Линда
[фрагмент повести "ВЕРЕТЕНО]
Линда? Пожалуй, можно и так.
Мой отец, извечный и тайный битломан, поначалу хотел назвать меня Полиной, в честь давнего кумира, Пола Маккартни. Однако Полиной, как оказалось, звали также и его первую школьную любовь, и мама была в курсе. Так что стала я, во избежание всяческих недопониманий, Линдой. Однако папа порой, когда мы были одни, называл меня Полина. А ещё — Леди Мадонна... Отец был кумиром. Добрым, весёлым и надёжным. Как раскидистое дерево. А мама — тенью его. Зыбкой и неверной...
[Линда. Сейчас это имя — как желтовато-бурый растопыренный кленовый листок в старой зачитанной книжке. Книжка истлела, рассыпалась, и уж не вспомнить, о чем была она, та книжка. А листок остался. Дрожать на ветру полупрозрачными капиллярными прожилками на изощрённо тонком черенке. Бессмысленный, ненужный, изживший себя. Однако единственный, и потому живой...Линда. Имя. Звонкое, но тягучее, как расплавленный колокольчик. Как летний ливень. Как льняная лента. Как ленивая Лета. Лин-да.]
Сначала была — жизнь. И там, в той жизни, у меня имелось всё то, что позволяло с жизнерадостной, смешливой беспечностью взирать в день грядущий. Весело и немного нахально. И отчего-то именно очевидная, неотступная, трепещущая эфемерность жизни порождала уверенность в его неизменной надёжности. Состоятельный, восторженно обожающий папа, завистливые, но беззлобные подружки, славненькая такая фигурка, на которую — я чуяла спиною — оборачивались на улице мужчины всех возрастов, глуповатый, зато красивый, как божий херувим, муж, за которого я вышла на третьем курсе мединститута, ибо залетела после первого же сентиментального соития в новогоднем отеле. Порой мне кажется, если б у меня хватило рассудка понять, что нельзя так бездумно перенасыщаться счастьем, этим радужным, веселящим газом, многое могло бы быть иначе. Ведь будь оно так, я бы заметила тёмные круги под глазами отца, странные, долгие исчезновения мамы, непонятные телефонные звонки, после которых папа подолгу курил на балконе, что в доме прочно завис приторный дух лекарств, а также то, что супруг мой любимый нигде не работал и не помышлял. Да и много ещё, много чего.
«Ну что, Леди Мадонна, ты ведь уже, кажется, вполне...» — сказал отец, когда какие-то неулыбчивые, неуклюжие люди унесли его, сидящего на стуле, прямо со стулом, — к лифту. Да, вообразите, почему-то прямо со стулом. Он не договорил, что именно — вполне. Я даже хотела переспросить, а заодно — почему вот так, вместе с стулом, — но вдруг наткнулась взглядом на зрачки матери, как на две ледовые полыньи. Омертвевшие глаза мамы, и виновато растерянные глаза отца — вот как закончилась первая жизнь. Отец скончался через полчаса в машине Скорой помощи.
[С некоторых пор после той первой ночёвки в сумрачном, беззеркальном мотеле, ей стало проще вглядываться в редеющий, как ноябрьский лес, мир по ту сторону стерильной бездны. Она так и не свыклась с этой извилистой полостью межмирья. Долгая боль растворяется, как горящая щепоть соли в крови. Когда она, боль, вдруг отступает, вселяется тревога. Каждый человек непременно желает вернуться. В сущности, все человеческие устремления сводятся к одному: вернуться. Любая дорога, по сути, — дорога домой. Приворотною дугой...]
Последующая жизнь — уродливый, наизнанку вывернутый слепок предшествовавшей. Мой херувим, неудавшийся художник, зато всецело удавшийся альфонс, очень скоро сгинул с розовощёкой белорыбицей, директором турагентства «Злата». Мама превратила себя в траурную куклу для упоенного самобичевания. Она, как в лиловую, полупрозрачную капсулу, загнала себя в свой мир. Центром этого мира был отец, героиней — она сама, былая раба капризов, страстей и обожанья. Ей было, вероятно, проще так жить, и я ей не мешала. Тем более, что у меня был Славик. Славик. Был...
[Славик. Вчеканенный в душу стоп-кадр. Черная дымная рванина на волнистом саване зимней реки. Она бывала там несколько раз и всякий раз чудом удерживалась от соблазна шагнуть самой туда, в этот безвозвратный спиралевидный тоннель. Двенадцать душ, двенадцать светлых ангелов, гирляндою ушедших в полынью. Вечно свежий скол. Двенадцать серебряных новогодних шариков в окоченевшем донном иле, бездомном мире... ]
Так закончилась моя вторая жизнь. Но и последующая не замедлила начаться. Как отрикошетивший камень из пращи. Судьба отмерила мне ровно год. Устойчивый, многообещающий. Год, когда всё наконец привиделось надёжным. Настолько, что можно было заставить себя полюбить эту устойчивость, эти стропила, этот ровный, гладко выбритый горизонт.