Zinger sings about the lost, or Nadejda Est
Есть Надежда предпочитала лично.
И лучше в личке.
Да.
Когда Надежду заносило в личку, она ела.
Не то, чтобы скромно, украдкой.
Нет.
Открыто и прямо.
Та сторона лички ликовала, называла Надежду обжорой восхитительной.
Да, обжорой.
С той стороны лички ел Жора.
Жора был весо́м.
Ве́сом в четверть тонны.
И тоже ел лично.
За стеклом у Надежды жили трое.
Дождь, вертолёт и мух.
Надежда была строчихой.
Фабричной, настоящей, сродни своей фамилии –
Зингер. Надежда Зингер.
Она строчила и капала, а дождь, вертолёт и мух ходили за ней по пятам
и собирали её строчки.
Капли не трогали. Пусть будут.
Пока не переполнится.
А переполнится – хорошо будет.
Свежо.
Приятно.
Положительно хорошо.
А по ночам Надежда смотрела сны.
Вернее, сон. Один и тот же.
И это было звоночком.
Для Георгия.
Во сне к ней приходил он, – певец пустыни, – The desert singer
Или нет.
Цөлийн дуучин…
Тучный старик-монголоид с верблюдицей белой
были потеряны кем-то в далёких веках,
тысяча солнц, караванов повязаны мелом –
это зыбучая истина в песнях песка.
Горькая правда луны над седеющей твердью
солью покрыла мозоли охрипшей земли,
кости деревьев обглоданы, сточены в жерди,
серые всадники серо застыли вдали,
тучный старик молчалив и предельно опасен,
вскинул ладони, оплавив нависший свинец.
Стоит ли что-то искать в необузданной массе,
если ослеп и оглох безутешный ловец?
А потом Надежда просыпалась
и думала об утраченном…
И всё повторялось.
Да.