ИЗ ДНЕВНИКА ЛЕЙТЕНАНТА ЛАВАНДЬЕРА

ИЗ ДНЕВНИКА ЛЕЙТЕНАНТА ЛАВАНДЬЕРА
[Фрагмент романа Сказание о Летучем Голландце]
 
Весьма примечательна также престранная история чудесного спасения одиннадцати моряков с французской шхуны «Сен-Пьер» сокрушённой ураганом в Тихом океане, примерно в сто двадцати милях от берегов Южной Америки.
 
Сохранился фрагмент дневника одного из уцелевших, лейтенанта Паскаля Лавандьера. Он, впрочем, никак не проливает свет на события того злополучного дня. Скорее, добавляет таинственности…
 
***
"…Чудо заключалось в том, что мы остались живы. Потому что выжить у нас не было ни единого шанса. Ни единого. На шестиместной шлюпке нас было одиннадцать человек. Более чем в ста милях от берегов Чили. С одним веслом и без единой капли пресной воды. Ураган, который за считаные полчаса угробил шхуну «Сен-Пьер», стих, но ветер был по-прежнему сильный и неумолимо гнал нас на северо-запад, то есть, всё дальше от берега. Честно сказать, я молил Всевышнего, чтобы он послал ещё один шторм дабы прикончить нас окончательно и не дать сойти с ума от жажды и отчаянья.
 
Похоже, впрочем, сходить с ума начали уже все. Включая меня самого. Все, кроме одного. Да, был один чудаковатый немец, имени, право, не припомню. Однако, как это ни странно, именно он производил тогда впечатление умалишённого. Да и немудрено — в то время, когда все мы впали в чёрный слезливый столбняк, он один вёл себя так, будто ничего страшного не произошло, всё идёт как должно. Не причитал, не молился, а увлечённо рассказывал о каких-то чудесах на Богом забытом острове Пасхи, о таинственных пещерах в джунглях Амазонки, о каких-то рисунках, которые, будто бы, видны лишь с заоблачных высей и ещё невесть что. А у меня, по правде сказать, не было сил даже велеть ему заткнуться.
 
«Эй ты, говорун, — потерял наконец терпение палубный матрос Клод Боннэ — Ты хоть понимаешь, что скоро мы тут все сдохнем? Понимаешь или нет? Что ты скалишься, чёртов бош? Отвечай, когда тебя спрашивают!»
 
«Видите ли, мсье Боннэ, — немец широко улыбнулся и тщательно протёр рукавом стёклышки пенсне, на которые попали брызги морской воды, — пять с небольшим лет назад мне довелось сидеть в тюрьме Поцци в Венеции. Такое порой случается, с людьми, которые не привыкли сидеть на одном месте. Меня обвинили, вообразите, в шпионаже в пользу Австрии. И у меня были все основания считать себя конченым человеком. Должен признаться, я тогда почти утратил присутствие духа, можно сказать, впал в отчаянье. Вот точь-в- точь как вы сейчас, мсье Боннэ. Так вот, в тюремной камере, она напоминала высохший колодец, нас было двое — я и старый еврей по имени Авешалом. Он всё время молчал и что-то вычерчивал на стене. Вычерчивал и вычерчивал Знаки какие-то острым камушком. Когда ему осточертело моё нытьё, он отложил камушек, вперил в меня прищуренный взгляд и произнёс, усмехнувшись: «Послушай, парень. Послушай и запомни: смерть вежливая дама и никогда не войдёт без стука. Вот ко мне она постучалась, я это явственно слышал, и завтра или чуть позже меня казнят. Я это знаю точно, хотя приговор мне ещё не зачитали. За что — тебе лучше не знать.
 
«Вот просто взяла и постучала? Тук-тук-тук? — я рассмеялся смехом умалишённого».
 
Авешалом усмехнулся и покачал седою копной волос.
 
«Не совсем так, друг мой. Однако мне едва ли удастся объяснить, как именно она стучит. Наверное, ко всем по-разному. Но мне думается, со временем ты поймёшь сам…»
 
И знаете, мсье Боннэ, всё так и вышло. На следующий день старика Авешалома отправили на эшафот, а еще через два дня меня выпустили на свободу. Оказалось, хозяин постоялого двора синьор Балдуччи написал на меня донос, ибо приревновал к своей переспелой жёнушке. Благо прямо на стене Дворца дожей висит ящичек, в который законопослушные граждане могут опустить наводку на соседа. И мне, пожалуй, снесли бы башку на плахе, как и бедняге Авешалому, ежели б благонамеренный гражданин не проболтался в кабаке о своей хитроумной проделке соседу. Сосед похвалил его за смекалку, но наутро решил сообщить властям. От греха подальше. К чести Венеции, там хоть и поощряют доносительство, но за ложные доносы карают жёстко. Так вот вышло так, что синьор Балдуччи очутился в тюрьме Поцци вместо меня. Жаль разминулись…»
 
***
 
И вот тут случилось то, что мне трудно объяснить. Кажется, я задремал. Причём внезапно, без всякого перехода от яви к забытью. Впрочем, это нельзя назвать сном. Я словно перестал существовать, просто ушёл за кулисы с подмостков бытия, и вместо меня вышел некто другой, лишь отдалённо со мною схожий. Мир переменился неузнаваемо, вернее он попросту исчез, исчез океан, исчезла шлюпка, и люди на ней тоже исчезли. Мир превратился в огромный опрокинутый пустотелый конус, и я пребывал в его вершине, опущенной книзу. Туманные превращения, клубящиеся вдоль упругих, податливых стен этого конуса не удивляли и не пугали меня. Я, кажется, понимал их смысл, но не стремился его истолковать, вникнуть. Как в книгу, которую прочёл много лет назад и с тех пор перечёл бессчётное число раз.
 
Наконец это беспорядочное мельтешение закончилось… радугой. Точнее, неким подобием радуги, ибо там было не семь цветов, а по меньшей мере раза в два больше. Но главное не в этом. А в том, что ни один из тех цветов я не могу назвать. Ибо ни одному из них нет названия на земных языках. Их нельзя даже близко сравнить ни с одним из известных нам цветов, даже приблизительно.
 
Я неотрывно вглядывался в эту радугу, стараясь вживить в память её оттенки. Разумеется, мне это не удалось. Осталась лишь память об этом.
 
Радуга медленно надвигалась на меня. Или же меня сносило к ней незримым течением. И когда она встала надо мною в зените полукольцом, меня вновь унесла дремота. Вернее просто окунула с головой на несколько секунд. Или часов? Бог весть. Однако обнаружил я себя в шлюпке, полулежащим на корме, причём в полном одиночестве. Однако, как ни странно, это меня нимало не расстроило и не встревожило. Я просто принял этот как должное.
 
Солнце уже оседало за горизонт, хотя, казалось бы, еще несколько минут назад оно показывало полдень.
 
Океан оставался океаном. Однако мне почему-то показалось, что он схож с внезапно ожившим рисунком. Прекрасным, точным, но рисунком. Таким же выглядело и небо над головою.
 
И вот в тот самый момент, когда в душу сквозняком стала проникать тревога, появилась птица. Да, вообразите, большая белая птица. Вернее вначале возник странный звук, отдалённо напоминающий скрип вёсельных уключин. Когда я приоткрыл глаза, я её увидел. Она отдалённо напоминала чайку, однако была примерно втрое крупнее, оперенье её было не просто белым, а поистине ослепительно белым, если не считать иссиня-чёрного ободка вокруг шеи и тёмно-сиреневого венчика на макушке.
 
«А скажи-ка мне, птичка, мне крышка, да?» — спросил я, подмигнув, почти не слыша собственного голоса.
 
Вот, кажется, она и пришла, подумал я тогда. Оказалось, всё не так страшно. Даже наоборот. Вода за бортом непостижимым образом посветлела так, что стало видно дно океана во всей головокружительной глубине так, будто я парил над подводными хребтами, словно птица небесная. Воистину, то было зрелище, ради которого стоило жить.
 
«Эй, птица! Невежливо молчать, когда к тебе обращаются. Скажи-ка, мадам Смерть уже постучала ко мне? Или, может, ты и есть эта самая Смерть?
 
Птица склонила голову, точно прислушиваясь и силясь понять. А потом вновь возник необычный звук. Но уже другой, совсем не похожий на тот, предыдущий. И исходил он именно от птицы. Я это помню совершенно точно. Хотя клюв птицы, напоминающий по цвету отполированный чёрный коралл, оставался недвижным. Я лишь очень приблизительно могу передать этот звук, долгий, переливающийся, словно водопад под солнцем, ни с чем не сравнимый и совершенно не птичий звук. «Лиию́кью…» Вот как-то так. Я хотел сказать что-то, но слова будто застыли в горле.
 
Птица ещё трижды пропела своё, затем расправила крылья, плавно взмыла вверх, затем косо спланировала вниз, пролетела прямо над моей головой. Я ощутил упругий, тёплый толчок воздуха в лицо…Лиию́кью…
 
***
Дальнейшее являло собою некую сумбурную мозаику, состоявшую из всплывавших, словно из океанских глубин видений. Сначала то были напрочь забытые картинки из детства, и даже младенчества. Я видел именно то, что напрочь забыл, вернее, что было замуровано в закоулках памяти. Я увидел отца, который погиб в лесном пожаре, когда мне едва перевалило за два года, и которого я не помнил даже мимолётно. Но, оказалось, я помнил его совершенно отчётливо, вплоть да маленького белого шрамика над левой бровью.
 
А затем я увидел сестрицу Соланж, первенца в нашей семье, утонувшую в речке Дюранс за год до моего рождения. И облик её лишь отдалённо походил на тот, что я видел на олеографической картинке в нашем доме и в медальоне у мамы. Я увидел Соланж ещё отчётливей, чем это могло бы быть в жизни.
 
Должен сказать, в нашем доме было нечто вроде культа Соланж. В ту пору. Да и сейчас, пожалуй. Мне ставили её в пример, когда стыдили за проступки, повторяли, что сестрица Соланж так бы никогда не поступила, и она теперь печалится, глядя на меня с небес. Каждое воскресенье меня водили в часовню святой мученицы Соланж Буржской. Отец мой, рантье средней руки, был сам родом из Буржа и построил часовню на свои средства. Походы эти для меня были сущим мучением. В часовне было тесно, пахло отсыревшей пылью. Вдобавок у преподобного отца Андре руки несносно пахли прогорклым конопляным маслом, и мы, прикладываясь к ним, старались не дышать.
 
Сама Соланж рисовалась в моём воображении девочкой с прилизанными тёмными волосами, аскетичным лицом и сухим, недобро поджатым ртом. А оказалось, она была румяной толстушкой с густыми каштановыми волосами ниже плеч и сияющими смеющимися глазами.
 
«Это ты, Соланж?» — спросил я каким-то чужим, раскатистым голосом.
 
Она улыбнулась и слегка кивнула в ответ.
 
«Скажи, Соланж, — слова мне давались с трудом, словно перелезали через частокол, — я… я живой? Или…
 
Я хотел сказать что-то еще, но она вновь улыбнулась, помахала, прощаясь, рукой и исчезла. Впрочем, нет, она сказала что-то. Совсем неслышное. Но я услышал. Правда, долго не мог вспомнить это самое слово…
 
***
 
А потом я проснулся окончательно. В шлюпке. У входа в гавань Вальпараисо. Нас было по-прежнему одиннадцать человек. Одиннадцать человек, истощённых, сходящих с ума от дикой жажды, с многодневной щетиной, с трудом сознающих, кто они вообще такие и что с ними произошло. Нас взяла на буксир шлюпка тамошнего лоцмана. На все вопросы мы несли какую-то несусветную чушь. Причём, каждый своё. Тот чудаковатый немец, всегда словоохотливый, на сей раз молчал в тряпочку, что-то сосредоточенно обдумывал. Я подумал тогда, что, может быть, только он и сможет хоть как-то растолковать всё то, что с нами случилось. Хотел к нему напрямую обратиться, однако он, вероятно, поняв это, намеренно меня сторонился. Когда же я всё же приблизился к нему и тронул за рукав, он, опередив меня, произнёс сухо и отстранённо:
 
— Herr leutnant. Вы ведь наверняка хотите спросить, что я думаю обо всём этом, не так ли? Вот вам ответ: решительно ничего. Какой прок думать о том, чего не в силах объять разум? Придёт время — подумаю. И не спрашивайте меня, что я видел там, я вам не отвечу. И вы не отвечайте. Никому. Ибо всё, что вы скажете, будет весьма далеко от истины. Храните это в себе, не множьте. Возможно, со временем вам откроется истина, и будем надеяться, это не сделает вас несчастным…
 
***
Засим записи Паскаля Лавандьера прервались и более уже не возобновлялись. Власти Вальпараисо по каким-то своим соображением решили не предавать огласке невразумительную, смехотворно фантастическую историю спасения одиннадцати моряков c «Сен-Пьера» и поспешили избавиться от беспокойных гостей, спровадив их первым же подходящим судном на Маврикий, да и постарались забыть поскорее дабы не смущать умы сограждан.
 
Насколько известно, мсье Лавандьер благополучно добрался до родины, морскую службу оставил без сожалений, вернулся в Тулон, где принял от постаревшего, тяжело больного отца доходный дом, что по улице Мирабо, и ломбард.
 
Записки свои он, однако, опубликовал под названием «Моря и суша. Путевые заметки морского офицера». Упомянутого фрагмента там не было. А о событиях того дня написано буквально следующее:
 
«Когда в августе 17… года погиб бриг «Сен-Пьер», я оказался в числе тех немногих счастливцев, кому удалось спастись. Не стану описывать всех подробностей, дабы у любезного читателя не зародились сомнения: в здравом ли уме автор сих записок. И ежели такова была воля Провидения, то почему Провидение выбрало именно меня? Неужели для того, чтобы ссужать согражданам деньги под залог и угождать жильцам доходного дома? На этот вопрос у меня нет и, пожалуй, не будет ответа…»