Стихи Юрия Левитанского — самые популярные.

Юрий Левитанский (1922–1996) — русский советский поэт, мастер интеллектуальной и философской лирики. Его стихотворение «Каждый выбирает для себя» стало символом нравственной позиции целого поколения. Левитанский прошёл войну и отразил её опыт в стихах. В зрелые годы его поэзия приобрела игровую, остроумную и вместе с тем глубоко серьёзную интонацию. Он был близок к Булату Окуджаве и другим поэтам-шестидесятникам. Левитанский — один из самых любимых поэтов своего поколения, чьи стихи читают и перечитывают.

Юрий Левитанский • 139 стихотворений
Читайте все стихи Юрия Левитанского онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все
К птичьему прислушиваюсь крику.
Вижу только море вдалеке.
Море ходит. Море пишет книгу.
Книгу о себе. О старике.
 
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Медленно стихающий прибой.
Что такое старость? Поединок.
С берегами. С временем. С судьбой.
 
Днища рассыхаются у лодок.
Черный борт ракушками оброс.
Призрачность улова. Сеть уловок.
Кто кого? Неведомо. Вопрос.
 
Как в корриде, перед мордой бычьей.
Та же несущественность улик.
Быть с добычей — или стать добычей.
Только это. Выбор невелик.
 
Только это. Прочее — подробности.
Этим и подробности полны.
Ощущенье краткости и дробности.
Напряженной сжатости волны.
 
Только волны. Волны, за которыми
набегают волны, в свой черед.
Это все подчеркнуто повторами.
Взад-вперед. И снова — взад-вперед.
 
Белый — синий. Белый цвет и синий.
Дни и годы. Годы и века.
Та же повторяемость усилий.
То же повторение рывка.
 
Поплавок неверен и обманчив.
По воде расходятся круги.
И тогда на свет выходит мальчик.
Он глядит на свет из-под руки.
 
Сети. Сеть ошибок. Сеть сединок.
Слабенькая детская рука.
Вьется леска. Длится поединок.
Лишь вода — темна и глубока.
Тихо. Сумерки. Бабье лето.
Четкий, частый, щемящий звук —
будто дерево рубят где-то.
Я засыпаю под этот звук.
 
Сон происходит в минувшем веке.
Звук этот слышится век назад.
Ходят веселые дровосеки,
рубят, рубят вишневый сад.
 
У них особые на то виды.
Им смешны витающие в облаках.
Они аккуратны. Они деловиты.
У них подковки на сапогах.
 
Они идут, приминая травы.
Они топорами облечены.
Я знаю, они, дровосеки, правы.
Эти деревья обречены.
 
Но птица вскрикнула,
ветка хрустнула,
и в медленном угасанье дня
что-то вдруг старомодно грустное,
как дождь, пронизывает меня.
 
Ну, полно, мне-то что быть в обиде!
Я посторонний. Я ни при чем.
Рубите вишневый сад! Рубите!
Он исторически обречен.
 
Вздор — сантименты! Они тут лишни.
А ну, еще разик! Еще разок!
...И снова снятся мне
вишни, вишни,
красный-красный вишневый сок.
 
Земное небо, 1963

Все уже круг друзей, тот узкий круг,
Где друг моих друзей мне тоже друг,
И брат моих друзей мне тоже брат,
И враг моих друзей мне враг стократ.

Все уже круг друзей, все уже круг
Знакомых лиц и дружественных рук,
Все шире круг потерь, все глуше зов
Ушедших и умолкших голосов.

Но все слышней с годами, все слышней
Невидимых разрывов полоса,
Но все трудней с годами, все трудней
Вычеркивать из книжки адреса,

Вычеркивать из книжки имена,
Вычеркивать, навечно забывать,
Вычеркивать из книжки времена,
Которым уже больше не бывать.

Вычеркивать, вести печальный счет,
Последний счет вести начистоту,
Как тот обратный, медленный отсчет,
Перед полетом в бездну, в пустоту,

Когда уже — прощайте насовсем,
Когда уже — спасибо, если есть.
Последний раз вычеркивая — семь,
Последний раз отбрасывая — шесть,

Последний раз отсчитывая — пять,
И до конца отсчитывая вспять —
Четыре, три — когда уже не вдруг
Нет никого, и разомкнется круг.. .

Распался круг, прощайте, круга нет.
Распался, ни упреков, ни обид.
Спокойное движение планет
По разобщенным эллипсам орбит.

И пустота. Ее зловещий лик
Все так же ясен, строен и велик.
И брат моих друзей мне тоже брат,
И враг моих друзей мне враг стократ.

Все уже круг друзей, все уже круг
Знакомых лиц и дружественных рук,
Все шире круг потерь, все глуше зов
Ушедших и умолкших голосов.

Но все слышней с годами, все слышней
Невидимых разрывов полоса,
Но все трудней с годами, все трудней
Вычеркивать из книжки адреса,

Вычеркивать из книжки имена,
Вычеркивать, навечно забывать,
Вычеркивать из книжки времена,
Которым уже больше не бывать.

Вычеркивать, вести печальный счет,
Последний счет вести начистоту,
Как тот обратный, медленный отсчет,
Перед полетом в бездну, в пустоту,

Когда уже — прощайте насовсем,
Когда уже — спасибо, если есть.
Последний раз вычеркивая — семь,
Последний раз отбрасывая — шесть,

Последний раз отсчитывая — пять,
И до конца отсчитывая вспять —
Четыре, три — когда уже не вдруг
Нет никого, и разомкнется круг.. .

Распался круг, прощайте, круга нет.
Распался, ни упреков, ни обид.
Спокойное движение планет
По разобщенным эллипсам орбит.

И пустота. Ее зловещий лик
Все так же ясен, строен и велик.

0

Вот мною не написанный рассказ.
Его эскиз.
Невидимый каркас.
Расплывчатые контуры сюжета.
А самого рассказа еще нет,
хотя его навязчивый сюжет
давно меня томит,
повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(и это как приказ),
пиши меня
во что бы то ни стало!..

Итак, рассказ о женщине.
Рассказ
о женщине,
которая летала,
и был ее спасительный полет
отнюдь не цирковым аттракционом,
а поиском опоры и крыла
в могучем поле гравитационном
земных ее бесчисленных тягот…
Таков сюжет,
уже который год
томящий мою душу неотступно —
не оттого ль,
что, как сказал поэт,
я с давних пор,
едва ль не с детских лет,
непоправимо ранен женской долей,
и след ее,
как отсвет и как свет,
как марево над утренней рекою,
стоит почти за каждою строкою,
когда-либо написанною мной?..

Таков рассказ. Его сюжет сквозной.
О чем же он? О женщине. Одной.
(И не одной.)
Навязчивый сюжет,
томящий мою душу столько лет,
неумолимо мне повелевая —
пиши меня,
я вечный твой рассказ,
пиши меня
(не просьба, а приказ),
я боль твоя,
я точка болевая!..
И я пишу.
Всю жизнь его пишу.
Пишу, пока живу. Пока дышу.
О чем бы ни писал —
его пишу,
ни на мгновенье не переставая.

0

— Кто-то так уже писал.
Для чего ж ты пишешь, если
кто-то где-то, там ли, здесь ли,
точно так уже писал!

Кто-то так уже любил.
Так зачем тебе все это,
если кто-то уже где-то
так же в точности любил!

— Не желаю, не хочу
повторять и повторяться.
Как иголка,
затеряться
в этом мире не хочу.

Есть желанье у меня,
и других я не имею —
так любить, как я умею,
так писать, как я могу.

— Ах, ты глупая душа,
все любили,
все писали,
пили, ели, осязали
точно так же, как и ты.

Ну, пускай и не совсем,
не буквально и не точно,
не дословно, не построчно,
не совсем — а все же так.

Ты гордыней обуян,
но смотри, твоя гордыня —
ненадежная твердыня,
пропадешь в ней ни за грош.

Ты дождешься многих бед,
ты погибнешь в этих спорах —
ты не выдумаешь порох,
а создашь велосипед!..

— Ну, конечно, — говорю, —
это знают даже дети —
было все уже на свете,
все бывало, — говорю.

Но позвольте мне любить,
а писать еще тем паче,
так —
а все-таки иначе,
так —
а все же не совсем.

Пусть останутся при мне
эта мука и томленье,
это странное стремленье
быть всегда самим собой!..

И опять звучит в ушах
нескончаемое это —
было, было уже где-то,
кто-то так уже писал!

0

Меж двух небес
(начала и конца),
меж двух стихий
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал),
стремительно старея,
живёшь на этом тесном пятачке,
в двух зеркалах бессчётно повторяясь
и постепенно в них сходя на нет,
там, за чертой,
за гранью дней и лет,
последним звуком нисходящей гаммы.

Две бронзы. Две латуни. Два стекла.
Два тонких слоя ртутной амальгамы.
Вот тайна и развязка этой драмы.
Меж двух стихий
(начала и конца),
меж двух страстей
(как в кресле брадобрея —
меж двух зеркал)…
Гораций и Катулл,
Шекспир и Дант сидели в этом кресле.
Они ушли. Они навек воскресли
и в глубине зеркал остались жить.

Ну что ж, мой друг,
приходит наше время.
Эй, брадобрей, побрить и освежить!..
И вдруг поймёшь —
ты жизнь успел прожить,
и, задохнувшись
(годы пролетели),
вдруг ощутишь,
как твоего чела
легко коснулись вещие крыла
благословенной пушкинской метели…

Ну что ж, мой друг,
двух жизней нам не жить,
и есть восхода час
и час захода.
Но выбор есть,
и дивная свобода
в том выборе, где голову сложить!

0

Успеть, пока вертится круг
и вьётся магнитная лента.
Не ждать напряжённо момента,
когда остановится круг.

Успеть, пока кружится диск,
но только не думать о диске.
Не думать всё время о риске,
что всё не успеешь сказать.

Не надо форсировать речь,
и, чётко скандируя строки,
старайся не думать о сроке,
который тебе отведён.

Спокойно выкладывай их,
свои сокровенные думы,
а все посторонние шумы
сотрутся в положенный срок.

Бесстрашно выстраивай в ряд
свои путеводные вехи,
а все шумовые помехи
механик потом уберёт.

Расставится всё по местам,
и где-нибудь в памяти века
проявится вся дискотека
записанных им голосов.

Но ты говори, говори,
ты даже не думай об этом.
Смотри, каким медленным светом
наполнена рама окна.

А ты не смотри, не смотри,
как движется час календарный.
Смотри, как медово-янтарный
по дереву движется сок.

Смотри, как решительно вдруг
набухла апрельская завязь.
И всё не кончается запись,
и плавно вращается круг.

0

Снег валил до полуночи,
рушился мрак над ущельями,
а потом стало тихо,
и месяц взошёл молодой…
Этот мир, он и движим и жив
испокон превращеньями,
то незримой, то явной,
бесчисленной их чередой.

Чередуется свет с темнотой,
обретенья — с потерями,
и во всём этом свой, несомненно,
и смысл, и резон.
Череда превращений,
закон сохраненья материи —
как догадка твоя дерзновенна,
Овидий Назон!

Всё, действительно, так,
и, покуда планета вращается,
и природа, ликуя,
справляет своё торжество,
всякий миг завершается что-то,
и вновь превращается
существо в вещество,
и опять вещество в существо.

Как в кольце лабиринта
глухими бредём коридорами,
как в преддверии часа,
когда разразится гроза,
переходами тёмными движемся,
между которыми
обжигающий пламень
на миг ослепляет глаза.

Недоверчиво смотрим,
как трагик становится комиком,
сокрушённо взираем,
как старость вступает в права,
как гора рассыпается в прах,
и над маленьким холмиком,
выбиваясь из сил,
молодая восходит трава.

И однажды осенней порой,
прислонясь к подоконнику,
вдруг легко различаем
сквозь морок и зябкий туман,
как наш давний роман
переходит в семейную хронику,
и семейным преданьем
становится старый роман.

Мы себя убеждаем —
ну, что там печалиться попусту,
но подстреленной птицей
клокочет и рвётся в груди
этот сдавленный возглас —
как вслед уходящему поезду —
о мгновенье, помедли,
помешкай,
постой,
погоди!

0

1

Бездна памяти, расширяющаяся Вселенная,
вся из края в край обжитая и заселённая,
вместе с вьюгами, снегопадами и метелями,
как реликтовый лес не вянущий, вся зелёная.

Бездна памяти, беспредельное мироздание,
расходящиеся галактики и туманности,
где всё давнее
только чётче и первозданнее,
очевиднее и яснее до самой малости.

Расширяющаяся Вселенная нашей памяти.
Гулкой вечностью дышит небо её вечернее.
И когда наши звёзды,
здесь умирая,
падают,
в небе памяти загорается их свечение.

И уходят они всё дальше путями млечными,
и, хранимое небом памяти, её безднами,
всё земное моё
ушедшее и минувшее
с высоты на меня очами глядит небесными.

И звучат, почти как земные, только
пронзительней,
погребальные марши, колокола венчальные,
и чем дальше даль, тем смиреннее
и просительней
эти вечные очи, эти глаза печальные.

Бездна памяти, ты как моря вода зелёная,
где волна к волне, всё уходит и отдаляется,
но вода, увы, слишком горькая и солёная,
пьёшь и пьёшь её, а всё жажда не утоляется.

И опять стоишь возле этой безлюдной пристани,
одиноко под небесами ночными тёмными,
и глядишь туда всё внимательнее и пристальней,
ещё миг один — и руками коснёшься тёплыми.

2

Небо памяти, ты с годами всё идилличнее,
как наивный рисунок, проще и простодушнее.
Умудрённый мастер с холста удаляет лишнее,
и становится фон прозрачнее и воздушнее.

Надвигается море, щедро позолоченное,
серебристая ель по небу летит рассветному.
Забывается слишком пасмурное и чёрное,
уступая место солнечному и светлому.

Словно тихим осенним светом душа наполнилась,
и, как сон, её омывает теченье тёплое.
И не то что бы всё дурное уже не помнилось,
просто чаще припоминается что-то доброе.

Это странное и могучее свойство памяти,
порождённое зрелым опытом, а не робостью, —
постепенно
воспоминанья взрывоопасные
то забавной, а то смешной вытеснять
подробностью.

И всё чаще мы, оставляя как бы за скобками
и беду, и боль, и мучения все, и тяготы,
вспоминаем уже не лес, побитый осколками,
а какие там летом сладкие были ягоды.

Вспоминается спирт и брага, пирушка давняя,
а не степь, где тебя бураны валили зимние,
и не бинт в крови, и не коечка госпитальная,
а та нянечка над тобою — глазищи синие.

Вспоминаются губы, руки и плечи хрупкие,
и приходит на память всякая мелочь разная.
И бредут по земле ничейной ромашки крупные,
и пылает на минном поле клубника красная.

3

Небо памяти, идиллический луг с ромашками,
над которым сияет солнце и птица кружится,
но от первого же движенья неосторожного
сразу вдребезги разлетается всё и рушится.

И навзрыд,
раздирая душу,
клокочут заново
те взрывные воспоминанья, почти забытые.
И в глазах потемневших дымное дышит зарево,
и по ровному белому полю идут убитые.

Прикипают к ледовой корке ладони потные.
Под руками перегревается сталь калёная…

И стоят на столе стаканы, до края полные,
и течёт по щеке небритой слеза солёная.

0

Ну, что с того, что я там был.
Я был давно. Я всё забыл.
Не помню дней. Не помню дат.
Ни тех форсированных рек.

(Я неопознанный солдат.
Я рядовой. Я имярек.
Я меткой пули недолёт.
Я лёд кровавый в январе.
Я прочно впаян в этот лёд —
я в нём, как мушка в янтаре.)

Но что с того, что я там был.
Я всё избыл. Я всё забыл.
Не помню дат. Не помню дней.
Названий вспомнить не могу.

(Я топот загнанных коней.
Я хриплый окрик на бегу.
Я миг непрожитого дня.
Я бой на дальнем рубеже.
Я пламя Вечного огня
и пламя гильзы в блиндаже.)

Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это всё почти забыл.
Я это всё хочу забыть.

Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.

(Уже меня не исключить
из этих лет, из той войны.
Уже меня не излечить
от тех снегов, от той зимы.
И с той землёй, и с той зимой
уже меня не разлучить,
до тех снегов, где вам уже
моих следов не различить.)

Но что с того, что я там был!..

0

Если бы я мог начать сначала
бренное своё существованье,
я бы прожил жизнь свою не так —
прожил бы я жизнь мою иначе.
Я не стал бы делать то и то.
Я сумел бы сделать то и это.
Не туда пошёл бы, а туда.
С теми бы поехал, а не с теми.
Зная точно что и почему,
я бы всё иною меркой мерил.
Ни за что не верил бы тому,
а тому и этому бы верил.
Я бы то и это совершил.
Я бы от того-то отказался.
Те и те вопросы разрешил,
тех и тех вопросов не касался.
Словом,
получив своё вдвойне,
радуясь такой своей удаче,
эту,
вновь дарованную мне,
прожил бы я жизнь мою иначе.
И в преддверье стужи ледяной,
у конца второй моей дороги,
тихий,
убелённый сединой,
я подвёл бы грустные итоги.
И в конце
повторного пути,
у того последнего причала,
я сказал бы — господи, прости,
дай начать мне, господи, сначала!
Ибо жизнь,
она мне и сама
столько раз давала убедиться —
поздний опыт зрелого ума
возрасту другому не годится.
Да и сколько жизней ни живи —
как бы эту лодку ни ломало —
сколько в этом море ни плыви —
всё равно покажется, что мало.
Грозный царь на бронзовом коне.
Саркофаги Греции и Рима.
Жизь моя,
люблю тебя вдвойне
и за то, что ты неповторима.
Благодарен ветру и звезде.
Звукам водопада и свирели.
…Струйка дыма.
Капля на листе.
Грозовое облако сирени.
Ветер и звезду благодарю.
Песенку прошу, чтоб не молчала.
— Господи всевышний! — говорю. —
Если бы мне всё это сначала!

0

О, все эти строки, которые я написал,
и все остальные, которые я напишу, —
я знаю, и все они вместе,
и эти, и те,
не стоят слезинки одной у тебя на щеке.

Но что же мне делать
с проклятым моим ремеслом,
с моею бедою, с постыдной моей маетой!
И снова уходит земля у меня из-под ног,
и снова расходится слово и дело моё.

Так, может быть, к чёрту бумагу, и перья на слом,
и сжечь корабли бесполезной флотилии той!
Но что же мне делать
с проклятым моим ремеслом,
с моею старинной, бессонной моей маетой!

Всё бросить, и броситься в ноги, прийти, осушить,
приникнуть губами —
всё брошу, приду, осушу —
дрожащую капельку, зёрнышко горькой росы,
в котором растёт укоризна и зреет упрёк.

О да, укоризна, всемирный разлад и разлом,
все бури и штормы пяти потрясённых морей…
И всё-таки что же мне делать с моим ремеслом,
с моею бедою, с бессонною мукой моей!

И вновь меня требует совесть на праведный суд.
И речь тут о сути самой и природе греха.
И все адвокаты на свете меня не спасут —
я сам отвечаю за грешную душу стиха.

И вот я две муки неравных кладу на весы,
две муки, две боли, сплетённые мёртвым узлом.
Но капелька эта,
но зёрнышко горькой росы…
И всё-таки что же мне делать с моим ремеслом!

О слово и дело, я вас не могу примирить,
и нет искупленья, и нет оправданья греху.
И мне остаётся опять утешать себя тем,
что слово и есть настоящее дело моё.

Да, дело моё — это слово моё на листе.
И слово моё — это тело моё на кресте.
Свяжи мои руки, замкни мне навечно уста —
но я ведь и сам не хочу, чтобы сняли с креста.

О слово и дело, извечный разлад и разлом.
Но этот излом не по-детски сведённых бровей!..
Так что же мне делать
с проклятым моим ремеслом
и что же мне делать
с горчайшей слезинкой твоей!

0

Утро — вечер, утро — вечер, день и ночь.
Стрелки, цифры, циферблаты, сутки прочь.

Гири, маятники, цепи, медный гуд.
Все торопятся куда-то, все бегут.

На ходу махнуть рукою, крикнуть «будь»!
Съесть сосиску на ходу, и снова в путь.

Сдать багаж, и в самолет, и в облака.
— Как там наши? — как там ваши? — ну, пока!

Гири, цепи, шестерёнки, медный звон.
Телеграмма — вместо писем — телефон,

телефонные кабины — о стекло
стук монеты — ваше время истекло!

Нету времени присесть, поговорить,
покалякать, покумекать, покурить.

Нету времени друг друга пожалеть,
от несчастья от чужого ошалеть.

Даже выслушать друг друга — на бегу —
нету времени — приедешь? — не могу!

На автобус, на троллейбус, в этот гон,
в эту гонку, в переполненный вагон,

то в обгон, а то вдогонку — на ходу —
в эту давку, суматоху, чехарду,

в автогонку, в мотогонку, в «нету мест»,
в «не толкайтесь», переулками, в объезд,

и в затор у светофора — как в тупик…
Что за время? Наше время, время пик.

Только выхлопы бензина, дым и чад.
Только маятники медные стучат.

Только стрелки сумасшедшие бегут.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный гуд.

Словно мир этот бессонный городской
стал огромной часовою мастерской,

часовою мастерскою, где со стен —
циферблаты всех фасонов и систем,

где безумные живут часовщики.
Спать ложишься — ходят стрелки у щеки.

Стрелки, цифры, циферблаты, медный зов.
Засыпаешь под тиктаканье часов.

И летишь под этим небом грозовым —
как на бомбе с механизмом часовым.

0

Время, бесстрашный художник,
словно на белых страницах,
что-то всё пишет и пишет
на человеческих лицах.

Грифелем водит по коже.
Пёрышком тоненьким — тоже.
Острой иглою гравёра.
Точной рукою гримёра…

Таинство света и тени.
Стрелы, круги и квадраты.
Ранние наши потери,
поздние наши утраты.

Чёрточки нашего скотства.
Пятна родимые страха.
Бремя фамильного сходства
с богом и с горсточкой праха.

Скаредность наша и щедрость.
Суетность наша и тщетность.
Ханжество или гордыня.
Мужество и добродетель…

Вот человек разрисован
так, что ему уже больно.
Он уже просит:
— Довольно,
видишь, я весь разрисован!

Но его просьбы не слышит
правды взыскующий мастер.
Вот он отбросил фломастер,
тоненькой кисточкой пишет.

Взял уже пёрышко в руку —
пишет предсмертную муку.
Самый последний штришочек.
Малую чёрточку только…

Так нас от первого крика
и до последнего вздоха
пишет по-своему время
(эра, столетье, эпоха).

Пишет в условной манере
и как писали когда-то.
Как на квадратной фанере
пишется скорбная дата.

Отсветы. Отблески. Блики.
Пятна белил и гуаши.
Наши безгрешные лики.
Лица греховные наши…

Вот человек среди поля
пал, и глаза опустели.
Умер в домашней постели.
Вышел из вечного боя.

Он уже в поле не воин.
Двинуть рукою не волен.
Больше не скажет: — Довольно! —
Всё. Ему больше не больно.

0