На круги своя...

На круги своя...
Идёт ветер к югу, и переходит к северу,
кружится, кружится на ходу своём,
и возвращается ветер на круги свои.
 
Книга Екклесиаст. глава 1, ст. 6)
 
{Но главное — персидская сирень...}
 
...Дом и вправду был впечатляющий. — грузно осевший, покосившийся с вросшими в землю слепыми полуподвальными окнами, растрескавшимися слоновыми колоннами, прихотливо резными карнизами и ставнями, остроугольной пирамидальной крышей с чердачными башенками и окостеневшим, будто разбитым параличом флюгерным петушком, — он походил на некое ископаемое животное, внезапно обнажившееся в мерцающих мерзлотных наслоениях.
 
Итак, он остановился. Неторопливо оглядел дом и восторженно прицокнул языком. Тяга к старым деревянным домам. Давняя и необъяснимая. Неслышный, но непреодолимый глас одиночества порой, как воздушный пузырёк, выталкивал его из самой развесёлой компании. Он приучил себя не противиться ему, ибо знал, что ему делать и куда надобно идти.
 
Но этот дом был особенным, таких он не видывал. Внутренний голос сказал коротко и властно: "Зайди, Викентий. Не зайдёшь, всю жизнь будешь жалеть". Вот так, ни больше, ни меньше. Внутренний голос, всегда возникал некстати. Но почти всегда добивался своего. Ибо был настырен и эгоистичен.
 
Дворик был маленький, стиснутый со всех сторон сараями. Посреди двора, как пьедестал без монумента, возвышалась дощатая помойка, прикрытая со всех сторон волнами жёлтого, ноздреватого льда. Прямо у входной двери нелепо торчал занесённый снегом автомобиль "Запорожец" с вырванными колёсами.
 
Ну вот и всё. Надо возвращаться, ибо дальнейшее погружение чревато корягами, холодным илом и прочими неприятностями. Однако мигнувший внезапно в чреве сознания тонкий, пыльный лучик угасать не желал, а скользил себе световым зайчиком, плясал на стенах, бледно высвечивая непонятные узоры и письмена, не силясь ничего объяснить. И на незримой привязи вёл за собою, лишь туманно обещаю разгадку где-то там, потом...
 
Викентий неуверенно отворил дверь и увидел за ней первозданный мрак. Огонёк спички осветил безжизненное, заставленное ящиками и прочим заиндевелым хламом пространство, заметался от невидимого сквознячка и угас. Кляня себя, он побрел вслепую по крутой, скрипучей лестнице. Идти пришлось недолго, всего один пролет, и он уперся в дверь. Она, вопреки надеждам оказалась незапертой, и он оказался в коридоре, таком же темном, но густой кисловато-пряный дух явно обозначал скопление людского жилья. Он прошёлся по коридору, жутковато поскрипывая половицами, больно наткнулся на что-то жёсткое и угловатое и решил возвращаться.
 
***
 
{Но главное — персидская сирень...
 
Именно персидская, в этом все и дело. Он решительно не помнит, чем, собственно она отличается от любой другой, да и не в этом дело. Запомнилось слово — какое-то сладковато-пряное, глубокое и немного печальное. Он даже уверен был, что упругие и нежные, похожие на живых не опушившихся зверьков персики, которые отец привозил иногда из города, как-то связаны с этой вот сиренью, и даже надеялся втайне, что когда-нибудь, в некий особенный год, она разродится этими водянистыми сладкими плодами. Точно так же он упрямо связывал сливочное мороженое за тринадцать копеек со сливами, и после некоторых раздумий уверился, что есть такие особенные белый сливы, из мякоти которых и делают это самое мороженое. Он даже как-то неосторожно рассказал об этом открытии отцу. И тот, насмеявшись вволю, побежал пересказывать это соседям по даче. У него была гадкая привычка сначала приставать к нему с нелепыми расспросами, а потом подробно, да еще с какими-то дурацкими выдуманными подробностями докладывать все, что он сказал, своим противным родственникам и знакомым. "У мальчика богатая фантазия", — сказала тогда толстая тётя Азалия в синих зауженных брюках и с глупой оранжевой копёшкою на голове. Эта тётя ему особенно не нравилась — во-первых своими синими брюками и копёшкой, а во-вторых, тем, что отец, когда она приходила к ним, становился особенно суетливым, крикливым и нервно-смешливым. Мелко придирался к маме, а его намеренно старался не замечать. К ним очень часто приходили гости. Почти каждую субботу...}
 
... и твердо решил возвращаться. Он нащупал было дверь, потянул, но она не подалась. Тогда он Викентий раздражённо толкнул ее, дверь открываться не пожелала. Ерунда какая-то! Он выругался и рванул сильнее.
 
— Забито, непонятно что ли! — вдруг раздалось из-за двери.
 
— Как это забито, — похолодел он. — Кто забил.
 
— Я, кто ж еще, — ответили из-за двери. — Ты вообще, мужик, откудова? Я твой голос не узнаю.
 
— Однако шуточки, — пробормотал он и, запалив для верности спичку, рванул дверь на себя со всей силы. Дверь жалобно крякнула и распахнулась. Однако огонёк спички осветил не уходящие вниз ступени, как оно должно было быть, а крохотное помещение вполне определённого назначения и сидящего на корточках лысого человека в спущенных пижамных штанах.
 
— Говорю же — забито сказал лысый вполне беззлобно, ничуть не смутившись. — Чего ломишься, терпежу нет?
 
— Так это... туалет? — сконфуженно пробормотал он, пятясь и морщась от густого, былинного духа.
 
— Натурально, — человек на корточках затрясся от смеха. А ты думал? Музыкальный салон? Дверь закрой, у меня почки больные.
 
Викентий кивнул, попятился, захлопнул дверь и уж решил двигаться дальше, в поисках настоящего выхода, но его остановил голос словоохотливого жильца.
 
— Слышь, э-экх... мужик, — раздалось из-за двери с характерным покряхтыванием, — ты погоди минутку, не уходи, я сейчас, э-экх... выйду. Тут, зараза, темень такая, я за последнюю неделю три раза падал. Как памятник нерукотворный. У нас коридор — не приведи бог. Что ни день, что-нибудь новенькое. Я тут двадцать три года живу, каждую, э-экх... половицу назубок знаю, а в темноте все одно на стены натыкаюсь. Такой вот сволочной коридор у нас. Давеча пацан мой, э-экх... стул с помойным ведром на себя опрокинул. Нормально? Я этой Шмаковой точно это ведро на голову надену. С натягом, по плечи.. Взяла за манер с вечера помои в коридора выносить. Все б так выносили!
 
— А чего бы лампочку не вкрутить? — сочувственно поинтересовался уже вполне освоившийся Викентий. — По-моему, это выход.
 
— А то мы не вкручиваем! — шумно возмутился лысый. — Только какой толк вкручивать, если Пафнутьев её все равно выкрутит. Сволочь народ, не приведи бог. А ты вообще-то к кому? Не к Пафнутьеву ли?
 
— Нет, усмехнулся Викентий, не к Пафнутьеву.
 
— И правильно. И нечего там делать. Шарлатан, не приведи бог. Лампочки только выкручивать умеет. И мозги людям пудрить. Смехота! Прикинь, я, говорит, в Италию хочу съездить. На конгресс прикладной парапсихологии. Нормально? Пафнутьев в Италии. Гондольер хренов. Его из комнаты без намордника нельзя выпускать... Так к кому? К Марте чтоль?
 
Викентий неопределенно хмыкнул. Ему поднадоела содержательная беседа и он уже вознамерился было удрать без предупреждения, как тут клозетная дверь отворилась и клиент выбрался в коридор.
 
— Ну давай, зажигай, — коротко распорядился он. — К Марте, значит. Дверь показать? Только на Маратку не нарвись.
 
— Это еще кто?
 
— Сосед мой, ухажер еёный. Да и не ухажер, а так. Ему бы Нелька дала ухажера. Маратка это у Марты вроде как друг. Это в смысле — как собака на сене. И получается Марте-то от него сплошной убыток.
 
И в это время одна из дверей вдруг распахнулась настежь, ярко вспыхнул на мгновенье жёлтый прямоугольник света со вписанным в него человеческим силуэтом. Дверь тут же закрылась, и во вновь наступившем мраке что-то пугающе загрохотало, покатилось.
 
— Уй-й! — взревел кто-то в голос, присовокупив пару матерных фрагментов.
 
— Ой, Маратка, — шепнул лысый прямо-таки давясь от смеха. — Очень некстати. А ничего, обойдется. Он вообще-то смирный. В целом. Марат! — громко окликнул он. — Как у тебя там? Целы кости-то?
 
— Целы, целы, — подала голос темнота. — Дай, дядя Саша, спичек что ли.
 
— А нету. — ответил дядя Саша. — Дай-ка ему спички, — повелительно сказал он Викентию. — Это к Марте пришёл товарищ. Сугубо, конечно, по делу.
 
Невидимый Марат шумно вздохнул и приблизился. От него пахнуло примусом, табаком и свежевыпитым пивом. Викентий протянул ему коробок, брякнув для ориентира. Невидимый пошарил во мраке, наткнувшись наконец на коробок. Язычок огня осветил его лицо — волосы коротко стрижены, седоватый ёжик, глубоко запавшие глаза, на щеке — уродливо расплывчатый рубец, похоже, ожог. Короче, пора сматываться.
 
— Ага, по делу, — голос Марата помрачнел. — Деловые все. Как навозные жуки.
 
— Ладно тебе беситься, — умиротворяюще сказал дядя Саша. — Взял бы да и проводил товарища.
 
— Может, в другой раз, — робко произнёс Викентий.
 
— Пошли, чего там, — шумно вздохнул слегка подобревший Марат.
 
Круг общения разрастался. Никогда не следует, — с грустью думал Викентий, — запускать этот коварный циркуль самому. Ибо описав первую окружность, он тут же вырывается из рук и начинает выписывать такие замысловатые загогулины, что пожалеешь, право, что и взялся.
 
{К ним очень часто приходили гости. Почти каждую субботу. И всегда были одни и те же и было одно и то же. Долго и неумело жарили мясо на углях, кипятили самовар, с бабьим визгом обливались зачем-то водой из шланга. Потом уходили в старую пятиугольную беседку, которую отец называл "трепальней", что-то поспешно, воровато доставали из пакетов, говорили нарочито вполголоса, что-то читали с пафосными завываниями, иногда пели, и всегда один из них, звали его дядя Ким, уходил насупленный, раскрасневшийся, и ему вслед кричали: "Кика! Брось кобениться, он не тебя имел в виду!" Однако вскоре дядя Ким (он лишь потом узнал что имя его означало "Коммунистический Интернационал Молодёжи") являлся вновь как ни в чем не бывало. В такие дня Викентий чувствовал себя таким же обиженным и непонятым, как дядя Ким. Ему даже и вслед не кричали, не звали вернуться, а наоборот, охотно отсылали играть с детьми. Дети были одинаковыми, как шляпки от гвоздиков. В белых, помеченных цветными нитками майках все в смазанных ядовитой зеленью болячках. Они играли в "садовника" и "испорченный телефон" и еще какие-то пыльные, тоскливые игры. Викентию жгуче нравилась тогда высокая, ухоженная девочка с длинной, почти до пояса косой с атласным бантиком и а белых, узорчатых гольфах...}
 
***
 
Когда им наконец открыли, Викентий, жмурясь с непривычки от света, зашел, не дождавшись приглашения, и принялся с любопытством озираться. Ничего любопытного, однако, не оказалось. Комната была крохотной, почти всю противоположную стену занимало огромное, метра в два высотою окно. Другая стена была выложена щербатой желто-белой плиткой, там, вероятно, была когда-то печь или камин. С нее черно-белый Хемингуэй в грубом полярном свитере скептически осматривал горбоносый профиль Цветаевой на противоположной стене. Комната была завалена пестрым разнообразным хламом, но носила тем не менее отпечаток странного неистребимого уюта.
 
— Март! — прогудел за спиною его новый знакомый. — Это к тебе. По делу, говорит...
 
И тут только Викентий обратил внимание на хозяйку.
 
***
 
Странно... Нет, не то, чтобы он удивлён, ошарашен, сбит с толку, нет. И не то, что он представлял себе её несколько другой. Кого, Марту эту? Да никак он себе её не представлял. Однако женщина, которая открыла ему дверь, заставила его на какое-то время начисто позабыть обо всех перипетиях сегодняшнего вечера. Это было тем более удивительно, что ничего необычного в женщине не было. Коротко стриженная брюнетка. Скулы широковаты, кажется. Волосы чуть подкрашены. Седеет, хотя, вроде рановато. Глаза — ничего себе, желтовато-серые. Наверное, когда улыбается, — вообще красивые. Впрочем, улыбается, судя по всему, нечасто. Фигурка ладненькая. Скроенная. Ему когда-то нравились такие. Да и сейчас... Но в ней есть что-то еще. Мы с ней встречались, это точно. Марта... Да нет, не было в его жизни никаких Март. Если только мимолетно. И все же. Было ведь что-то. И не мимолетное отнюдь...
 
Одета по-простому. Вязаная кофта поверх цветастого фланелевого халата. Холодно, видать, в комнате-то.
 
— Проходите, — коротко бросила хозяйка. — Только у меня тут неубрано. Материал у вас с собой?
 
— Какой материал? — простодушно поинтересовался Викентий, не ко времени расслабившись в тепле и на свету.
 
— То есть как это какой — удивилась хозяйка. — Однако в вас шуточки. Слушай, Марат, — обратилась она к его звероподобному провожатому. — Не стоял бы ты над душой, а? На человеке уже лица нет.
 
— Как же, нет, — раздраженно ответил Марат. — Есть лицо. Вон какая морда! — и, хлопнув дверью, вышел вон.
 
***
 
— Так я все-таки не поняла, зачем вы пришли? — поинтересовалась Марта, проводив взглядом разгневанного соседа. — Вы принесли материал или вы не принесли материал?
 
— Какой материал? — повторил Викентий с тою же простодушной улыбкой.
 
— Да на брюки, господи! — потеряла терпение Марта. — Вы пьяный что ли? Этого не хватало.
 
— Да нет, — вовсе осмелел Викентий, — Если только самая капелька. А вы, стало быть, брюки шьете. А вообще, это мысль. Почему бы в самом деле не пошить брюки? Вот материала нет, это да. У вас тут случайно не завалялся подходящий матерьяльчик?
 
— Не завалялся, — неожиданно строго ответила Марта. — Вообще, идите-ка отсюда. А то Маратка придет и...
 
Что именно случится, ежели вдруг придёт Маратка, ему не суждено было узнать, потому что Марта осеклась и глянула на него с неожиданной, совершенно необычною улыбкой. Он даже опешил. Она словно решилась сказать наконец то, что давно хотела, но как-то не собралась.
 
— Вик, — сказала она наконец. — Ты в самом деле меня не узнал, или просто держишь паузу?..
 
{Викентию жгуче нравилась тогда высокая, ухоженная девочка с длинной, почти до пояса косой с атласным бантиком и а белых, узорчатых гольфах... С ними она не играла, а лишь проезжала иногда мимо на красивом, ярко-зеленом велосипеде, косясь на них удивленно и снисходительно, а Викентий, тоскливо презирая свою зеленобородавчатую малышню, со стыдом и ненавистью твердил постылое "Я садовником родился, не на шутку рассердился..." Потом они, кажется, продали дачу, и жизнь стала еще скучней.}
 
— Так тебя звали Мартой?
 
— Ну если точно, то Марфой. В честь бабушки назвали. А почему — звали?
 
— Ну...потому что мне очень трудно представить себе вас... тебя на велосипеде среди кустов сирени.
 
— Каких кустов еще, что ты такое несешь!
 
— Да были кусты. Сирень. У всех простая, у нас — персидская, — Викентий вдруг воодушевился. — Я тогда очень гордился. Хотя не понимал, а в чем, собственно, разница. А еще на ней по вечерам были светлячки. Настоящие. Помнишь?
 
— Светлячков помню, — Марта чуть улыбнулась. — Сирень не помню. Помню, однажды поймала двух светлячков и посадила в банку с травой, цветочками разными. Думала, они будут у меня жить, я их буду кормить цветочками и листиками, а они будут светить по ночам.
 
— Точно. У меня это тоже было. Только у меня — в коробке от маминых туфель.
 
— Когда нам пришлось продать дачу, — Марта перестала улыбаться, — папа умер, пошли мытарства разные, — мне казалось, что лето закончилось раз и навсегда.
 
{Потом они, кажется, продали дачу, жизнь стала еще скучней. Его все так же окружали какие-то друзья и подружки, ржаво верещал испорченный телефон, и всё было так же, не было лишь невесомого облачка персидской сирени мерцающего чуда светлячков, стрекозьей трели велосипедного звоночка в её глубине.
 
Однажды на улице повстречал он ту дачную девочку. Велосипеда не было, но был спортивно сложенный, которого она легко и уверенно вела под руку. Викентия она не узнала и не заметила его суетливого кивка; он поначалу долго стоял как вкопанный, провожая их взглядом, а затем вдруг непонятно зачем поплелся за ними следом, дошел до её дома, тоскливо презирая себя, прождал целый час, пока молодцеватый танкист не вышел из подъезда и тогда ушел сам. Потом он несколько вечеров угрюмо слонялся по её двору, ловя на себе удивленные и боязливые взгляды местных бабушек, в конце концов дождался-таки и неверными шагами догнал. Понес какую-то сбивчивую белиберду, начисто забыв заранее приготовленное и отрепетированное остроумное вступление. Она терпеливо выслушала, затем извинилась, сославшись на занятость. Однако пройдя несколько шагов, словно почувствовав на себе его растерянный, сокрушенный взгляд, обернулась и сказала, неожиданно рассмеявшись: «Вик, а ты знаешь, как я тебя называла тогда? Не знаешь? Кузнечик. У тебя походка такая смешная». И пошла, не оборачиваясь. Вот и все на этом.
 
Однако с курсантом встретиться еще довелось. Осень, начало октября...}
 
— А ты помнишь, мы тебя Кузнечиком называли? Ты еще ходил так смешно, вприпрыжечку.
 
— Помню, — разом помрачнел Викентий. — А кто это — мы?
 
— Ну девчонки с нашей аллеи. Я, Гульназка, Полина. А ты чего так насупился?
 
— А я подумал, мы это — ты и солдафон твой с красной рожей! — выпалил он, неожиданно для самого себя.
 
Стародавняя, заросшая временем обида шевельнулась, шершаво и зло запросилось наружу.
 
— А давай ты не будешь о нем говорить? — глаза её вдруг враждебно сузились. — И вообще...
 
— Катись-ка ты отсюда, да?
 
— Просто не смею более задерживать.
 
— Я понял. Знаете ли, Марта, я тогда понял одну простую вещь: куски прошлого в настоящем не приживаются. Либо дохнут, как те светляки в банке, либо, что еще хуже, вырастают во что-то никчемное. Не смею, однако, более докучать...
 
В коридоре, на сей раз ярко освещенном свежевкрученной лампой, Викентий вновь наткнулся на вездесущего Марата. Тот смерил его взглядом, неторопливым и недобрым.
 
— Что-то быстренько управился, — ядовито произнес он, щурясь от табачного дыма.
 
— А долго ль умеючи-то? Как говорится, только слово, и готово, впрочем здесь — к чему слова!— Викентий усмехнулся зло и отчужденно. Ему уже изрядно надоело опасаться этого настырного насупленного болвана.
 
— Ты чего раздухарился, а? — ощерился Марат и, не выпуская изо рта сигаретку, подошел ближе.
 
— Ничего. Твой вопрос — мой ответ. А духарятся — школяры на перемене. А ты, герой, похоже, из тех, кто гривенники у первоклашек отбирал немытыми руками. Или нет?
 
— А вот давай сейчас спустимся во двор и поглядим, кто тут герой, а кто гондон с дырой. Тут шуметь не будем. Или нет?
 
— А давай, — кивнул Викентий в нахлынувшей внезапно, уже забытой злобной веселости. — надоели вы мне тут, ребята. Оправдываться перед шпаной всякой.
 
— Пошли, пошли, — Марат подтолкнул его в плечо, Викентий резко обернулся, они едва не сцепились прямо в коридоре.
 
И вот тут дверь и распахнулась. Ух ты! Марта. Марфа. Как там её — Посадница! Посадница и есть. Когда так преобразиться-то успела? Викентий даже позабыл об угрюмо набычившемся Марате, словно и не было его отродясь. Да уж, ради такой Марфы не обидно и по мозгам получить.
 
Каким порывом, какого ветра сдуло с нее в мановенье ока всё чужое, наносное, тягостное?
 
И — глаза. Черт! Вот уж точно, как два тумана. Как два густых тумана в сумеречном лиственном лесу. Безнадёжная краса ноябрьского леса. «Листья отяжелелые Снежного сожаления...» Вот как-то так. И, наверное, никогда, никогда он больше не увидит такие. А вы говорите...
 
— Марат! — Ух, как глаза-то полыхнули. — Ты это чего затеял тут? А?!
 
— Чего затеял? Стоим просто, да разговоры говорим. А ты чего забеспокоилась что ли?
 
— Потому что знаю твои разговорчики. Иди-ка домой, а? Иди пока Нельке не сказала. Тогда мало тебе не покажется.
 
— Да иду, иду! — Марат ссутулился и глянул на Викентия глубоко исподлобья. — Ты, я гляжу, мастер за женские юбки прятаться.
 
— Тут ты ошибся. Он за себя постоять может, — Марта как-то странно усмехнулась. — Я знаю, уж поверь. Вик, вернись-ка на минуту. Пока тут не угомонятся товарищи.
 
— Может, говоришь, постоять? — сумрачное лицо Марата вдруг подсветилось улыбкой. — Ладно тогда. Пусть постоит.
 
Вот так...
 
***
 
{Однако с курсантом встретиться еще довелось. Осень, начало октября. Агония бабьего лета. Поздний вечер. Парк Горького. Танцплощадка. Они тогда пришли компанией, человек шесть. Поодиночке на танцплощадки не хаживали. Сначала пиво, выпитое в кафешке под названием «Мечта». «Подлуженских в рот имеем!» — кричали они, сдвигая кружки. В парке заправляли пацаны с улицы Подлужной, это и будоражило. А в особенности — угрюмая и опасливая, отстраненность окружающих. Всё по правилам — попробуй тронь! Хмель резвился в голове, как когтистый котенок.
 
Потом — ржавый, хрипящий гром танцплощадки.
 
«Вот — новый поворот!
Что он нам несёт?!...
Пропасть или взлёт...»
 
Девочки в изнурительно коротких юбках, греховный мир шепотка и влажных прикосновений. И вот тут он увидел его. Плотненький, коренастенький! Рожа - одна сплошная веснушка, густые, бесцветные брови и ресницы. Как на фотонегативе.
 
«Для меня нет тебя прекрасней...»
 
Танцует с какой-то дамочкой, этакой выпуклой гуттаперчевой куклой выше себя ростом. Короткопалая рука его много ниже талии. Опа! уже и целуются. Плодово-ягодный коктейль.
 
Ай-яй, нехорошо, ваше благородие! Увидел Викентия, подмигнул. «Привет, Кузнечик!» Ах вон даже как. А расступитесь-ка, сограждане! «Девушка, позвольте вас на тур вальса!» — «Как, вы уже танцуете? С кем же? Вот с этим?! Так ему уже пора в казарму. Вам портянки не жмут, выше высокоблагородие?... Поговорить? Это всегда пожалуйста!
 
«Э, ребята, не многовато ли мужиков на одного пацанёнка несмышлёного?» — поинтересовался некто, явившийся словно из иного мира человек в грубом плаще с капюшоном, когда его повели к выходу. .— «Порядок! — хохотнул курсант. — Не встревай. Говорить с ним я один буду, уж поверь. Вполне хватит. А поучить надо мальца. А то так и не останется несмышленышем. В траве сидел кузнечик, тирлим-тирлим бом-бом!».
 
Он понимал, что влип, и что все кончится из плохо. С того момента, как оказался один в кругу одинаково одетых людей, разглядывавших его с равнодушным любопытством. Таких же курсантов. С ним же не было НИКОГО. Однако все же надеялся на некую умиротворяющую концовку с благородной струйкой первой крови из носа и крепкими рукопожатиями в финале. После первого же удара он понял, что всё пойдет иначе. От этого удара ему захотелось присесть, обхватить голову руками и взвыть. Второй — сбоку в челюсть — свалил его на землю. Кажется на мгновение он даже потерял сознание. В голове стоял вибрирующий гул, во рту стало солоно и колюче. «Что, сполячок, — хохотнув поинтересовался его враг. — Всё понял, или есть вопросы?» Если бы не «соплячок», он бы, пожалуй, сказал: «все понял». Но тут он с воплем, нелепо размахивая руками, пытаясь хоть как-то, хоть разок... (Кто-то уже давно забытый, говорил ему некогда: «Если дерешься с нем, кто много сильнее тебя, постарайся хотя бы раз достать его по роже. Хотя бы один разок достать, тогда считай, что ты победил, даже если тебя измолотят в пух...) Но всякий раз натыкался на неспешные, чугунные, спрессованные удары, от которых, казалось, лопнет по швам голова. «Славка, хорош! Убьешь придурка», — сказал кто-то. «Ну, нормально?» — поинтересовался курсант, улыбаясь одною лишь тяжелой, как солдатская тумбочка, челюстью. «Нормально», — сиплым полушепотом ответил Викентий и, нелепо изогнувшись, попытался пнуть его ногой снизу вверх. «Ну-ка встал, балеринка!» — приказал курсант под общий смех». Викентий присел на корточки, ему хотелось плакать от подлого, позорного бессилия и ненависти. «Встал, я сказал!». И тогда он с остервенелым, горловым всхлипом метнулся ему под ноги, вцепился в ноги, со всей, невесть откуда взявшейся силы ткнул его головой в живот, вдавился всем своим ненавидящим телом. Они оба очутились на земле, от нее пахнуло травой плесенью, кажется, грибами даже. Он успел вскочить первым и, хладнокровно дождавшись, когда враг его привстанет, — ударил. Хорошо, неторопливо так, по правилам — упор на левую ногу, и вперед всем корпусом. Ответом была сдавленная ругань и удар, от которого он перестал воспринимать мир... «Не думал, не гадал он, никак не ожидал он...»
 
Когда мироощущение вернулось, он обнаружил себя сидящим на жестком, застеленным клетчатым байковым пледом топчане... }
 
***
 
— Нет, вообще-то в самом деле не стоило беспокоиться.
 
— А при чем тут ты? — Марта говорила сухо и отстранённо. — Я вообще-то не о тебе беспокоилась, а о нем. Он инвалид, у него ступня была раздроблена в крошево. Не дай бог, что случится, опять два месяца в гипсе. А ему семью кормить.
 
— Вон как. Этот Марат, он твой друг? Я хотел сказать...
 
— Он... друг моего мужа... Ну да, того самого, если интересно. Они служили вместе.
 
— Ясно. Не поверишь, так и подумал. Что-то в них обоих есть родное и близкое. Сапоги фасонные, звездочки погонные. А муж — он где сейчас? Просто мне бы не хотелось с ним сейчас встречаться. Не потому что боюсь, потому что противно. Так что пойду, пожалуй. Впредь прошу обо мне не тревожиться.
 
— Мужа моего сейчас нет, — Марта говорила спокойно, даже с улыбкой. — И не будет никогда. Война, знаешь. А Маратка тогда выжил. Один из экипажа. Они в засаду попали возле Аргуна...
 
{Понимаешь, если бы не Славка, всем бы был п..дец! Понимаешь?! По нам же херачили из всех окон. Из всех окон, б-дь! У нас тогда было два «Урала» с пехтурой один «бэтер» и наша семидесятка. Бэтер они сразу зажгли, суки. По нам попадали раза четыре, но срикошетило, Бог сохранил. Славка машину развернул поперёк улицы — пацанов прикрыл броней. Когда пацаны спешились, раненых оттащили, — съехали на обочину. Сначала никак пристреляться не могли. Пока пристреливались, б-дь, и в нас попали. У меня ступня всмятку. Серого, наводчика, контузило, он орёт дуром. Маму зовёт. Дым, пекло, ад кромешный. Ад кромешный, б-дь! А Славка кричит: «Экипаж! Не ссать! Работаем, экипаж!» И хохочет, во все горло, будто весело ему. Сам сел за наводчика, а на нём комбинезон дымит вовсю. Поработали. Разом четыре дома снесли к бене матери. Четыре выстрела — четыре прямых попадания осколочно-фугасными! Как на бильярде, четыре шара в четыре лузы! Оттуда самый огонь и был. И еще два дом зажгли трассерами. Духи притихли. Кто живой остался. Когда в танке невмоготу стало, Славка сперва меня через передний люк выволок, потом за Серым в башню полез. Вот тут и рвануло. Если б мы почти весь боекомплект не расстреляли, хер бы кто выжил. А тут — меня в кювет откинуло, Серого насмерть убило, а Славка — обгорел. Смотреть страшно было, бог не приведи...}
 
— Он прожил после этого шесть дней. Если это жизнью можно назвать. Я прилетела в Ростов-на Дону на четвёртый день.
 
Была вся как в тифозном жару. Ни во что не хотелось верить, всё казалось недоразумением, которое вдруг разрешится само собой и с облегчённым вздохом. Уф-ф!
 
Продала квартиру каким-то людям из фонда «Свет в конце тоннеля». Хорошие такие, люди, участливые, говорят тихо, в глаза глядят, книжечки суют... Особенно женщина. Она даже расплакалась, кажется, от моего рассказа, просто навзрыд, говорила, что я на маму её похожа, хотя меня постарше была. По привычке, видать. Они гарантировали полное исцеление в какой-то клинике в городе Хайфа. Ну потом, как водится — ни квартиры, ни денег, ни Хайфы ни света. Только книжечки, да тоннель, тоннель, тоннель...
 
А Слава тогда пришел в сознание только один раз — за час до смерти. Открыл глаза, увидел меня и сказал: «Всё. Уходи отсюда. Мне конец. Уходи, я сказал!» Я и ушла.
 
Потом меня еще в молельни какие-то водили. Опять книжечки, опять плачут, гладят, в глаза заглядывают, образа показывают, или как их там. А я как увидела Иисуса на кресте, ладненького такого, томного да пригожего да кучерявого, так вспоминала Славку —хрипящий лиловый пузырь вместо тела — так мне это таким балаганом показалось, что бежать хотелось подальше.
 
В общем, если б не Маратка, пропала бы я, пожалуй. Он меня нашёл, сперва в гостинице поселил. Потом ребята с полка скинулись, выкупили мне тут комнатку эту вот. С работой помогли. Так что ты на них зла не держи. На Маратку и на...
 
— Нормально, — сиплым полушёпотом ответил Викентий, как тогда в грязной траве у танцплощадки, и ему, как и тогда, в грязной траве, вдруг захотелось плакать от нахлынувшей боли и стыда. Он, как бывало в детстве, шумно задышал, до лиловой рези сжал веки и встряхнул головой. — Нормально...
 
— А я, между прочим, про ту историю знала, — Марта вдруг улыбнулась и качнула головой. — Ну в парке. У-у, мы тогда со Славкой чуть не расстались: мол, как ты мог! — боксёр, кандидат в мастера так с мальчишкой. Не поверишь, он чуть не плакал, клялся тебя найти, извиниться.
 
— Не нашёл, — Викентий усмехнулся и вновь глянул на неё украдкой, из-под век. — Да оно и к лучшему. Что случилось, то уж случилось.
 
— Вот и я так подумала... Слушай, а как ты тут оказался? В доме этом. Если не секрет. Ну не меня же искал, а?
 
— Да случайно. Даже как сказать не знаю. Перепутал. Так получается.
 
— Перепутал. А наш дом можно с чем-то перепутать? Мне казалось, таких домов в природе-то не осталось.
 
— Пожалуй. Ну тогда, выходит, тебя искал. Мне такое предсказание было. Не поверишь, я только сейчас его вспомнил.
 
— Болтун ты, Вик. Таким был, таким и....
 
— Может и был. Но предсказание тоже было. Как раз тогда и было. У танцплощадки.
 
***
 
{Когда мироощущение вернулось к нему, он обнаружил себя сидящим на жёстком, застеленным байковым пледом топчане. Голова запрокинута, под носом — едучий кусок ваты. Такие же куски — под глазом, над бровью, за нижней губой. Жизнь продолжается.
 
На электроплитке знойно пыхтит чайничек. На стене в самодельной рамке — посеревшая фотография женщины с длинными распущенными волосами. Моргает розоватыми бликами фальшивый электрокамин. Старый конторский письменный стол с пачкой журналов вместо сломанной ножки. Настольная лампа с треснутым абажуром и старая, облупленная пишущая машинка «Рейнметалл». (У них дома была такая когда-то).
 
— Что, оклемался, боец? Чаю будешь?
 
Прямо напротив него сидел на плетёном кресле-качалке человек. Волосы седые, коротко стриженным ёжиком. Глаза большие, глубоко запавшие. Как-то по-кошачьи посверкивают. На левой щеке глубокий ветвистый рубец. Викентий бережно потрогал языком разбитую десну и мотнул головой.
 
— Вы кто?
 
— Некто. А ты?
 
— Викентий Евграфов. А вас я вспомнил. Вы были там, у танцплощадки. В плаще, да?
 
— Ага. Помнишь. Это хорошо. Мозги не отшибло, стало быть.
 
— Не, не отшибло. Вы, значит, всё видели. Ну, весело было, а? Смешно?! — ему почему-то хотелось сказать что-нибудь обидное.
 
— Я, брат, не из тех, кому весело от чужой боли. Я, брат, вообще не из тех, кому весело.
 
— С-суки!
 
— Это кто ж?
 
— Да все они. Мразь гарнизонная. И она тоже. Такая же.
 
— Ну не знаю. Вот кто точно суки, так это те пацаны, что с тобой были. Как учуяли палево, так смылись. Если они завтра будут говорить, мол ты куда пропал, мы тебя потеряли, — не верь. Всё они видели. А она, это кто, коль не секрет? Та, с которой тот солдатик танцевал? Так это ж тутошняя. Танька-Встанька её тут зовут. Она здесь каждый вечер, и каждый же вечер с кем-нибудь уходит. Тем и живёт, можно сказать. Так что если ты на неё запал, то...
 
— Не! — Викентий зло мотнул головой. — Не она, другая. Вполне такая приличная особа. У них — вроде как любовь. Уже давно. А он тут с этой, Встанькой.
 
— И что с того? Во-первых, это его личное дело. Не так? Во-вторых, её-то в чем вина? Ну той, приличной дамочки, как ты говоришь.
 
— Ну... Он меня там, на танцплощадке кузнечиком назвал, а... Почему вы смеётесь?
 
— Да ты извини, извини. Но... Ты в самом деле немного... ну похож ты на кузнечика. Ходишь вприпрыжку. Без обид только, ладно?
 
— Ладно, ладно. И не в нем дело. Просто кузнечиком меня Она назвала. Ну та девушка, понимаете вы? Просто в шутку. Давно. А он... Эта обезьяна суконная... Зачем ему-то было говорить? Смеялись небось. С орангутангом этим. Хи-хи-хи! Кузнечик, совсем, как огуречик!..
 
— Ну не знаю. Наверное, обидно. Мне не понять. Однако... тебе домой пора, наверное. Время второй час ночи, чтоб ты знал. Дома-то беспокоятся, поди.
 
— Наверное. Пойду я.
 
—А я провожу. Не артачься. В такое время в парке стрёмно. Всякое случиться может.
 
— Так мы в парке что ли?!
 
— А ты думал? В гостинице «Астория»? В парке и есть. Живу я тут, как говорится. Ну и работаю.
 
— Нравится?
 
— А ничего. Сижу вот, мемуары пишу. Между обходами. О друзьях-товарищах, о боях-пожарищах.
 
— И не страшно? Сами говорите — стрёмно тут по ночам.
 
— Не, я, брат, своё отбоялся. Пошли, однако? А с девочкой той вы еще встретитесь, помяни моё слово. Не всё так просто. Только нескоро, пожалуй. Может, случайно, а может и нет. Человек ведь называет случайным то, в чем не может причину углядеть. Давай, ступай. На пороге не оступись, там лужа...}
 
***
 
— Тебе пора идти, Вик. Ей богу. Район у нас проблемный, сам знаешь.
 
— Ага. Улица Подлужная. Мы подлуженских... Да ладно. Знаешь, даже уходить жалко. Даже не жалко, а обидно. Да. Слушай, а... можно я к тебе еще раз приду. А? К примеру, завтра? Или послезавтра. А?
 
— А зачем? — Марта пожала плечами и усмехнулась. — Матерьяльчик на брюки занести?
 
— Ну конечно! — радостно оживился вдруг Викентий. — У меня дома есть замечательный твид! Представляешь? Шотландский, настоящий. Еще мамин! Как же я не догадался захватить его с собой! Но — дело поправимое, не так ли? Так и принесу?
 
— Ну принеси, — Марта вдруг рассмеялась и легонько дотронулась до его плеча.
 
— Тогда завтра же. В это же время. Если, конечно Марат не станет возражать.
 
— Не станет. Кто ж станет возражать против настоящего шотландского твида!...
 
***
 
В коридоре он вновь видел вездесущего дядю Сашу, порозовевшего подобревшего от пива Марата, какую-то сухопарую женщину в седом парике и почему-то в солнцезащитных очках, и еще более странного типа, судя по всему, того самого Пафнутьева, человека с пятнистым прямоугольным лицом, похожим на старое пресс-папье и со странной манерою говорить, как бы постоянно посмеиваясь.
 
— Во — заорал Марат и указующе простёр к Викентию мотыгообразную ладонь. — Говорю ж — тут он. А мы сейчас Пафнутьева разоблачили по полной. Дал признательные показания! — последняя фраза далась нелегко. — И был приговорён к трём баллонам пива. А?! Да ты стой, куда засобирался-то?! Сейчас мы Варвару Семёновну еще на шкалик раскрутим! А, Варварсемённа?
 
Дама в парике потупилась, из чего явствовало, что раскрутить её будет несложно. Циркуль вновь сверкнул голенастыми конечностями, изъявляя готовность описать еще один Круг, но Викентий решил, что засим достаточно. Он знал, что никто тут не станет его удерживать, и не ошибся. И вот тут произойти бы чему-нибудь, дабы подхлестнуть умирающий сюжет. Но ведь в жизни-то, господа, никаких сюжетов не случаются, никто никакой психологической нагрузки не несёт. Зачем? Все живут себе. И ружье может все четыре акта провисеть себе на стене и ни разу не выстрелить, и слава богу! Зачем висело? Да шут знает, граждане, висело уж, коль повесили.
 
Викентий на сей раз без труда отыскал дверь, уверенно сошёл по ступеням вниз и вышел во двор. И никакого такого чуда не произошло, кроме разве что того, что пахнуло со двора, с реки Казанки, нежданно привалившей оттепелью, причём в прямом, а не социально-политическом смысле, в смысле, что весна скоро, а уж хорошо это или плохо — время покажет. И почудилось тут Викентию, что пропел где-то совсем рядом, звонкой и насмешливой трелью велосипедный звоночек, пропел вопреки жестоким и подлым нелепостям жизни, и девочка в белых гольфах наконец опять проехала мимо него в тот душный, цветочный, увядающий августовский вечер, последний вечер так надолго, казалось, невозвратимо ушедшего лета, в тот заповедный мир, клейкой, звенящей акации, упругой жимолости, близких звёзд, дикого винограда, загадочных, непостижимых муравьиных куполов и сказочных, вольных светлячков. Проехала мимо, как и прежде, не обернувшись, но и это значило, что жизнь продолжается, что лето непременно воротится, и что не все еще безвозвратно утеряно.
 
Но главное — персидская сирень...