Я тебя понимаю

«“В минуты горести и грусти”. Что-то я глупость написал. Какая грусть может быть в уральской деревне?
Работа на лесопилке много времени отнимает. Мужик я крепкий ещё, справляюсь, но ранение в ногу даёт о себе знать. По хозяйству хлопотать всё тяжелее становятся. Сенокос на носу. Трава сочная, дожди постарались, Зорьке хватит сена на зиму.
Картошку копать скоро. Крупная она в Хорёнках родится, с ладонь. Главная на столе, вернее, наравне с хлебом. Благо, много хлеба в магазин завозят, Танюшка, дочка - семилетка, по пять буханок покупает, нам на еду, да свиньям на корм. Молоко еще, да сметана своя.
А вот печенье покупать – то баловство. Танька тут на днях рассказывала, Семёновы печенюшкой ее угостили. Вкусно. Она его проглотила, а кусочек за щекой припрятала, и, пока бегала с детворой, все мечтала - приду, думает, с молоком попробую, подружки болтали, что с молочком-то вкуснее будет. Дурёха малолетняя.
Дров на зиму мало заготовлено. Рубил недавно, в две кучи наколотое бросал, чтоб дети в поленницу относили да складывали. Жена Катерина мне шепнула – Ваньке, сыну, больше кидай, ему-то двенадцать, а Танюшка ростом мала да слаба еще. Прогнал бабу, мужику указывать надумала. От работы никому еще хуже не становилось. Ванька, хитрец, однако. Пока сестра за угол с охапкой дров завернула, он свои поленья в её кучу покидал. Подзатыльника я дал ему, а Таньке говорить не стал. Пусть таскает, раз ума нет.
Скучать да грустить, значит, некогда. Тогда чего эта строка в голове бьётся, как ласточка над подслеповатым окошком, где гнёздышко себе слепила? Соломку да палочки все носит, домишко своё укрепляет, сердце заходит иной раз, как на неё посмотрю…
“Страданья сердца моего”. Да что за бред я пишу? Карандаш и бумагу зря извожу. Как первая жена, Мария, померла с ребятишками в войну, кручинился. Катерина мне двоих мальчишек потом родила, да во младенчестве и они Богу душу отдали. Жалко мальцов, да уж больше десяти лет прошло, подзатянулось. Чего страдать-то теперь? Иван с Татьяной, последыши, выжили, то хорошо.
Из насущного, может, чего тревожит? У Танюшки платье драное, в школу ей осенью, в чём пойдёт? Впрочем, пустое, Катерина перешьет из чего, глядишь. Хотя недавно ругал её – щетку зубную купила, транжира! Говорит, бабы брали, и она взяла. Да, глупой, невдомёк, что одной щеткой-то не чистят, каждому свою надо. Неграмотная она у меня, что взять с неё?
Оно и к лучшему. Умела бы читать - полезла бы в мою тетрадь со стихами. А я никому-то о ней не рассказываю. Засмеют в деревне. Стихи! Половина соседей своё имя нацарапать не могут. Как объясню я им, что рвётся на бумагу то, что в душе клокочет, мечется? Со мной в могилу тайна и уйдёт.
“Беру в дрожащие я руки…” Вот как химический карандаш заскользил, фиолетовым строчки выводит, старается. Не помешал бы кто…
Скрип двери. Сестра, Прасковья, гостившая у нас, вернулись из лесу. Да что же такое! Возбуждённая, волочёт за руку смущенную Таньку.
- Иван! У Танюшки вши, полная голова! Что же вы раньше мне не сказали, я бы повыбирала!
Прасковья посадила девочку к окну, склонилась над ней. Ну, хоть в покое оставила, дописать стих хочется, сил нет.
“Его читайте-не бросайте…”
Стук в окно.
- Петрович! Выдь сюда!
Сосед, чтоб тебя! Ладно, быстро с тобой разберусь, пока мысли не упорхнули. Вернулся - опешил. Сестра жадно листает тетрадь. Вскинула изумлённый взгляд.
Как больно… Святое для меня прочли. Будто надругались. Стыд. Невыносимо».
Вырвав тетрадь из рук сестры, повинуясь сиюминутному болезненному желанию, Иван Петрович бросил тетрадь в тлеющую печь. Она упала коленкоровой обложкой вниз, распахнувшись на последнем, неоконченном, стихе. Толстый картон, обтянутый тканью, некоторое время сопротивлялся пламени. Зато страницы быстро занялись по краям желтым огнём, лишь убористые строчки чернели в ярком свете, врезаясь в память женщины.
“В минуты горести и грусти,
Страданья сердца моего
Беру в дрожащие я руки
Чернила, ручку и перо.
И в этот час, мои родные,
Пишу я вам свое письмо.
Его читайте-не бросайте,
С усердьем писано оно”.
Этот неоконченный стих – единственное, что досталось мне от тебя, дед. Умер ты задолго до моего рождения. Как и ты, пишу я тайком, скрывая эту слабость от родных. Тоже боюсь быть непонятой, растоптанной. А не писать не могу.
Мир тебе дед, спи спокойно. Ты не один. Я тебя понимаю.