Город, небесный мой
1.
Город, небесный мой, на семи облаках,
вознеси меня в звёздное молоко,
там однажды развеешь приземлённый мой прах,
щедро выдохнув пылью в окно.
Я мечтал о тебе, но моя Москва
город привычно земной.
Вместо облак семи — на семи холмах.
Разлучен я с небом Москвой.
2.
Что превращает городской асфальт в твердь небесную?
Я думаю — лишь городские пташки.
Нам, птенчикам, нужно жить так, чтобы душа нараспашку,
чтобы сердце рвалось из гнезда, ограниченного костьми,
чтобы коготочки были будто только что из салона,
да и всё остальное — перышко к перышку —
вышел-выпорхнул из метро и лети-лети.
Нужно так, чтобы грудь клокотала и прорастала наружу песнею,
и тогда на свой (чёрт знает какой) этаж, будто бы понарошку,
будем не на лифте вползать, а спорхнем прям из клети лестничной.
Но я опять нажимаю на комфортную кнопку
и никуда не лечу.
3.
Один городской растрёпанный орнитолог
очень любил городских птичек.
И, каждый раз, видя на равнодушном асфальте
очередной растрёпанный трупик,
не мог, как другие, просто пройти мимо
по городской равнодушной привычке
ничего не замечая вокруг.
Он поднимал мёртвых птичек —
аккуратно, хрустящим бумажным пакетом
с кондитерским ароматом теста и тёплых рук,
или свежеотглаженным носовым платком,
если был вооружен им в этот момент.
И, как только хрупкий и звонкий трупик
погружался в благоухающий саван,
он убирал его в тёмный карман брюк
и забирал с собою домой;
так — на протяжении многих лет.
4.
Днём ты можешь быть орнитологом,
ночью — сам бог велел работать таксистом,
но если ты действительно призван богом,
то, во спасение птичьих душ, подобно таксидермисту
корпишь над тельцем:
промываешь, режешь, латаешь,
укладываешь перья, расправляешь крылья,
канцелярским степлером сращиваешь полые кости.
И вот они — твои небесные гости,
рукотворно поднятые из небытия,
заселяют вначале белые подоконники,
потом полочки, подлокотники дивана и кресел
и даже верхотуру устремленного ввысь холодильника.
5.
Даже при престольном дворе, времён имперской России,
пытались приблизить к себе эти райские кущи.
Вот мы видим, как в тысяча семьсот семьдесят седьмом году
Григорий дарит механических птиц сердечной своей Катерине:
часовой ансамбль из совы, петуха, павлина
и венчающую его секундоносную стрекозу.
Там во дворце, они ведут себя словно живые,
а их голоса, отраженные мрамором стен, звучат смелее и гуще.
Сова, как положено, просыпается ночью,
павлин охраняет зыбкий проход между светом и тьмой,
последним оживает петух.
Вот уже третий век они поют свои песни вслух,
а мы меж собой до сих пор сомневаемся в вечной жизни.
6.
Однажды ночью она придет
на мягких пушистых лапах
и ляжет на грудь — мурлычет и ждёт
пока ты в кровати измятый
проспишь последний свой птичий сон,
проснёшься и встретишься взглядом.
Всё, птичка, день будет пропущен-прощён,
пора улетать — небесный твой город рядом.
Для всех, кто мечется один в своей постели,
надежды нет, что белый саван разметав
он выскользнет — карман квартиры склеен
мятным клеем, а мята — смертная кошачья мечта.
Надежда есть одна, что орнитолог
когда-нибудь тебя найдет и подберёт,
он подлатает, перешьёт, по новой скроит
и торфом — мякишем земным — заткнёт небытиё.
7.
Я слышал, что в Эрмитаже работает искусный мастер Михаил Гурьев
и заведует лабораторией научной реставрации часов и музыкальных механизмов,
именно он поддерживает хрупкую жизнь того самого Павлина.
Я никогда не хотел лежать в гробу, быть вознесенным на стульях,
я никогда не хотел быть сожжен и забыт.
Я хочу, чтобы жизнь моя длилась, не достигая сырого дна.
Передайте, пожалуйста, ему моё набитое чучелко,
пусть сработает часовой механизм.
Я хочу, чтобы песня моя была длинна.



