Несмыкание связок

***
Так странно тут среди стволов
янтарных вдоль Евросоюза
нести cладчайший из крестов --
служить и критиком, и музой.
Смотреть в витражное окно,
в глазницу Домского собора,
и вдруг уверовать в одно:
что жизнь закончится не скоро.
 
Проходят низко над водой
химеры лиц (святые -- реже),
и я угадываю вой,
хоть ветер гонит их и режет.
И не узнать докучный звук
в продувке базовых регистров,
в вечернем волхованье рук
и ног.
Но что-то здесь нечисто.
Как будто под бикфордов шнур
на фоне несмыканья связок
сводились линии нервюр
фатально и крестообразно.
И ты угадываешь год,
играя абсолютным слухом,
когда наступит мой черед
тебе служить землей и духом.
 
***
В струе, проклятой розовой, за миг
до остановки неба перед ливнем
сойдутся парфюмер и часовщик
на Лычаковской или на Неглинной,
на перекрестке посреди земли
под сумасшедшим глазом светофора,
где многие встречались
и смогли
маневренно, как в море корабли,
разъехаться задолго до Босфора.
Сойдутся, не пугайся и прижмись,
две эти ипостаси нам знакомы
давно.
И чем замедленнее жизнь,
тем запах оглушительней и слово
в неловко сотворенной тишине,
в протуберанцах кожи и конвоя.
Прижмись, не задевая за живое,
что теплится и корчится во мне.
 
И кодовые запахи смешать
успеем до всемирного потопа.
А там хоть после нас, хоть после всех,
хоть -- до всего написанного.
Грех
безвременье подобное прохлопать.
И потекут: вода, стекло, кровать,
вощеный пол и высушенный гравий
с субтитрами страниц.
И в этом сплаве
сойдутся, ничего не избежать.
 
***
Словарем прижимаясь к Вавелю,
одурачишь себя родством
с Черной речкой и небом палевым,
с боем башенных
ни по ком.
И ни с кем доживешь до вечера,
до подстрочья немой тоски,
не насилуя речь, приречена
слышать всплеск и считать круги,
птичий гомон ловить.
А Висла ли
гомонит или Южный Буг –
между каменными отчизнами
существует воздушный крюк.
Но никто не уловит в воздухе
прежде вечных кариатид
смольный выдох полян над Познанью,
пряный выпот герцинских плит,
терпкий ветер казацкой вольницы,
панской сбруи вощеный дух…
Только говор о глотку колется
изнутри и занозит слух,
и обрывки видений падают,
легче щепок, в слюду реки.
Не испытывай область памяти
и видений не береги.
Все тебе предоставят
заново в одна тыща любом году,
если вдруг загулить в базальтовом
и в суконном смолчать ряду,
если кожей искать проушины
золотого известняка.
И не сетуй, что так иссушена
и шершава моя щека.
 
***
И твой Трехпрудный вырос в трех шагах.
Придумай тополь, Саша,
или вечер.
И путь домой, окольный или млечный.
Когда захочешь,
засветло, впотьмах.
своди меня,
и тополь защебечет
и стены прояснятся, и стреха.
И оживет сухая тетива
под переменной тяжестью ступеней,
так мы весомы.
Или сопряженье
деталей полновесней чем слова,
чем слезы,
чем годичный оборот
чужих уже вещей вокруг камина.
А что болит, так это пуповина,
которая до свадьбы заживет.
 
***
Неторопливо как дистанцию
между Радищево и Клином
двумя шагающими пальцами
твою промериваю спину.
Назрело тыблоко высокое
с ажурной кожицей на скронях.
И я тянусь к нему, но сколько мне
стоять с протянутой ладонью.
Глядит на дол, сырой и ветреный,
далекий плод воображенья,
изящно взвившийся над ветками
и над константой притяжений,
над арифметикой и азбукой
любви, коварства и разбоя.
Сверяет с божескими фазами
животворение мирское,
кусает губы или свищет, но
и плоть тарирует, и глину,
когда отдельные в Радищеве
в одно сливаются под Клином,
когда небесную механику
трясет от падающих яблок.
А мог бы пропустить по маленькой,
приняв, что уровень не явлен.