Отцы и дети, или закрытый гештальт

Я давил на тебя брутальностью, повадками и манерами нахала.
Ты сидела напротив, – чисто piccolo bambino, –
мельхиоровой ложечкой ковыряла
вязкий муторный мусс "Солини",
вся такая на нерве, на сплине.
 
За спиной твоей
щерился Колизей,
тараторил Рим
и почти что не тяготил
рюкзачок малый,
набитый косметикой, зеркалами
 
(зачем тебе два зеркала, stupido?)
 
и твоими двадцатью с небольшим годами.
 
Ты просила меня:
– Поедем на море, в Лидо.
 
Я сказал тебе:
– No.
 
No, bambino. Не до того.
Доедай и поедем в Россию.
 
***
 
Это там, где сплошные трясины,
там, где льды от мороза синие.
Мы построим там пятый Рим.
Нет, не город, – сеть профитрольных.
Назовем её Quinta Roma.
Разбогатеем, вернёмся в Неаполь.
Я возьму самой лучшей граппы,
подъеду к дому отца своего старого, Карло,
и скажу ему так:
 
– Отец мой, дон Карлеоне,
ты не верил в меня, швырял помоями,
называл поленом струганным, чушкой,
а я – вот он, гляди, развернулся.
 
Возьму саквояж свой старый, видавший виды,
из черепашьей кожи выделанный.
 
– Нет, падре, конечно же, не она. Не пугайся, – жива.
Что с ней станет? Даже на суп не годится, – не прожевать.
 
Поставлю его на верстак
и начну таскать
из нутра бездонного
всю свою жизнь. И выкладывать перед доном:
кота слеповатого, лису в колтунах,
деда по прозвищу «Commendatore Страх»
с седой бородой лохматой, распятой на всех ветрах.
 
– Хорошо тебе, папа? Мало?!
Держи ещё.
 
Вот Мальвина – моя половина –
с вечным: «Caro, я так устала»,
изменившая мне с хлыщом
из какого-то Villa Mare,
сыном местного дуремара.
 
– Что молчишь-то? Присядь. Ещё?
 
 
Ладно, хватит, отец, – сиеста.
Выговорился я, полегчало.
Просто пойми, никто ещё, вымешанный из соснового теста,
не был в этой жизни счастлив.
È chiaro?
Si?
 
Вот так прямо и скажу. Твёрдо и веско.
Каждое слово к месту.
 
Н и к т о...
 
Кроме меня.
 
Да, да, – выросло дерево.
Во всех смыслах.
 
А потом достану с самого дна золотую карту Banca d'Italia
и протяну ему, весь такой placido:
– Держи, отец, это тебе.
 
Он меня спросит:
– Откуда это, сынок?
Губы его задрожат, расплачется,
 
а я просто улыбнусь, подойду к старику, обниму его крепко, и закрою вечный гештальт.