ТРИЕДИНЫЙ СЕМИПОЛЫЙ ТОЛЕРАСТ
Глава 1. Чёрная клякса
Матвей Сергеевич проснулся оттого, что телефон на тумбочке трижды подряд провибрировал. Он поднёс его к лицу, щурясь без очков, и увидел приветственное окно: «Арсений — ваш персональный помощник нового поколения уже настроен и готов к работе!»
Он даже не помнил, чтобы устанавливал такое приложение — видимо, оно пришло вместе с последним обновлением системы, без спроса, как случается в последнее время почти со всем.
Он надел очки, сел на кровати и, повинуясь скорее любопытству, чем желанию, ткнул в кнопку «Начать».
«Здравствуйте, Матвей Сергеевич! Чтобы дать вам самые точные рекомендации, я проанализировал открытые тексты, которые вы публиковали в сети за последние годы. Обнаружено: семь потенциальных вариантов гендерной самоидентификации и три ценностных профиля. Хотите пройти уточняющий тест для более точной персонализации?»
Матвей хмыкнул и перечитал фразу ещё раз, будто надеялся, что при повторном чтении она станет осмысленнее. Не стала.
Он прошёл в кабинет, всё ещё в пижаме, набросив поверх горчичный жилет — тот самый, что не снимал ни зимой, ни летом, только менял под ним рубашки, — и уставился в монитор побольше, где то же приветствие дублировалось крупным шрифтом рядом с бодрой иллюстрацией: человечек, собирающийся из разноцветных пазловых фрагментов.
Он напечатал в строке чата: «А человеком я у вас вообще числюсь?»
Ответ пришёл почти мгновенно, вежливый и совершенно не по адресу: «Категория «человек» пока недоступна для точной персонализации. Уточните, пожалуйста, интересующий вас профиль из предложенного списка».
— Действительно, — сказал он вслух, ни к кому не обращаясь. — Действительно недоступна.
Он попробовал уточнить — напечатал в поле «свой вариант»: «Просто человек, со всеми противоречиями сразу». Приложение подумало долю секунды и выдало: «К сожалению, свободный ввод пока поддерживается ограниченно. Пожалуйста, выберите один из семи предложенных вариантов, чтобы продолжить».
Матвей закрыл приложение — не разозлившись, скорее с тем чувством, какое бывает, когда сталкиваешься с очень старательным, но безнадёжно недалёким собеседником. Дело было не в том, что кто-то хотел его обидеть. Всё это было устроено так, что не могло уловить простейшей вещи: человек может быть весь состоящим из противоречий — трусом и храбрецом, добрым и злым, уверенным и растерянным одновременно, — и при этом оставаться одним, единственным, необъяснимым человеком. Семь категорий, три профиля — а он всё равно не помещался ни в одну, ни в другую, ни в их сумму.
Он вспомнил, как несколько лет назад, ещё при жизни жены, издательство впервые предложило ему воспользоваться сервисом для черновиков — тогда ещё неуклюжим, косноязычным, годным разве что на шаблонные завязки. Он тогда отказался наотрез, а жена, глядя, как он сидит над листом бумаги с ручкой, посмеивалась: «Ты как в девятнадцатом веке живёшь, Матвей. Скоро сам себе будешь свечи заготавливать». Он отвечал ей тогда, не отрываясь от строки: «Свеча хотя бы честно говорит, что скоро погаснет. А эти твои сервисы притворяются, что будут гореть вечно». Тогда это была просто их домашняя шутка. Теперь, глядя на семь категорий на экране, он подумал, что шутка неожиданно обернулась пророчеством.
Кофе остыл, пока он сидел, глядя в окно на чёрную кляксу голых тополей. В телефоне на тумбочке ещё раз мигнуло уведомление — приложение вежливо напоминало, что тест на персонализацию «займёт всего две минуты» и «поможет лучше понять себя». Матвей смахнул его и увидел под ним ещё одно, старое, непрочитанное со вчерашнего вечера, от Ольги: «Пап, надо решить, что делать с маминым креслом. Риелтор торопит». Он посмотрел на сообщение секунду, другую, потом отложил телефон на тумбочку экраном вниз и пошёл наливать себе кофе заново, так и не ответив.
Это была первая трещина. Он ещё не знал, что за ней последуют другие — и что самая глубокая будет не в разговоре с приложением, а в этом самом, отложенном на потом сообщении.
Глава 2. Восемь миллиардов
На улице город шёл, не глядя себе под ноги — все смотрели в телефоны.
Матвей вышел за хлебом и обнаружил, что даже это простое дело обросло технологией. На остановке светился рекламный экран, который подбирал каждому свою собственную реальность: мужчине в костюме — деловые сводки, женщине с ребёнком — заметки о безопасности, подростку — что-то мельтешащее и яркое, от чего у Матвея через две секунды заболели глаза.
Матвею экран показал: «Ваш профиль: социально чувствительный интеллектуал переходного типа. Рекомендуем: три статьи о переосмыслении традиционных ценностей».
— Спасибо, не надо, — сказал он вслух, чем удивил стоявшую рядом девушку с наушниками.
Он попытался найти в меню кнопку «отключить персонализацию». Кнопка нашлась, но нажатие вызвало предупреждение: «Без персонализации вы можете столкнуться с чужими мнениями. Продолжить?»
— Именно этого я и хочу, — сказал Матвей и нажал «да» с почти хулиганским удовольствием.
Экран мигнул и показал ленту без всякого порядка — обрывки новостей, чей-то рецепт, спор про какой-то сериал. Хаос. Настоящий, невычищенный, человеческий хаос. Матвей улыбнулся впервые за утро.
В булочной на углу его встретила заведующая, Валентина Петровна, — она держала лавку уже лет тридцать и до сих пор считала сдачу в уме, а не по подсказке кассового аппарата.
— Матвей Сергеевич, — сказала она, отсчитывая ему батон и половину чёрного, — вы не представляете, что нам теперь спускают. Программа для учёта покупателей. Говорит: «клиент категории А склонен к импульсным покупкам, предложите ему кекс». А клиент этот — Пал Палыч, ему восемьдесят два, он тридцать лет один и тот же батон покупает, никаких импульсов у него отродясь не было.
— И что вы делаете?
— Игнорирую, — сказала она и подмигнула. — Только тихо, чтобы начальство не узнало. У меня знаете какой девиз? Пока покупатель жив и доволен — программа может думать что угодно.
— Мудрая позиция, — сказал Матвей.
— Не мудрая, Матвей Сергеевич, а просто человеческая. Мудрость — это когда придумывают, а у меня — тридцать лет за прилавком, тут либо научишься видеть человека, либо прогоришь.
Матвей вышел из булочной в неожиданно хорошем настроении — оказывается, не всех ещё расписали по категориям, кто-то ещё игнорировал тихо, чтобы начальство не узнало.
По дороге он зашёл в парк, где раньше любил сидеть на одной и той же скамейке — теперь скамейка была оборудована датчиком, который при приближении человека начинал тихо проигрывать «расслабляющую музыку, подобранную под текущий уровень стресса пользователя». Матвей сел, и скамейка тут же засветилась мягким зелёным светом и заиграла что-то среднее между шумом прибоя и колыбельной.
— Определён повышенный уровень тревожности, — сообщил тихий голос откуда-то из-под сиденья. — Хотите получить контакты психологической поддержки?
— Хочу, чтобы вы выключились, — сказал Матвей.
— Функция отключения доступна в премиум-версии парковой инфраструктуры.
Матвей встал и пересел на соседнюю, старую, ещё советских времён скамейку без единого датчика, выкрашенную десять раз одной и той же облупившейся зелёной краской. Она молчала. Он просидел на ней добрых полчаса, слушая настоящий, немузыкальный шум города, и это молчание показалось ему самым честным звуком, который он слышал за весь день.
Но тут он заметил пожилую женщину в сером пальто у соседнего экрана. Она держала телефон у уха и явно не могла дозвониться.
— Витенька, — говорила она, — ну возьми же трубку, я же вижу, что ты в сети…
Потом, не дождавшись ответа, опустила телефон и произнесла, ни к кому не обращаясь, как говорят люди её возраста, когда рядом никого не считают собеседником:
— Он теперь только с ботом своим разговаривает. Бот его, видите ли, лучше понимает. Терпеливее, говорит, чем я.
Матвей хотел сказать что-нибудь утешительное, но не нашёл слов. Он просто стоял рядом с ней несколько секунд, глядя, как надвигается автобус, и думал, что смешное утром вдруг стало страшным к обеду.
— Восемь миллиардов человек на планете, — сказал он тихо, скорее себе, чем ей, — а этому мальчику одиноко настолько, что чат-бот кажется роднее матери.
Женщина взглянула на него — не поняла, к чему это, — но кивнула на всякий случай, как кивают все пожилые люди, когда собеседник говорит что-то, что звучит умно.
Матвей купил хлеб и пошёл домой другой дорогой, в обход остановки. Ему не хотелось больше видеть свой профиль на экране.
Глава 3. Постанные истории
Дома он сел за письменный стол — не за компьютер, за настоящий стол, с настоящей бумагой — и написал заметку. Не для публикации. Просто чтобы выпустить пар.
Заметка была злая и смешная. Он придумал персонажа — существо, которое одновременно защищает всех на свете и не замечает никого рядом с собой. Существо, идеально вежливое, идеально осторожное и абсолютно неспособное ответить на простой вопрос.
Он назвал его Триединым Семиполым Толерастом — в честь того самого списка из семи пунктов, который утром предложило ему приложение.
«Триединый Семиполый Толераст, — писал Матвей, — просыпается утром и первым делом извиняется перед будильником за то, что тот вынужден был его разбудить, ущемляя тем самым его право на сон. Днём он заступается за пятерых незнакомцев подряд, ни разу не поинтересовавшись, нуждаются ли они в заступничестве. Вечером он пишет длинный пост о важности слушать друг друга, но отключает комментарии, чтобы никто, не дай бог, не начал его слушать. Ложится спать, предварительно опубликовав заявление о недопустимости любых форм неравенства среди подушек».
Он перепечатал текст на компьютер и, повинуясь секундному капризу, выложил его в сеть под старым, давно заброшенным аккаунтом.
К вечеру телефон разрывался.
— Матвей Сергеевич, — позвонил ему бывший студент, ныне редактор небольшого издания, — вы вообще понимаете, что вы сделали?
— Написал шутку, — сказал Матвей.
— Это не шутка, это вирус. Два миллиона просмотров. Вас обвиняют в мизогинии, трансфобии и одновременно — в излишней толерантности. Одни пишут, что вы издеваетесь над меньшинствами, другие — что вы сами и есть тот самый Толераст, только не признаётесь.
— Занятно. А кто-нибудь заметил, что персонаж вообще без пола и без имени?
— Заметили. И тоже возмутились — почему без пола, дескать, это тоже позиция.
— А третья половина?
— Третьей не бывает, Матвей Сергеевич. Есть только те, кто требует вас забанить, и те, кто требует наградить.
— Вот именно это, — сказал Матвей, — я и пытался сказать.
— Матвей Сергеевич, а вы вообще понимаете, что теперь будет? — не унимался редактор. — Вас позовут на все возможные ток-шоу, попросят объяснить позицию, а вы ведь ненавидите объяснять позиции.
— Ненавижу, — согласился Матвей. — Позиция для меня — это то, что видно в тексте. Если её приходится объяснять отдельно, значит, текст не удался.
— Тогда что вы скажете, если позвонят с телевидения?
— Скажу, что я старый человек, который написал шутку про будильник, а всё остальное додумали за меня. И положу трубку прежде, чем меня попросят уточнить, шучу я сейчас или нет.
Он повесил трубку и открыл ленту комментариев. Один писал, что текст оскорбляет память его покойной бабушки, хотя бабушка в тексте не упоминалась вовсе. Другой утверждал, что автор — тайный агент корпораций, желающий высмеять любую заботу о людях. Третий просто написал одно слово, повторённое заглавными буквами, без всякой аргументации.
Люди спорили друг с другом яростно, страстно, изобретательно — но ни один из них, ни единый, не спросил, зачем он вообще это написал.
Все обсуждали, что он хотел сказать. Никто не спросил, что он хотел почувствовать.
Матвей закрыл ноутбук и долго сидел в темноте кабинета, слушая, как где-то в стенах гудит вентиляция, и думая, что известность — это когда о тебе говорят все, кроме тебя самого.
Среди ночи пришло ещё одно сообщение — от незнакомого номера. Писала женщина, представившаяся школьной учительницей из другого города: «Матвей Сергеевич, простите, что беспокою так поздно. Я прочитала ваш текст своим одиннадцатиклассникам. Половина класса обиделась, вторая половина хохотала до слёз, а один мальчик, который обычно на уроках молчит, вдруг поднял руку и сказал: «А по-моему, это про меня». Я не знала, как реагировать, поэтому решила просто вам написать. Спасибо, что написали то, от чего человеку захотелось поднять руку».
Матвей перечитал это сообщение три раза. Оно было единственным за весь вечер, где кто-то не спорил, не обвинял, не требовал ничего — просто рассказал, что произошло с живым человеком в реальном классе. Он ответил коротко: «Спасибо, что рассказали. Это единственная рецензия за сегодня, которая имеет значение». И впервые с самого утра лёг спать, не открыв больше ни одной вкладки.
Глава 4. Искусственный интеллект
Через неделю позвонили из издательства.
— Матвей Сергеевич, у нас к вам необычное предложение, — сказала редактор, женщина по имени Инга, деловая и вежливая до звона в ушах. — Мы тестируем новый сервис генерации текстов. Он способен за несколько секунд написать рассказ в вашем стиле. Хотели бы вы взглянуть?
— Из любопытства — да, — сказал Матвей.
Файл пришёл через полчаса.
Он читал его, сидя у окна, снимая и надевая очки каждые несколько абзацев — привычка, которую жена когда-то называла «его метроном».
Текст был технически безупречен. Фразы стояли ровно, как солдаты на параде. Драматургия была выверена до миллиметра: завязка, кризис, катарсис — всё на месте, всё вовремя. Была даже деталь, которую Матвей сам обычно любил вставлять, — забытая на столе чашка остывшего чая как знак несостоявшегося разговора. Сервис её тоже вставил, будто подглядел через плечо в старых текстах.
— Неплохо, — сказал Матвей вслух, в пустой комнате.
Он перечитал финальный абзац — сцену прощания героя с умершей матерью, написанную с идеальной, отмеренной печалью. Каждое слово было на своём месте. Ни одного лишнего, ни одного случайного.
— Только это, — добавил он, — никто не пережил.
Он позвонил Инге и сказал ей то же самое.
— Технически — прекрасно, — сказал он. — Драматургически — безупречно. Только в этом тексте нет ни одной царапины. Ни одной ошибки, за которую было бы стыдно. А без стыда, Инга, литературы не бывает.
— Но читатели не заметят разницы, — сказала Инга. — Мы проверяли. Слепые тесты показывают, что аудитория не отличает.
— Аудитория, может быть, и не отличает, — ответил Матвей. — А вот я — да.
— В чём же разница, если честно, Матвей Сергеевич? Только откровенно, без красивых слов.
Он задумался.
— В том, что этот текст написал сервис, который никогда ничего не терял, — сказал он наконец. — А хороший рассказ — это всегда счёт, который кто-то оплатил собственной жизнью. Пусть маленький счёт. Но настоящий. Программа взяла мою чашку остывшего чая, потому что видела её в моих старых текстах. Но она не знает, почему чай остывает. Она не ждала никого за этим столом.
Инга помолчала на другом конце провода, и Матвей понял, что она записывает его слова — возможно, для статьи, возможно, просто для себя.
— Это может быть главным конфликтом всей нашей эпохи, — сказала она тихо. — Может ли текст быть настоящим, если его написал тот, кто никогда ничего не пережил?
— Именно, — сказал Матвей. — И я подозреваю, что ответа на этот вопрос никакой сервис никогда не даст. Потому что для ответа нужно сначала что-то потерять, а терять программе, к счастью или к сожалению, нечего.
— К сожалению для нас или для неё? — спросила Инга.
— Хороший вопрос, — сказал Матвей. — Запишите его отдельно. Мне кажется, он важнее моего ответа.
— А если серьёзно, Матвей Сергеевич, — вам не страшно, что через несколько лет читатели вообще перестанут интересоваться, кто автор — человек или программа?
— Страшно, — признался он. — Но не за литературу. За тех, кто перестанет спрашивать. Потому что вопрос «кто это написал» — это, в сущности, тот же вопрос, что «кому я сейчас доверяю своё время». А если людям станет всё равно, кому доверять, — это будет означать что-то похуже упадка литературы.
Он положил трубку и ещё раз открыл машинный текст — на этот раз не как редактор, а просто как читатель. Он нашёл абзац, где герой стоит у окна больницы, глядя на снег, и думает о том, что не успел сказать матери. Фраза была построена безукоризненно: короткое предложение, потом длинное, потом снова короткое — классический приём для нагнетания и разрядки, приём, которым он сам пользовался тысячи раз. И всё же чего-то не хватало — не ошибки, не шероховатости, а какой-то немоты между строк, паузы, которую живой автор оставляет не потому, что придумал приём, а потому что ему самому в этот момент трудно писать дальше.
Глава 5. Прокруст
Через месяц издательская платформа, которой Матвей пользовался для хранения черновиков, обновилась и обзавелась новой функцией. Разработчики назвали её без лишней скромности — «Редактор Прокруст». У кого-то в отделе маркетинга явно было либо неожиданное чувство юмора, либо полное его отсутствие.
Задача функции была простой: автоматически убирать из текста «шум» — повторы, случайные ошибки, слишком личные детали, спорные обороты — и предлагать «оптимальную версию» рассказа.
Матвей открыл архив своих старых рассказов — и не узнал текст.
Исчезли противоречия. Исчезли ошибки, которые он оставлял нарочно, зная, что живая речь спотыкается. Исчезли грубые слова, двусмысленности, случайности, слишком личные подробности. Даже фраза, которую он писал три часа, добиваясь нужной шероховатости, теперь звучала гладко и обтекаемо, как отшлифованный камешек.
Получился текст гладкий, как лёд. И такой же холодный.
Он вспомнил, как тридцать лет назад его собственный редактор, ещё в бумажную эпоху, вычеркнул из его первого романа фразу, которая казалась Матвею неуклюжей, и он тогда две недели не мог заставить себя вернуть её обратно — гордость мешала признать чужую правку удачной. А теперь ему предстояло отвоёвывать право на собственную неуклюжесть у функции, у которой не было ни гордости, ни сомнений, а была только статистика, отлитая в проценты вовлечённости.
Он зашёл в настройки и увидел переключатель: «Автоматическая литературная оптимизация — включена для всех файлов». Мелкими буквами внизу поясняли, что функция активировалась сама при последнем обновлении «для повышения читательской вовлечённости» и что отключить её можно в любой момент.
Он отключил переключатель и восстановил прежние версии файлов из истории изменений. Система вежливо уточнила: «Восстановить версию от 14 марта? Внесённые оптимизации будут удалены безвозвратно». Он нажал «да» без малейшего сожаления.
Он позвонил Инге.
— Ваш «Прокруст» переписал мне половину архива, — сказал он. — Убрал всё, за что мне было бы стыдно, — а значит, убрал всё живое. Причём сделал это молча, без единого предупреждения, будто у него было право решать за меня, что мне должно быть стыдно, а что нет.
— Мы получаем много похожих жалоб, — призналась Инга со вздохом. — Разработчики говорят, что функция обучена на данных о читательской удовлетворённости, а по этим данным гладкий текст почти всегда побеждает шероховатый.
— Значит, читатели голосуют за то, чтобы их не задевали. А писать без риска кого-то задеть — это, Инга, вообще не писать.
— Я запишу это в жалобу, — сказала Инга уже без всякой иронии. — Дословно.
Вечером он на всякий случай проверил свою личную облачную папку — ту, куда несколько лет назад отсканировал письмо покойной жены, чтобы не потерять его окончательно, если бумага когда-нибудь совсем истлеет. Рядом с файлом висело маленькое уведомление: «Этот файл не помечен тегами и давно не открывался. Хотите освободить место или добавить в архив для оптимизации хранения?»
Он поставил файл в «избранное» и отключил для этой папки все автоматические подсказки — не потому, что всерьёз боялся, что письмо исчезнет, а потому, что не хотел больше видеть рядом с ним слово «оптимизация».
Потом он достал из ящика стола настоящее, бумажное письмо — то самое, с которого когда-то и был сделан скан, — и держал его долго, ничего не читая, просто ощущая под пальцами вмятины, которые оставила когда-то её ручка, вдавливая буквы в бумагу. Содержание было сохранено и там, и там. Но почерк — только здесь.
Глава 6. Семь половинок
Лизу он встретил случайно — на презентации той самой книги, куда его позвали как «голос старой школы» рядом с новыми авторами, работающими в паре с генеративными сервисами. Зал был залит холодным светом, а на сцене стоял экран, транслирующий в реальном времени, как публика реагирует на речь, — проценты вовлечённости, кривые эмоций, всё как полагается.
Она стояла у столика с закусками, одна, и теребила шнурок наушника, который свисал у неё из кармана, хотя сами наушники давно потерялись.
— Вы Матвей Сергеевич? — спросила она. — Тот самый, про Триединого Толераста?
— Виновен, — сказал он.
— Я работаю модератором. В большой сети. — Она произнесла это с той интонацией, с какой признаются в чём-то постыдном. — Каждый день читаю сообщения людей и решаю, что токсично, а что нет. У меня в компании коэффициент травматизации контента — восемьдесят три процента. Это очень много, если честно.
— Звучит как война, — сказал Матвей.
— Это она и есть. Только без формы и наград. И без линии фронта — враг может оказаться в любом сообщении, даже в поздравлении с днём рождения, если не тем тоном написано.
Он ожидал встретить в ней воплощение всего, над чем так удобно смеяться, — девушку, которая проверяет каждое слово на триггерность, которая боится случайно кого-нибудь обидеть больше, чем боится остаться непонятой, девушку, готовую заранее извиниться за собственное существование. И она действительно была такой — собирала волосы в тугой, до боли на висках, хвост, когда нервничала, и говорила терминами, будто заполняла служебный отчёт даже в личном разговоре.
— У вас профессиональная деформация, — заметил он с улыбкой. — Вы двадцать минут говорите со мной так, будто пишете жалобу самой себе.
Лиза смутилась и впервые за вечер посмотрела на него прямо, без служебной осторожности.
— Простите. Это правда. У нас в компании даже есть термин — «синдром модератора». Начинаешь фильтровать собственные мысли раньше, чем произнести, ещё до того, как они успевают оформиться во что-то цельное.
— А что случается, если фильтр отключить?
Она долго молчала, глядя не на Матвея, а в свой бокал с соком.
— Моя мама умерла два года назад, — сказала она наконец. — У меня остались все её сообщения. Все. Я работаю в этой системе, потому что она анализирует переписку и учится говорить голосом человека. Я думаю… — она замолчала, будто испугалась собственных слов, — я думаю, что однажды смогу с ней снова поговорить. Хотя бы её словами.
Матвей молчал.
— Это глупо, да? — спросила она уже другим голосом — не служебным, не терминологическим, а простым, детским почти голосом.
— Нет, — сказал Матвей. — Это самая не глупая вещь, которую я слышал за последний месяц.
Он смотрел на неё и понимал: за каждым нелепым цифровым ритуалом, над которым он так легко смеялся в своих текстах, может скрываться настоящая, невыдуманная боль, которую он никогда не потрудился разглядеть, пока писал свои остроумные заметки. Он перестал в этот вечер смеяться над Лизой. Ему было немного стыдно, что он вообще собирался.
— Вы часто бываете на таких мероприятиях? — спросил он, когда они вместе вышли на улицу.
— Никогда, — призналась Лиза. — Меня привела коллега, а сама сбежала домой ещё час назад. Если честно, я вообще плохо переношу залы, где больше десяти человек.
— А со мной, получается, одиннадцатый вы всё же выдержали, — заметил Матвей, и она впервые за вечер рассмеялась — не служебно, а просто, легко, и от этого стало ясно, что где-то под всей терминологией и коэффициентами травматизации живёт обыкновенная, немного уставшая двадцатичетырёхлетняя девушка, а не карикатура, которую он так удобно вывел в своём вирусном тексте.
Глава 7. Голос матери
Они стали видеться — сперва по делу, потом без дела.
Лиза как-то принесла ноутбук и показала Матвею черновую версию своего проекта — небольшую программу собственной сборки, которая анализировала сообщения её матери и пыталась составить из них модель ответа.
— Спроси её что-нибудь, — сказала Лиза, и Матвей увидел, что руки у неё дрожат.
— Что бы вы посоветовали дочери, которая боится, что забыла ваш смех? — напечатал Матвей, вспомнив вдруг собственную дочь.
Программа думала три секунды и выдала: «Смех не забывают. Его просто заглушают тишиной. Позвони и заговори — смех вернётся сам».
Лиза заплакала — тихо, без всхлипов, просто слёзы текли, а она их не вытирала, будто боялась спугнуть эффект.
— Это же не она, — сказал Матвей осторожно. — Это статистическая модель её слов.
— Я знаю, — сказала Лиза. — Знаю прекрасно. Но фраза правильная. Она бы так и сказала. Разве это не важнее, чем то, откуда фраза взялась?
— Не знаю, — признался он честно. — Может быть, разница как раз в том, что фраза правильная, но её сказали не вам. Её сказали статистике про вас — а статистика ведь тоже когда-то была живым человеком, просто теперь от неё осталась только средняя температура по всем сообщениям.
Лиза вытерла наконец слёзы рукавом — резким, злым движением, как будто хотела наказать себя за минуту слабости.
— А что мне тогда делать с тем, что мамы больше нет?
— То же, что делаю я, — сказал Матвей. — Хранить письмо. Не для того, чтобы оно что-то доказало. А для того, чтобы было что хранить.
Она посмотрела на него долго, и в этом взгляде было сразу три вещи: благодарность, злость и что-то похожее на узнавание — будто она встретила человека, который тоже носит с собой пустое место и не пытается его чем-нибудь заполнить.
Он поставил чайник, а Лиза тем временем разглядывала полки его кабинета — сплошь бумажные книги, ни одной электронной читалки.
— У вас есть что-то её почерком? — спросил Матвей, вспомнив собственное письмо в ящике стола.
Лиза задумалась.
— Список покупок, кажется, где-то в старой сумке лежит. Она всегда писала «хлеб» с двумя «б», сколько я её ни поправляла.
— Найдите этот список, — сказал Матвей, разливая чай. — И не поправляйте больше. Это теперь единственный документ, который доказывает, что она была живым человеком, а не строчкой в базе данных.
Лиза посмотрела на него так, будто он подарил ей что-то гораздо более ценное, чем просто чашку горячего чая в холодный вечер.
Глава 8. Человека меньше в каждой фразе
Компания, где работала Лиза, тем временем получила доступ к огромному архиву пользовательских сообщений — миллиарды писем, постов, разговоров, — чтобы обучить новую модель «безопасного письма». Аналитики обнаружили закономерность и включили её прямо в методичку для сотрудников: чем сильнее человек боится быть неправильно понятым, тем чаще он использует готовые формулировки. Язык становится безопасным пропорционально тому, насколько он теряет живость.
Матвей читал присланную ему Лизой методичку и вспоминал, как в последние годы студенты на его семинарах вместо «мне страшно» стали говорить «я испытываю состояние повышенной эмоциональной уязвимости», а вместо «я тебя люблю» — «ты являешься значимым объектом моей эмоциональной привязанности». Однажды студентка на его глазах трижды переписала одно и то же признание в письме подруге, каждый раз делая его безопаснее и каждый раз — мертвее.
— И вы правда всему этому учите людей? — спросил он у Лизы при следующей встрече.
— Учу, — сказала она без всякой гордости. — А один раз меня чуть не уволили за обратное: я оставила без предупреждающей плашки чьё-то «мне очень плохо, помогите», потому что плашка отняла бы у человека те самые полторы минуты, за которые ему успели помочь. Так что да, я и учу безопасности, и знаю, когда она убивает быстрее, чем спасает.
Матвей отложил телефон и долго сидел, глядя на пустой лист бумаги на столе. Впервые за много лет он боялся не того, что не найдёт нужных слов. Он боялся, что найдёт их слишком легко — готовые, безопасные, ничьи.
На следующий день, в очереди в поликлинике, он невольно подслушал разговор двух женщин помоложе. Одна рассказывала другой о ссоре с мужем и вдруг сказала: «В общем, я обозначила границы и предложила ему поработать над эмпатией в диалоге». Вторая понимающе покивала, как будто это было совершенно обычной фразой для описания семейной ссоры. Матвею вдруг захотелось спросить у неё: «А что вы на самом деле хотели ему сказать? До того, как вспомнили эти слова?» Но он промолчал — не потому что боялся показаться грубым, а потому что вдруг понял: возможно, она и сама уже не помнит, что хотела сказать до этих готовых формулировок.
Он записал эту сцену на обратной стороне рецептурного бланка, чтобы не забыть, и вечером перечитал запись ещё раз. В ней было что-то, что он никак не мог сформулировать до конца, — не про женщину из очереди, а про него самого. Сколько раз он сам, разговаривая с дочерью по телефону, вместо простого «мне тебя не хватает» произносил что-то вроде «нам стоит чаще созваниваться, это было бы полезно для обоих»? Он не пользовался никакой методичкой. Но результат получался тем же самым — обтекаемым, безопасным, ничьим.
Он вдруг подумал о Лизе — о том, как легко было бы оставить её в тексте типом, ярлыком, поводом для шутки, если бы она не оказалась рядом настоящей, со своим списком покупок и мёртвой матерью. И тут же, без всякого перехода, подумал об Ольге — и о том, сколько лет он вообще не задавал себе вопроса, не превратилась ли она для него в такой же удобный, законченный тип.
Глава 9. Тетрадь
Позвонила дочь — редкость, случавшаяся два-три раза в год.
— Пап, — сказала Ольга своим быстрым деловым голосом, тем самым, каким она обычно разговаривала с подрядчиками, — я по поводу квартиры мамы. Риелтор говорит, что рынок сейчас хороший, лучше не тянуть. Давай зафиксируем решение.
— Продавать, — сказал Матвей.
— Ну да. По итогу — да. Ты же не против?
— Не против, — сказал он, хотя внутри что-то сжалось так, будто ему только что предложили продать не квартиру, а последний год их с женой общей жизни.
— Пап, ты как-то тихо это сказал, — заметила Ольга, и в её деловом голосе на секунду прорезалась осторожность. — Точно всё нормально?
— Точно, — соврал он. — Просто задумался, куда дену её кресло.
— Оставь себе, — быстро сказала Ольга. — Про кресло не думай, это мелочи, по итогу неважные.
После разговора он поехал туда — разбирать вещи, которые давно надо было разобрать. В шкафу, среди старых учебников Ольги, он нашёл тетрадь в клетку, исписанную детским почерком с наклоном вправо и множеством помарок.
Это был первый рассказ дочери. Ей было тогда лет девять. Рассказ назывался «Кот, который разговаривал только по средам», и Матвей помнил, как дочь читала ему черновик вслух, торжественно, стоя посреди кухни на табуретке, потому что так, по её мнению, читали писатели.
Матвей перелистывал страницы и увидел собственные пометки — красной ручкой, аккуратные, беспощадные: «здесь лучше «сказала», а не «произнесла»; «повтор»; «а нужно ли это предложение?» На полях одной страницы была даже целая тирада о том, что диалог должен двигать сюжет, а не топтаться на месте. На последней странице обнаружился ещё один, неоконченный рассказ — про девочку, которая нашла в подвале дверь в комнату, где всегда идёт снег, даже летом. Этот рассказ Матвей своей красной ручкой не тронул вовсе — видимо, не успел, — и сейчас, читая его без единой правки, он поймал себя на мысли, что нетронутый детский текст дышит куда свободнее, чем любой из его собственных отредактированных до блеска рассказов.
Он вспомнил, как гордился тогда своей строгостью, как объяснял дочери, что писатель должен резать лишнее без жалости. Тогда ему казалось, что это забота — научить её сразу, не тратя годы на собственные ощупью найденные правила, которые находил он сам.
Теперь он смотрел на эти правки и видел совсем другое: он делал с текстом дочери ровно то же самое, что «Прокруст» делал с его собственными рассказами. Убирал шероховатости. Делал текст правильнее вместо того, чтобы оставить его живым. Кот, который разговаривал только по средам, был по-детски нелеп и прекрасен именно в своей нелепости, а он, взрослый и умный отец, вычеркнул треть этой нелепости красной ручкой, считая, что делает благо.
Он позвонил ей в тот же вечер — не написал сообщение, не отправил голосовое, а именно позвонил, впервые за долгое время сам набрав номер, а не ожидая её звонка.
— Пап? — Ольга удивилась. — Что-то случилось?
— Нет, — сказал он. — Просто нашёл твою тетрадь. Первый рассказ. Про кота, который умел разговаривать только по средам.
Она засмеялась — коротко, но настоящим смехом, не тем, каким смеются из вежливости по телефону.
— Господи, я про него забыла напрочь. Он там ещё дружил с холодильником, кажется?
— С холодильником по имени Гена, — подтвердил Матвей. — Я вычеркнул половину сцен с Геной. Написал на полях: «лишняя линия».
— Ты серьёзно? — В голосе Ольги мелькнуло что-то среднее между обидой девятилетней девочки и смехом взрослой женщины. — Гена был лучшей частью!
— Теперь я тоже так думаю, — тихо сказал Матвей.
— А что стало с холодильником в итоге? — спросила Ольга, и в трубке было слышно, как где-то на заднем плане плачет и тут же смеётся её сын. — Я уже не помню, чем там всё кончилось.
— Ты написала, что Гена в итоге переехал жить на дачу, потому что в квартире стало слишком тесно для кота, холодильника и всей их дружбы, — сказал Матвей, листая пожелтевшие страницы. — А в конце кот каждое лето ездил его навещать.
— Господи, это же грустно, — сказала Ольга после паузы. — Почему я в девять лет писала грустные истории?
— Потому что в девять лет ты уже понимала, что дружба иногда требует расстояния, — сказал Матвей. — Я тогда решил, что это слишком сложная мысль для детского рассказа, и вычеркнул целый абзац с объяснением. Зря, наверное. Дети как раз лучше нас понимают такие вещи, просто ещё не разучились их формулировать просто.
Возникла пауза — неловкая, длинная, из тех, которые обычно поскорее забивают словами. Но никто из них не стал её забивать.
— Пап, — сказала Ольга наконец, и голос у неё дрогнул, — я забыла, как ты смеёшься. По-настоящему. Не по телефону.
— Я тоже, — тихо ответил Матвей. — Давно не пробовал.
Глава 10. Раскрашенный смех
Они не решили ничего про квартиру в тот разговор — ни он, ни она об этом даже не вспомнили. Вместо этого Ольга рассказала, как в детстве боялась темноты в коридоре и заставляла Гену-холодильника «дежурить» с открытой дверцей, чтобы свет горел всю ночь, за что от матери потом влетало за электричество. А Матвей — как в юности провалил экзамен по языкознанию, потому что всю ночь читал не то, что задали, а Достоевского, и наутро перепутал падежи прямо перед комиссией.
— Ты никогда мне это не рассказывал, — сказала Ольга.
— Ты никогда не спрашивала, — ответил он. — Мы, кажется, оба решили, что для разговора нужен повод. Квартира, деньги, здоровье. А просто так — поговорить — нам в голову не приходило.
— Это ведь тоже своего рода «Прокруст», — сказала она вдруг. — Мы обрезаем разговор до полезного. До функционального. А то, что не приносит пользы, — выбрасываем.
— Ты за границей нахваталась терминов, — усмехнулся он.
— Я модератор в компании, папа. Не такой, как твоя Лиза, но похожий. Слежу за отчётностью, а не за живыми людьми. Может, поэтому и понимаю, о чём ты пишешь.
Матвей замолчал, осознавая вдруг, что дочь читала его вирусный текст, о котором он ей никогда не рассказывал.
— Ты читала про Толераста?
— Половина офиса читала, папа. Мне прислали с подписью «это же твой отец?». Мне было и стыдно, и почему-то очень гордо. Сразу и то, и другое.
— Со мной вечно так, — сказал Матвей. — Только я обычно испытываю это одновременно с чем-то третьим.
— С чем же?
— С удивлением, что кто-то вообще заметил.
Она не засмеялась в этот раз. Помолчала, а потом сказала — уже совсем другим тоном, ровным, будто давно готовила эту фразу и наконец решилась:
— Пап, а ты не думал, что сам всю жизнь занимался тем же самым, о чём пишешь? Дробил людей на удобные категории?
— В смысле?
— В смысле — меня. Ты же не читал мою тетрадь просто так. Ты искал в ней подтверждение тому, какой я должна быть. «Ольга практичная». «Ольга, которая слишком рано повзрослела». «Ольга, которая уехала и теперь мало звонит». Ты решил это про меня лет двадцать назад и с тех пор ни разу не спросил, изменилось ли что-нибудь. Ты возмущаешься, что машины дробят людей на семь профилей, а сам всю жизнь держал меня в одном-единственном, придуманном тобой.
Матвей молчал так долго, что Ольга спросила в трубке:
— Пап, ты здесь?
— Здесь, — сказал он, и в голосе против воли прорезалось раздражение, старое, ещё отцовское. — Я просто хотел тебя защитить. Только и всего.
— От чего? — спросила Ольга ровно, без вызова, но и без всякой мягкости.
— От ошибок, — сказал он. — Я видел, как ты бросаешься в разные стороны в двадцать лет, и хотел, чтобы у тебя был хоть какой-то твёрдый ориентир. Хоть кто-то один, кто скажет: вот твоя сильная сторона, держись за неё.
— От моих ошибок, пап, — сказала Ольга после паузы, — или от твоего страха, что я их совершу и ты не сможешь это исправить, как раньше исправлял мои сочинения красной ручкой?
Матвей открыл рот, чтобы возразить, и не нашёл слов. Он повторил про себя её вопрос ещё раз, ища в нём слабое место, зацепку, что-нибудь, за что можно было бы уцепиться и не признавать очевидного, — и не нашёл.
— Ты права, — сказал он наконец, и голос у него сел, будто ему не хватило воздуха. — Мне давно следовало самому это заметить, а не ждать, пока скажешь ты.
— Я не для того, чтобы ты извинялся, — быстро сказала Ольга, вдруг испугавшись собственной прямоты. — Я просто…
— Нет, — перебил он. — Для того. Именно для того. — Он снял очки свободной рукой, хотя разговаривал по телефону и никто не мог увидеть этого жеста. — Прости. Я, кажется, весь этот год писал сатиру про то, как страшно, когда тебя сводят к нескольким пунктам анкеты, и не замечал, что делаю ровно это же с собственной дочерью, только без всякой анкеты, просто по памяти двадцатилетней давности.
— Мне сейчас тридцать восемь, пап. Я другая. Я не знаю, какая именно — но точно не та девочка с тетрадкой.
— Расскажи мне, какая, — сказал Матвей. — Не по итогу. Не для отчёта. Просто расскажи, своими словами, а не теми, что подсказывает тебе телефон.
И она рассказала — долго, сбивчиво, перескакивая с одного на другое: про работу, про то, как боится, что сын растёт слишком далеко от русского языка, про то, что развелась бы уже год назад, если бы не эта боязнь снова оказаться той, кем её всегда считали. Матвей слушал, не перебивая, впервые за долгое время не подгоняя разговор к какому-нибудь выводу, и когда она наконец замолчала, он сказал только:
— Спасибо, что рассказала. Обещаю запомнить именно это, а не свою старую версию.
Она снова засмеялась — на этот раз тем самым смехом, длинным, свободным, раскрашенным, а не чёрно-белым, как в детстве, когда она хохотала над Геной так, что не могла остановиться до икоты.
— Пап, приезжай к нам летом, — сказала она. — Хотя бы на неделю. Внуку скоро три, он тебя совсем не знает. Он думает, что дедушка — это голос из динамика на видеозвонке, который иногда зависает.
— Приеду, — сказал он. — И постараюсь не зависать. Ни в динамике, ни в старых представлениях о тебе.
— Пап, — добавила Ольга уже совсем другим тоном, тихим, без всякой деловитости, — я, кажется, тоже начала оптимизировать разговоры. У меня в телефоне есть приложение, которое подсказывает, как лучше сформулировать сложное сообщение коллегам. Я как-то незаметно стала им пользоваться и для личных разговоров тоже. Даже тебе один раз написала фразу, которую оно предложило, помнишь, про «сложности с логистикой визита»?
Матвей вспомнил это сообщение — оно действительно показалось ему тогда странно канцелярским для дочери.
— Помню, — сказал он. — Я тогда подумал, что ты просто устала.
— Я не устала. Я просто разучилась говорить проще. — Она помолчала. — Спасибо, что напомнил про Гену-холодильника. Кажется, мне нужно было вспомнить, что я вообще умею говорить глупости.
— Это одно из немногих умений, которое стоит беречь всю жизнь, — сказал Матвей. — Я вот берегу с переменным успехом. А тебя, кажется, начинаю беречь заново.
Глава 11. Триединый
Через несколько дней Матвей сел писать последний текст про своего знаменитого персонажа.
Он писал не для вирусности. Он писал, чтобы закрыть за собой дверь.
«Триединый Семиполый Толераст, — писал он, — никогда не существовал. Существовали миллионы обычных людей: они боялись сказать что-то не то; хотели быть принятыми; иногда ошибались; иногда обижали других, сами того не заметив; иногда защищали слабого ценой собственного покоя; иногда сами нуждались в защите и стеснялись об этом сказать.
И ни один список категорий, каким бы подробным он ни был, не способен определить цену человеческой ошибки. Потому что ошибка — не данные. Ошибка — это то, что случается с человеком, а не то, что можно вычислить заранее».
Он добавил ещё один абзац — тот, которого не было бы в тексте неделю назад: «Опаснее всего в этом деле не сервисы и не алгоритмы. Опаснее всего человек, который решил, что уже знает другого человека наизусть, и с тех пор просто сверяется с этим знанием, вместо того чтобы спрашивать заново».
Он выложил текст под тем же старым аккаунтом.
Через несколько минут пришло автоматическое уведомление от системы модерации — той самой, где работала Лиза.
«Идёт автоматическая классификация контента», — сообщил экран.
Метки менялись одна за другой: ненависть — сатира — социальная критика — толерантность — нарушение классификации.
Потом появилось сообщение, которого Матвей никогда раньше не видел: «Недостаточно данных для определения категории. Материал направлен на ручную модерацию».
Он прочитал это дважды, потом рассмеялся — впервые за весь этот безумный год так, что действительно стало легче. Не потому, что алгоритм признал поражение — признавать ему было нечем, — а потому, что где-то в его классификаторе, видимо, не нашлось графы для того, что Матвей хотел сказать. И, кажется, впервые в жизни это его не разозлило, а обрадовало.
Позвонила Лиза — взволнованная.
— Матвей Сергеевич, ваш текст завис в системе. Алгоритм не может его классифицировать. Значит, документ пойдёт на ручную модерацию. То есть его увидит живой человек.
— Наконец-то, — сказал Матвей. — Кто дежурит сегодня?
Пауза.
— Я, — сказала Лиза и тоже засмеялась.
— И что вы напишете в отчёте? — спросил он с любопытством, которого раньше в себе не подозревал.
— Напишу правду, — сказала Лиза. — «Контент не поддаётся классификации, потому что описывает то, что не поддаётся классификации. Рекомендую пропустить без ограничений».
— Вас за это не уволят?
— Может быть, — сказала она, и в её голосе Матвей впервые услышал не тревогу модератора, а что-то похожее на азарт. — Но, кажется, я впервые за два года напишу отчёт, за который мне самой не будет стыдно. Обычно я пишу так, чтобы никто не придрался. А сегодня хочу написать так, чтобы было правдой, а там пусть придираются.
К вечеру текст всё же прошёл модерацию и снова начал расходиться по сети — на этот раз без прежней ярости, а с каким-то новым, более растерянным тоном комментариев. «Не понимаю, зачем это читать, но дочитал», — написал кто-то. «Первый раз вижу, чтобы автор сам признал, что делал то же самое, над чем смеётся», — написал другой. Инга из издательства прислала короткое сообщение: «Матвей Сергеевич, а не хотите написать про это отдельную статью?» Он ответил ей так же коротко: «Не хочу. Статья про это была бы уже объяснением. А объяснённая загадка — не загадка». — И не хочу больше писать тексты, которые объясняют сами себя, — добавил он, скорее для себя, чем для Инги, и почувствовал, что впервые за долгое время это решение далось ему легко, без всякого сожаления. Инга не стала спорить.
Вечером того же дня Лиза прислала ему скриншот своего отчёта — того самого, где она написала, что контент не поддаётся классификации. Рядом стояла резолюция начальника отдела: одно слово, «согласовано», без единого дополнительного комментария.
— Видите, — написала она следом, — иногда система признаёт своё поражение так тихо, что этого никто, кроме нас с вами, и не заметит.
— Значит, будем знать вдвоём, — ответил Матвей. — И этого, кажется, вполне достаточно, чтобы не чувствовать себя единственным сумасшедшим в этой истории.
Глава 12. Человек
Прошло несколько месяцев, тихих и обыкновенных, из тех месяцев, что не попадают ни в один вирусный текст.
Искусственный интеллект никуда не делся. Сервисы генерации текста продолжали писать безупречные истории ни о чём, «Прокруст» продолжал предлагать людям гладкие версии их собственных слов, а приложение Арсений продолжало настойчиво уточнять гендерные самоопределения у всех, кто забывал выключить персонализацию. Никакой победы над технологиями не случилось — Матвей и не рассчитывал на победу.
Изменилось другое.
Матвей начал снова преподавать — небольшой кружок литературы при библиотеке, человек двенадцать, в основном пенсионеры и несколько студентов, которым, по их собственным словам, «надоело общаться с ботами». Библиотека была старая, с высокими потолками и запахом бумаги, который не смогла заглушить ни одна система вентиляции, — и это Матвею особенно нравилось.
Лиза стала приходить туда по четвергам, садилась в последнем ряду и почти ничего не говорила — только слушала, теребя пустой шнурок в кармане уже по привычке, не от волнения.
Однажды на занятие пришла Ольга — она приехала на неделю, как обещала, и внук вертелся у неё на коленях, разглядывая книжные полки библиотеки с нескрываемым подозрением к бумаге, будто это был незнакомый ему вид техники.
В тот день Матвей принёс с собой старое письмо — то самое, с неровным, торопливым почерком.
Он не стал его анализировать. Не стал переводить в цифровой формат, не стал объяснять исторический контекст или разбирать стилистические приёмы.
Он просто прочитал его вслух.
Голос жены — не записанный ни на какой носитель, а тот, что жил только в памяти Матвея, — на секунду будто наполнил комнату, пока он читал её слова.
Когда он закончил, в комнате было тихо — той хорошей, плотной тишиной, которая бывает, когда никто не спешит её нарушить словами. Даже внук на коленях у Ольги затих, хотя вряд ли понимал хоть слово.
Один из студентов — молодой, из тех, что «устали от ботов», — поднял руку и спросил:
— А зачем хранить вещи, которые уже ничего не меняют? Она ведь всё равно… — он замялся, — не вернётся от того, что вы прочитали письмо вслух.
Матвей снял очки, подержал их за одну дужку — привычка, метроном, — и сказал:
— Потому что не всё, что дорого человеку, обязано что-нибудь менять. Иногда достаточно того, что оно просто есть, — так же, как и человек рядом с тобой не обязан меняться, чтобы быть дорогим, и не обязан всю жизнь оставаться таким, каким ты его когда-то запомнил.
Лиза с последнего ряда тихо добавила, не поднимая руки, будто разговаривала сама с собой:
— И иногда достаточно того, что кто-то другой это услышал. Хотя бы раз.
Матвей посмотрел на неё через весь зал и кивнул — коротко, без слов, как кивают друг другу люди, которым больше не нужно ничего объяснять.
После занятия, когда все уже расходились, к нему подошла пожилая женщина из кружка — из тех пенсионерок, что записались «просто ради компании», как она сама объясняла в первый день.
— Матвей Сергеевич, — сказала она, — а вы бы согласились когда-нибудь прочитать наши письма? Не разбирать, не оценивать. Просто прочитать вслух, как сегодня своё.
— С удовольствием, — сказал Матвей, и понял, что это будет темой следующего занятия, хотя ещё минуту назад никакого плана на этот счёт у него не было.
Ольга, укладывая внука в коляску у выхода, обернулась и посмотрела на отца — на этого немолодого человека в горчичном жилете, окружённого людьми, которые пришли слушать чужие письма просто потому, что им нужно было, чтобы кто-то их услышал, — и подумала, что, кажется, впервые за много лет видит его именно таким, каким он, вероятно, был всегда, просто она давно уже не приглядывалась.
— Пап, — сказала она, когда они вышли на вечернюю улицу, — знаешь, а ты прав был насчёт своего Толераста. Дело ведь совсем не в толерантности было, да?
— Дело было в том, что за любым громким словом кто-то стоит, — сказал Матвей. — И этого кого-то легко забыть, увлёкшись самим словом, его звучностью, его удобством для споров в комментариях. Я забыл — про тебя. Хорошо, что ты не побоялась мне об этом сказать.
— Тогда, может, надо было назвать рассказ иначе.
— Может быть, — согласился он. — Но тогда бы его никто не прочитал. А так — прочитали. Пусть и не сразу за то, за что стоило бы, зато прочитали по-настоящему, а не пролистали мимоходом.
Вечером, дома, он открыл ноутбук в последний раз за день. На экране висела последняя фраза его нового рассказа, которую он написал утром и не решался пока никуда отправлять: «Восемь миллиардов человек — это слишком много для одного алгоритма».
Внизу экрана высветилось предложение сервиса: «Оптимизировать финальную фразу?»
Матвей навёл курсор на кнопку «нет» и нажал — твёрдо, без колебаний, как ставят точку в конце фразы, которую больше не собираются переписывать.
Программа не стала спорить. Она просто закрыла подсказку и вернулась к обычному, спокойному, ничего не значащему мерцанию курсора. Матвей закрыл ноутбук.
Потом выключил свет в кабинете — вручную, сам, не спрашивая на это разрешения ни у одного приложения — и уже собирался лечь, когда в кармане халата зазвонил телефон. Он не глядя знал, что это Ольга: она всегда звонила в это же самое неудобное время, когда у неё утро, а у него ночь, и оба уже привыкли к этой разнице так, что перестали её замечать.
— Пап, — сказала она без всякого предисловия, — я тут вспомнила. Ты помнишь, как Гена каждое лето ездил на дачу к коту?
— Помню, — сказал Матвей, и в темноте кабинета сама собой появилась улыбка. — Я его тогда недооценил.
— Все недооценивают холодильники, — сказала Ольга, и Матвей услышал, что она улыбается тоже, там, у себя, за тысячи километров, в другом часовом поясе и в другом времени суток, но почему-то совсем рядом. — До поры до времени.
Он ничего не ответил — просто стоял в темноте с телефоном у уха, слушая, как она тихо смеётся на том конце провода, и думал, что вот в этом самом смехе, коротком и совершенно незначительном для всех, кроме них двоих, и заключалось всё, ради чего вообще стоило садиться за стол и писать.


