Герр Пронин
Недавно столкнулась с институтской приятельницей, Танькой. Обрадовались, обнялись, заохали, заобсуждали детей и коронавирус. Дети в пубертате, вирус в расцвете, будущность под угрозой. Но нельзя предаваться унынию, никак нельзя.
— А Пронин жив? — вдруг спохватилась Танька. — Помнишь Пронина?
Конечно, помню.
...Преподаватель немецкой литературы оказался немолод, невысок и тщедушен. Он манерно задирал острую голову и презрительно щурил глаза неопределённого цвета. Не то табачного, не то орехового, не то горохового, не то сволочного.
— Циннобер, йопта, — шёпотом блеснул некий первокурсник.
— Рад вашим познаниям, — вымолвил герр. Голос у него оказался неожиданно бархатистым, как лепесток глоксинии. И контрастно ядовитым, как цикута.
По моей коже побежал хрестоматийный морозец, хотя я никаких познаний не демонстрировала.
— Ещё одна йопта в течение моей лекции, — ласково и страшно продолжил гер, — и вы — как вас звать, любезнейший?
Любезнейший проблеял. Герр чиркнул безупречным карандашиком в безупречном блокнотике.
— Вы, госпожа йопта, будете шикарно отчислены. Я — такая неприятность! — по совместительству являюсь заместителем декана данной богадельни.
— Я господин, — пискнул первокурсник.
— Мне жаль, но отныне госпожа, — герр элегантно снял пылинку с клетчатого пиджака стоимостью в три Лендкрузера, — меня зовут Пронин Владислав Александрович, в этом семестре я попытаюсь вложить в ваши бестолковые головы...
Зал заворожённо внимал. Настырная сентябрьская муха, посмевшая жужжать, упала в обморок. Я очень осторожно, опасаясь нарушить гармонию, смахнула её с парты.
Через неделю в непривлекательного замдекана была влюблена вся женская часть редакторского первого курса. Плюс госпожа йопта. Слегка.
Пронин лениво, как пакебот, вплывал в аудиторию. По пути он мог отвесить изящную затрещину кому-то нерадивому — хотя иерархические затрещины в стенах российского ВУЗа никоим образом не приветствовались. Но пронинская длань была на особом счету.
Пронин занимал место за кафедрой, морщился, осознавая её несовершенство, и вельветово произносил:
— Добрый день, болваны. Тема сегодняшней лекции...
Он легко, глубоко, гениально давал материал. Воздух в аудитории густел и синел, вдоль панорамных пыльных окон проступали зубчатые очертания немецких Альп, грохотали конные повозки, одышливый бюргер приценивался к кровяной колбасе... Неуклюжий Генрих, ероша романтические кудри, сидел на берегу Рейна (или Везера, какая разница) и сочинял стихи возлюбленной:
Как роза юная, она
Цветёт, спокойна и светла.
Ягнят на глади полотна
Выводит тонкая игла.
Разве могла тривиальная тетрадь (крохотный книжный у метро Сухаревская, сорок восемь листов, на обложке что-то анималистическое, возможно, ягнята) вместить в себя нечто настолько прекрасное?
Сдать Пронину зачёт по предмету было невозможно. Он запускал в кабинет по одному, мурыжил и мариновал минут по пятнадцать, пожимал плечами и отрывисто бросал:
— Вторник.
Во вторник он говорил про пятницу. В пятницу — про перспективу недопуска к экзаменам.
Мальчики сплёвывали и шли курить. Девочки, облачённые в парадные декольте, томно выдыхали: "Котик. Когда он снял очки и на меня посмотрел, я..." Мой муж Виктор (я на диво быстро выскочила замуж за однокашника, потому что он был первый красавец и первый балагур) показывал мне пудовый кулак и злым шёпотом предупреждал, что не потерпит разврата с котиком в ячейке общества. Хозяйски хватал меня за жопу, одёргивал на мне юбку и подталкивал к кабинету.
Через положенное по регламенту время я вылетала и орала:
— Ко... Скотина! Он сказал, что у меня вместо мозгов — пёстрый песчаник из долины реки Обервезер!!!!
— У тебя хотя бы пёстрый, — мрачно утешал меня одногруппник, от которого несло крепким дешёвым куревом. Витя брал меня и одногруппника за шкирки и тащил в институтскую кафешку — отмечать провал. Пострадавших от замдекана прибывало и прибывало. В разгар веселья непременно появлялся Владислав Александрович. Задирал башку и брезгливо принюхивался:
— Водка. Под столом. Вот, например, вы, госпожа йопта, читали правила поведения в студенческом кафехаусе? Молодожёнов спрашивать бесполезно: они не умеют читать. Завтра в девять объяснительные декану. Касается всех. И учите, учите наизусть Аурбахера в оригинале.
— Ауртрахера, — кривились мальчики вслед удаляющейся клетчатой спине, — гори в аду, Мефистофель хренов.
— Зайчик, — стонали вслед спине девочки, — я б дала.
Виктор показывал мне превентивный кулак. Пластмассовая ёлка в углу вздрагивала и взблескивала алыми и золотыми гирляндами; от выпитой водки казалось, что гирлянды везде и что зимнюю сессию перенесут на лето.
Наутро болела голова и маячила зимняя сессия, подступы к которой охранял саркастичный пинчер по прозванию Циннобер. Я выпила стакан воды против похмелья, облокотилась на спящего Виктора и принялась строчить пасквили для студенческой стенгазеты — потому что выучить наизусть обширное наследие Ауртрахера было никак невозможно.
Сочинив стишки про славяниста Полянского и про историчку, чьей фамилии теперь решительно не помню, я дождалась очередного вала вдохновения и замахнулась на святое. Осуществила. Разбудила мужа. Тот принялся читать, проклиная и позёвывая. На посвящении замдекану проснулся. Гыгыкнул и велел:
— Перепиши готическим шрифтом.
— Я не умею готическим, — заныла я, откидывая одеяло симпатичной бесконечной ногой.
Полчаса спустя Виктор изображал на четвёртом формате нечто готическое. Я полюбовалась на рабский труд, решила, что на языкознание идти необязательно и что декан перебьётся, и опять заснула.
Через пару дней возле стенгазеты, вывешенной у деканата, толпилось несколько похмельных. Темы в газете затрагивались актуальные. К тому же и пасквили были ничего себе.
— Митинг? — раздался позади ненавистный вкрадчивый голос.
— Эта, доброе утро, Владислав Александрович, — пробасил самый бесстрашный алкоголик, — маленькой ёлочке холодно зимой! С наступающим!
— Ещё не наступает, но скоро наступит, — апокалипсически пообещал Пронин. Студенты расступились пред ним, как воды пред Моисеем. Боковым зрением я видела, что Пронин уставился на моё готическое:
Ах, герр Пронин! Зачем так сердито?
Не унять мне в коленях дрожь.
Ах, зачем ты гудишь мессершмитом
И зачёт пересдать не даёшь?
Я, возможно, как Ансельм, рассеян,
Я, возможно, как Цахес, смешон —
Но не помню я нежного Гейне
Дня рожденья и дня похорон;
Ну не помню я, как звали Гриммов,
Ну не помню, кто был там старшой!..
Не шипи ж на меня Серпентиной,
Говорящей немецкой змеёй!
Я кувшинов не бил дилетантски
И с д'О не ходил под венец...
Не пытай меня бредом германским —
Я не Штирлиц, пойми наконец!
Ах, герр Пронин. Мне очень печально.
Я зачёткой машу тебе вслед.
Гейне? Да, Гейне был гейнеальным.
Я не Гейне, их бин герр студент...
Пронин прочёл. Хмыкнул. Дёрнул уголком рта —это обозначало улыбку. Что-то невнятно бормотнул. Потом внятно вопросил:
— Кто автор?
Муж сделал широкое движение рукой, призванное защитить меня от суровой реальности. Но на меня уже вовсю кивали.
Пронин опять хмыкнул. И едва уловимым, очень контрастным по отношению к недавнему мужниному, жестом остановил секретаршу деканата, волокущую в неведомую даль судьбоносные папки унылой расцветки.
— Юлия! Вы не Юлия? Алевтина? Вот это, — он ткнул мефистофелевым перстом в рукописное произведение, — убрать. И перепечатать. И отдать мне. На долгую память.
Алевтина гипнотизировано кивнула, едва не уронив судьбы на истёртый паркет. Пронин пронзительно глянул на меня:
— Чудовищный почерк. Запишитесь на курсы каллиграфии. Давайте зачётку.
Это был безоговорочный фурор.
С мужем я вскоре развелась — ранние студенческие браки, заключённые не на небесах, а на первых курсах, как правило, обречены. В промежутке между мужьями я неожиданно для себя начала увлечённо, размашисто учиться. Протоколировала лекции, засиживалась допоздна в Ленинской и Исторической библиотеках, участвовала в студенческих конференциях... Одна из них была наиболее памятной.
Циннобер, видимо, заскучав, предложил руководить моей конференционной работой по зарубежной литературе.
— Формулируйте тему, — снисходительно молвил он, — только чтобы без мессершмитов и прочих романтических фантазий в манере Калло.
Я задрожала от восторга и основательно задумалась. И через день, заикаясь, промямлила: гамлетовские реминисценции в "Житейских воззрениях кота Мурра" Гофмана. Эрнста и как его. Теодора Амадея.
— Ну, коли Амадея... — обречённо вздохнул Пронин. — Имя уже выучили. Работайте.
И удалился ровной балетной походкой.
А я принялась работать, как было велено. Мне представлялось, что мой труд увенчает Пулитцеровская премия в области литературоведения — ежели такую выдают. Мои изыскания, мои метания, мои стилистики и мои метафоры — всё казалось мне совершенным.
Накануне конференции я крутилась перед зеркалом.
— Ты опять замуж? — осторожно спросила мать.
На мне было чёрное платье. Подобающее случаю. Заканчивающееся весьма неподобающим образом.
— Нет, на конференцию, — ответила я, — про Эрнста Теодора. Не слишком коротко?
— Ну, если сразу после конференции в Черёмушинский ЗАГС, то, наверное, не слишком, — с сомнением протянула мать, — может, брючки наденешь?
— Мне некогда, — заявила я, подхватила какие-то файлы на тесёмках и убежала.
Вероятно, на конференции я была очень убедительна. Я интонировала, взмахивала руками и временами экспрессивно вышагивала по сцене. Иногда спотыкаясь ввиду экстремальности каблуков.
После завершения прений ко мне неторопливо приблизился научный руководитель и, цепко глядя снизу вверх, резюмировал.
— Поздравляю, Ольга. Вы были... были. Вас было приятно слушать. На вас было приятно смотреть.
Я собралась с духом и брякнула:
— А что было приятнее: слушать или смотреть?
Пронин посмотрел на меня с искренним сочувствием, как на выпускника интерната для умственно отсталых детей:
— Смотреть, конечно.
И ушёл.
Я горько рассмеялась и решила, что не сделать мне научной карьеры.
Следующие годы были для меня богаты на внеинститутские события. Но я неизменно посещала разнообразные курсы, которые вёл Пронин. Теория литературных жанров, средневековая философия, творчество Генриха Гейне как мерило чего-то там...
Пронина было приятно слушать. На него было приятно смотреть.
После защиты диплома Пронин поймал меня в коридоре. Я впервые видела его почти взволнованным.
— Ольга, — сказал он, — вам нужно остаться на кафедре. Вы талантливы. Из вас выйдет толк. Я помогу. Подумайте.
Я едва не упала от изумления. Очухавшись, пообещала подумать.
Я думала минут пятнадцать. Сидя в институтской кафешке и складывая из салфетки двухпалубный кораблик. Чёрт его знает. Может, и пакебот. Пакебот выходил косеньким. Я злилась, разворачивала, разглаживала бумажные сгибы, ветшающие на глазах. Складывала снова.
Через пятнадцать минут получилось приемлемо. Ёлки в углу кафешки не было. Был корявый, пенсионерского вида фикус с тёмными плотными листьями. И у меня была семья. И свой собственный фикус — купили в Икее. И перспектива трудоустройства в крупную рекламную фирму, обещающую манну. Я положила кораблик — незабудки по правому борту, незабудки по левому борту — в глиняную кадку.
И ушла.
Мелодраматично. Владислава Александровича я больше не видела.
Ещё более мелодраматично. Я делала и делаю предостаточно глупостей. Я о них не жалею. Ни о каких. Кроме одной. Вероятно, надо было скомкать кораблик и бросить его в урну. Выпить второй гадкий кофе. И остаться.