Сентюрин по-русски, но я его услышал. Ибо это была истинная правда.
***
Кто-то из мудрецов сказал: ежели попал в смешное положение, смейся над собой, причём громче всех остальных. Видимо, наш комбат был с ним знаком, потому он именно так и поступил. Он раскатисто расхохотался и кивнул своим спутникам, приглашая, видимо, и их присоединиться. Те, смущённо переглянувшись, вежливо хихикнули. Комбат шагнул к нам, под ногами его паскудно звякнула пустая бутылка. Это развеселило его ещё больше.
«Бегом отсюда! Биомать! Доложить командиру роты. Быстро, наххх…! С-суки, вашу мать!» – говорил, он трясясь от смеха, пальцем вытирая слёзки.
Как мы уходили, я уже чётко не помню. Вернулись в казарму, тщательно, в линеечку заправили койки, оделись по форме.
Минут через десять все в роте уже знали. Даже салаги глядели на нас с брезгливым сочувствием. Замкомвзвода прапорщик Цюпко вызвал нас в ленинскую комнату.
«Смирр-на-аа!!! – заорал он так, что сам вздрогнул. – Стоишь, руки на яйцах держишь! Я тебе говорю!»
Я понял, что обращаются ко мне и по-уставному вытянулся.
Однако Цюпко уже израсходовал запас гнева.
«Вы стебанулись оба? Служить осталось два дня. Оставалось. Маскарад, понимаешь, устроили. Теперь мне по самые помидоры ввалят. И всем ввалят, мало не покажется. Рота месяц из караулов не вылезет. Мне сказали: разберись. А хрен тут разбираться. Послезавтра первую партию дембелей отправляют домой. Вы оба, между прочим, а первой партии были. А теперь… Вот вам и вся разборка. Батя мой говорил: дураков нельзя наказывать. Они сами себя за десятерых накажут. Пошли вон»
И мы пошли вон, дивясь мудрости Цюпко-отца.
***
В курилке собрался народ, они о чем-то вяло говорили, но завидев нас, почтительно замолкли. Командир отделения, старший сержант Парфенюк, деловито цыкнул, мотнул головой и все как-то незаметно ушли.
«Я чего-то не пойму, – хохотнул Парфенюк, присаживаясь рядом с Сентюриным. Они, кстати, были из одного города, даже, кажется, знавали друг дружку до службы. – Ну в самоволку сбегали – понятно. Ну выпили – тоже понятно. А в кальсонах-то на хрена? Вы что, пидоры что ли? А? Не слышу!» – он дурашливо приложил к уху ладонь.
«Долго объяснять. А кто дурак, вообще бесполезно». – Саша говорил в сторону, непонятно, к кому обращаясь.
«Вон как. – Парфенюк опешил. – Ладно, а то, что теперь вас всю роту…»
«Парфён, ты нас стыдить пришёл?»
«Неправильная постановка вопроса. Стыдить я тебя не буду. Я тебе, Тюря, письменно все выскажу. Из дома, в новогодней открытке. Тебе ведь, поди, до Нового года тут портянку жевать. Цюпко тебе Дедом морозом будет. А для начала обещаю вам, товарищи военные, по десять суточек в солнечном Вюнсдорфе. Забыл, Сабиров, что такое Вюнсдорф?..»
В Вюнсдорфе находился штаб дивизии и там же – гарнизонная гауптвахта. Когда в части есть своя «губа», это создает ряд досадных помех в жизни, но в целом – нормально. Охраняют тебя свои же пацаны, сегодня ты меня, завтра я тебя. Эту примитивную философию равновесия в природе осваивают быстро. Совсем другое дело – гарнизонка. «Я на собачье говно смотрю с большим уважением, чем на вас на всех вместе взятых», – примерно такими радушными словами встретил нас, вновь прибывших, прапорщик Краснощёков. Затем поделился забавным историческим курьёзом: оказывается в оны дни была в здании Гаризонки тюрьма, в которой томилась пламенная революционерка Клара Цеткин.
«Не забыл», – кивнул я и вежливо улыбнулся.
«Ну вот. Повторенья мать ученья. А чтоб ты ещё ширше улыбался, добавлю: сегодня перед ужином – торжественное построение…»
«Так было же построение-то», – встревожено перебил его Сентюрин.
«Повторяю для тупых! – запел Парфенюк дискантом. – Перед ужином будет торжественное построение! Ту, что утром, – ту начальник штаба проводил. Комбат с утра к камрадам поехал. А сейчас он сам проведёт. У меня сильное подозрение, что он хочет лично вас обоих поздравить. И будет вам сегодня созвездие Рака, залп «Авроры» со скипидаром. Так что подите подмойтесь!..»
***
Десять суток ареста на праздничном построении в честь Великой октябрьской? Теоретически возможно. Не более. Однако ефрейтор Литвиненко, комбатский водила, сообщил, что шеф уже три дня глубоко бухой. Эта деталь переводила ситуацию из теоретической во вполне практическую плоскость. Ибо запой это время, когда человек вовсе перестаёт смотреть на себя со стороны, а ежели смотрит, то скорее изнутри. Бессмысленно, но пристально.
***
Командир роты старший лейтенант Санников походил на падшего ангела. Ликом кроток, нравом буен. Говорил с неизменной ангельской улыбкой, ходил бесшумно, как рысь, а всех солдатиков, от сынов до дедов, именовал странным словом «габриилы». На расправу был скор, однако отходил быстро.
Попадаться ему на глаза вовсе не входило в наши планы. Однако жизнь устроена иррационально и встреча не замедлила случиться.
«Ну что, габриил? – обратился он к Сентюрину с ласковой улыбкой. – Давай, рассказывай, что у вас там приключилось. Должна же Родина знать героев…»
Сентюрин принялся пересказывать случившееся тягучим, скучным голосом, из коего следовало, что ему даже непонятно, отчего такая пустячная история могла привлечь внимание товарища старшего лейтенанта. Однако когда он добрался до финала, Санников неожиданно разразился оглушительным хохотом, который, правда, тотчас сурово оборвал, осознав его неуместность.
«Ну, габриил, меня там не было. Ты бы у меня до утра пятый угол искал»,  сказал, он, насупив брови.
Старлей лукавил. Все знали, что комбата он недолюбливает, и любая конфузная ситуация, связанная с ним, не могла не вызвать в нем прилив положительных эмоций. Да и не только в нем, пожалуй. Ошибочно полагать, что нормальная, здоровая реакция на происходящее присуща только нижним чинам.
Однако шутки шутками, а дневальный между тем ликующе скомандовал: «Рота! Строиться на торжественную линейку!»
***
На плацу нас ждал новый удар. Роту, оказывается, с утра отправили в наряд по части, оставалось человек двадцать, не больше. И мы с товарищем Сентюриным как самые высокорослые – во главе колонны. Рота наша, вдобавок ко всему, стояла по центру, следовательно мы – перед самым носом у комбата.
Когда к подполковнику Шаталову обращались подчинённые, в слове «подполковник» принято было деликатно опускать приставку «под». Называли просто «полковник». Скромно так. Он не обижался.
Вообще, человек он был хороший. То есть, беззлобный и неглупый. В целом. Правда, запои, которые порой приключались, делали его непредсказуемым.
Комбат рассказывал нам о том, что пятьдесят восемь лет назад трудящиеся свергли власть капиталистов и помещиков. Слушал я его невнимательно, То есть, внимательно, конечно, но речь его усваивалась не как совокупность информации, а как неизбежная шумовая прелюдия к чему-то куда более значимому.
Я стоял, низко опустив веки, резонно предпочитая не встречаться взглядом с комбатом. Когда в момент паузы поднял голову, я убедился, что комбат неотрывно смотрит на нас. Хотя, собственно, смотреть ему было более некуда, по идиотский неумолимому стечению обстоятельств стояли мы аккурат визави.
Позади него в желто-черном обрамлении красовался длиннющий транспарант с надписью «Всё, что создано народом, должно быть надёжно защищено». Мысль в общем верная, хотя философски несколько спорная. Голова комбата располагалась как раз посреди слова «защищено». Между двумя «щ».
Бог весть почему, это показалось смешным. Настолько, что я как-то очень тихо хмыкнул. Получился какой-то гортанный всхлип, похожий на рвотный спазм. Стоявший рядом вытянутый в струнку Сентюрин от этого нежданного звука содрогнулся всем телом и скосил на меня левый глаз. Я вновь понурил голову и вдруг хмыкнул ещё раз, на сей раз громче и утробней.
Бедного Сашу заметно покорёжило. Глаза его стали ясными и бессмысленными, как у идиота. Он напрягся и вдруг с тоскливой обречённостью издал точно такой же звук, да погромче. В строю возникло шевеление. Командир роты почему-то сгорбился и снизу вверх метнул на нас гневный взгляд. Я понял, что если сейчас, сию минуту не произойдёт что-то неожиданное, дело кончится вовсе плохо. Оно и произошло. Комбат оборвал речь на полуслове, перевернул бумажку, дабы продолжить, но продолжения по какой-то причине не оказалось, то ли листок потерялся, то ли он перепутал их порядок, подполковник, сурово уставясь на девственно чистый лист, замолчал, силясь осмыслить ситуацию. Так, верно, и не осмыслив, добродушно развёл руками.
«Ну вот тут у меня… Все в общем у меня. С праздником, товарищи …»
Он запихнул скомканную шпаргалку в карман кителя, обвёл личный состав расслабленным взором, развёл руками и широко улыбнулся. Откуда-то слева послышался едва слышный смешок. За ним ещё один. Сил сдерживаться более не было, и из самых недр моих вырвался наружу какой-то сиплый, носоглоточный звук. Саша немедленно прыснул следом, с надеждой ожидая поддержки. Она последовала. Третья рота разразилась смущённым, однако жизнеутверждающим гоготом. Громче всех смеялся старлей Санников, не сводя с нас ненавидящего взгляда… Комбат удовлетворённо кивнул и дал команду «вольно-разойдись».
***
В курилке было оживлённо. Коля Мащенко рассказывал о своём первом грехопадении. При этом жестикулировал так, будто речь шла не о сладчайшем соитии, а о тяжёлом рукопашном бое. Историю эту я слышал многократно. В самых разных версиях. Посему отошёл в сторону, о чем немедленно пожалел. Из сумерек материализовалась статная фигура командира роты.
– Куришь? – Поинтересовался он, глянув на меня весёлыми и добрыми глазами. – И то. Дембеля, поди, чемоданы пакуют. Скоро уж. Ну тебе-то рано. Тебе, габриил, где-то к февралю по моим данным…
– Так к Новому году, вроде, – осторожно возразил я. – Так сказали.
– Кто сказал? – насторожился Санников.
– Цюпко сказал. К Новому году, говорит…
Санников облегчённо вздохнул и залился радостным смехом.
– Ну, Цюпко он скажет! К двадцать третьему февралю, ко дню Советской Армии, чтоб ты знал. Так что мыль верёвку и гляди соколом.
Он вновь засмеялся, довольный шуткой, однако тут же оборвал смех и сурово глянул на меня из-под густых, красивых бровей.
– Что за смех был в строю? А?! Устроили концерт для дурдома с оркестром!
– Да так. – Я придурковато развёл руками. – Вы же вон тоже смеялись, товарищ старший…
– Я?! Я смеялся в строю? – Санников даже огляделся по сторонам, словно ища свидетелей неслыханного кощунства. Однако тут же пришёл в себя. – Тебе, гляжу, служба мёдом стала казаться.
– Так точно, товарищ старший лейтенант. А разве это не так? Посудите сами. Вот поедут они послезавтра домой. И что? Там пьянство и разврат, полное отсутствие дисциплины. А здесь, – я поднял на старлея затуманившиеся глаза. – Рано утром – подъем. Сорок пять секунд. Ещё солнце не позолотило верхушки казарм, а уж я бегу кросс. В сапогах по грязи. Чав-чав! Это ли не счастье! Далее…
– Ну это я тебе, габриил, обещаю! –твёрдо сказал старлей. Будешь стройный и ладный, и Родину будешь любить, как Павлик Морозов. Я буду лично…
Однако он так и не договорил, что именно он будет лично. «Рота, смирно!» – гаркнул он и взял под козырёк. По асфальтовой дорожке шёл комбат.
***
Он шёл походкой шкипера в семибалльный шторм. Что-то прижимал к широкой груди. «Ну, труба тебе, габриил», – тихо сказал Санников, не сводя с комбата открытого и честного взгляда. Увидев нас, комбат подошёл ближе. Глаза его, как у стрекозы, глядели одновременно в разные стороны. То, что он прижимал к груди, оказалось махоньким, лохматым щенком неведомой породы.
– Вот, щенка подарили, – сказал он вдруг, смущённо улыбаясь. – Вольно, товарищи. А куда мне его? Жена теперь ругаться будет.
– Болонка? – с въедливым участием поинтересовался Санников.
У комбата некоторое время обитала бело-рыжая полуболонка по имени Кнопка со сволочным характером. Недавно померла не то от старости, не то от чумки, к общей тихой радости всех офицеров батальона.
– Да хрен разберёт, – проворчал он, трепля за ухом у щенка и морщась, когда тот, разыгравшись, цапал его за палец.
Взгляд его оперся в меня и немного сфокусировался.
– А, ты! – он грозно насупился. Твою мать, а? Что удумали! Представляешь, Павел Афанасьевич, к нам тут немцы приехали, с Октябрём поздравлять. Кинопроектор подарили. Чудо машина! Как часики работает. Повёл в кинобудку, установили все как положено. Даже фильм крутанули. Повёл их на выход, а там два долбо_ба водку трескают, да ещё в подштанниках. Хоть сквозь землю, понимаешь. Главное ведь – в подштанниках! Биомать!
– Распустился народ! – Санников сокрушённо потупился. – Борзота – хуже коррозии. Дембель учуяли. Ничего, будет им дембель…
– Главное, представь моё положение! – кипятился комбат. – В батальоне ажур, все как с иголочки. – Ну, думаю, все, с плеч долой. Провожу камрадов и кончено. А тут… Почему в подштанниках-то, скажи хоть!
– Виноват, товарищ полковник! – произнёс я. – Больше никогда не буду.
– Уж ты не будешь. Ладно, пошли, Павел Афанасьевич, посты что ли проверим.
И они ушли.
А через день была отправка. И мы с Сашей были в первой команде. Старлей, прощаясь с нами сказал: «Да чтоб из-за двух пьяных габриилов приказ по части, завизированный комдивом, переделывать. Много чести».
Вот такая история. Водку я, кстати, больше не пил. В подштанниках точно не пил.