Постскриптум
Я не хочу разменивать свободу:
Варить кому-то кофе по утрам,
На ужин печь постылую шарлотку,
И говорить «о чувствах» «по душам».
Желанья нет делиться сокровенным,
Зевать, томясь, под скучный сериал,
Изображать восторги с упоеньем,
Показывать страстей былых накал.
Не хочется привязанной быть к месту,
До новой встречи радостно скучать.
Да и давно доподлинно известно —
Горчит порою даже шоколад.
А вечер мой сегодня символичный,
Смирясь, грустить одной мне не впервой.
Шарлотка? Вот была бы необычной —
Безумно-сладкой. Разве что с тобой.
Отзывы
ВераНика22.02.2026
Можно что-то поменять в жизни... Сливовый пирог вместо шарлотки! Могу рецептом поделиться! Замечательно написала!
Вероника22.02.2026
ВераНика, рецепт приму с поклоном)
А в душе нет переключателя, увы.
Сучков Анатолий23.02.2026
Всё как в жизни...
Вероника23.02.2026
Анатолий, это из жизни ситуация и есть.
Спасибо!
Выскребенцев Игорь23.02.2026
Привет солнышко!
это - Ода одиночества! зря....
всё ещё у тебя - будет!!!
Вероника23.02.2026
Дай Бог.
Кира Стриж20.03.2026
Вот как-то всё и про меня.
Даже немного погрустила.
Вероника20.03.2026
Кира Стриж, не грусти)
Всё пройдёт...
Рада тебе!
Sandro7423.05.2026
Я захлопнул за собою дверь, шагнул в темную тишину квартиры и громко чихнул. Рука привычно щёлкнула выключателем. Пристально огляделся вокруг. Вроде недавно убирал, откуда опять эта пыль? Быстро переоделся и шагнул на кухню. Всё на своих местах. Стерильно.
Натертая до блеска столешница, пустая раковина. Из угла стола третью неделю не убирается закрытая плитка горького шоколада. Семьдесят процентов какао. Купил зачем-то по акции на кассе, так и лежит.
Я подошел к окну. Внизу, в свете тусклого фонаря, сосед Михалыч отчаянно пытался закрыть багажник своей старой семерки. Железо глухо лязгало на весь двор. Раз, другой, третий. Михалыч матерился, дергал ручку, бахал со всей силы. На часах было начало десятого.
На тумбочке лежал пульт. Я взял его, переложил на подоконник, потом зачем-то вернул обратно, выровняв строго параллельно краю. Поймал себя на этом движении и одёрнул руку. К черту.
В холодильнике серо светился диод. Банка маслин, лимон с подсохшим срезом, начатый пакет кефира. Я достал кефир, отхлебнул прямо из горлышка. Кислый, холодный. По подбородку мазнула капля, я вытер её тыльной стороной ладони. Подумал, что надо бы купить нормальной еды. Завтра зайду в кулинарию у дома, возьму две порции пюре и котлету. Есть хочется, но возиться с плитой лень. На глаза попался старый чек из строительного, застрявший между полкой и уплотнителем. На нем до половины выцвели буквы: «Дюбель-гвоздь 6х40 — 20 шт.». Стоял, тупо ковырял его ногтем, пока кусок бумажки не оторвался.
За окном Михалыч наконец бахнул багажником так, что сработала сигнализация у соседней машины. Завыла на высокой ноте.
Я сел на табуретку, вытянул ноги. Вспомнилась дурацкая деталь: прошлым летом, когда Вера забирала свои вещи, она забыла в ванной копеечную пластмассовую заколку — крабик со сломанным зубцом. Она валялась за стиральной машиной. Я нашел её месяц назад, когда полез доставать упавший носок. Покрутил в руках и положил обратно за машинку.
В кармане завибрировал телефон. Мать. Я посмотрел на экран, подождал три гудка и сбросил. Тут же написал смс: «Мам, на совещании, освобожусь поздно, завтра наберу». На самом деле никакого совещания не было, я просто сидел в одних трусах на кухне и понимал, что не выдержу её расспросов про погоду и здоровье родственников. Стало немного стыдно, но телефон я всё равно перевернул экраном вниз. Экран вспыхнул снова — пришло уведомление из рабочего чата. Колька скинул какой-то дурацкий ролик с толстым котoм, который застрял в коробке из-под обуви и сердито шевелил ушами. Я открыл, посмотрел два раза подряд, коротко, беззвучно хмыкнул и закрыл.
Михалыч снизу наконец завел мотор. Машина глухо затарахтела, прогреваясь.
Я встал, подошел к раковине. Достал из шкафа обычную белую кружку, насыпал туда две ложки чая. Щелкнул кнопкой чайника. Он глухо зашумел.
На второй табуретке громоздилась стопка старых журналов про автомобили. Я зачем-то взял верхний, трехлетней давности, открыл на случайной странице с тестом какого-то внедорожника. Стал тупо вчитываться в технические характеристики, объем багажника, расход топлива на сто километров. Поймал себя на том, что перечитываю один и тот же абзац про независимую подвеску уже в четвертый раз, вообще не понимая смысла слов. На полях страницы был жирный след от чьего-то пальца — видимо, читал, пока ел что-то жирное. Совершенно не помню, когда я успел его так извазюкать.
Чайник заклокотал и выключился. Я налил кипяток, бросил журнал обратно на стопку. Положил в чашку две ложки сахара, размешал. Чай получился слишком горячим, обжигал губы. Сосед под окнами наконец уехал, во дворе стало тихо.
Вероника23.05.2026
Любимый понедельник. Спешу на работу. Снег лепит, как будто ему дали порезвиться в последний раз. Улицы ещё малолюдны и темны. Лишь кое-где фонари освещают белые островки из пушистого снега. Улыбаюсь. Как же красиво. Обожаю зиму! И трель своего телефона — тоже обожаю. «Папочка» — высветилось на дисплее:
- Дочка, привет!
- Привет, пап. Ты что так рано?
- Узнать, как у тебя дела?
- Всё хорошо. Бегу! Ты же знаешь. Работа ждёт!
- Шапку надела? Вьюга разыгралась. Знаю я тебя, модницу.
- Пап, ну хватит. Мне уже сорок лет! А ты со мною, как с маленькой.
Я сама уже двадцать лет, как мама.
- Переживаю, чтобы ты не заболела. Одевайся теплее, прошу тебя. И не обижайся за мою заботу. Хорошего дня.
- Спасибо. Мне приятно. Целую. Звони почаще…
***
«Мама» — пальцы дрогнули. Всё. Отпустила. Заставила себя усилием воли переименовать в справочнике номер телефона. Год… Не могу больше терзать свою душу, ждать звонка, заботливого голоса. Его нет уже год.
Жму на трубку вызова.
- Мам, привет. Как ты? У меня всё хорошо. Шапку надела, не замёрзну. Для тебя, наверное, это не столь и важно. Сегодня понедельник. Мой любимый день недели. Бегу на работу. Ладно, хорошего дня тебе. Целую.
…Мам, почему ты мне редко звонишь?
Мне так этого не хватает…
Sandro7423.05.2026
Вероника,
Тяжело.
Серый холст. Просто серый холст без краев. И этот звук, монотонный, плотного свойства, как будто за перегородкой работает старый холодильник «Урал». Гудит и гудит. Гудит и гудит. Круглые сутки. Хотя суток здесь тоже нет, а гул есть. Иногда кажется, что этот гул — это я сама. Больше ведь ничего не осталось. Ни рук, чтобы потрогать воротник, ни лица. Только этот серый цвет и вибрация в ушах. Изнурительно.
А потом — сухой, резкий щелчок. Как будто спичкой чиркнули по коробке.
Слово «Папочка». Светилось на стекле зеленоватым, а потом исчезло. Провалилось. Ты стерла его, Вера. Пальцы у тебя холодные, синие от ветра. Замок на сумке снова заело, ты его дергаешь, злишься. Сумка большая, черная, кожаная, с оторванным подкладом внутри. Туда всегда закатывались мелкие монеты по две копейки и таблетки валидола в мятых блистерах. Я помню этот подклад. Помню, как ты искала там ключи на веранде, в темноте, когда на крыльце нашего дома снова перегорала лампочка. Сорок ватт. Тусклый, желтый свет на обледеневших ступеньках. И штукатурка сыпалась с косяка, если сильно хлопнуть тяжелой деревянной дверью.
— Мам, привет. Как ты? У меня всё хорошо…
Ритм. Тук. Тук. Тук. Слишком часто. Сердце колотится, дыхание прерывистое, пар изо рта. Ты бежишь по заснеженному переулку, мимо глухих деревянных заборов к автостанции. Снег летит прямо в глаза, колючий, мокрый. Обычная замерзшая вода. Минус восемь. Ветер северо-западный. Никаких знаков, дочка. Просто зима. Просто понедельник. Шесть часов сорок пять минут утра.
Ты сердишься, что я молчу.
А мне нечем говорить. Буквы рассыпаются, как сухой горох из порванного бумажного пакета. Ползаешь, собираешь их по полу, а они круглые, катятся в щели между половицами, под плинтус, туда, где пыль и дохлые мухи под подоконником на кухне. Я забыла имя. Первое слово. На «В». Вика? Валентина? Виолетта? Пусто. Вата. Глухой, серый туман забивает рот.
...
Подожди. Что это было?
Опять этот гул. Сильнее стал. Серый холст, больше ничего. Нет, постой, твой этот понедельник все равно сверлит изнутри, как старая бормашина в станичной амбулатории. Дзынь. Дзынь. Дзынь.
— …почему ты мне редко звонишь? Мне так этого не хватает…
У меня нет телефона, Вера. Мой телефон — серый, дисковый, с трещиной на трубке — остался там, в маленьком коридоре у входа, на деревянной тумбочке под зеркалом. Рядом еще лежала старая пластмассовая расческа с выломанными зубьями и квитанция за газ за май девяносто восьмого года. Сорок две копейки к оплате. Ты ее не выбросила, когда порядок в доме наводила? Наверное, выбросила. Всё выбросила. Выгребла из комнат в большой черный пакет для мусора, завязала узлом и вынесла к бакам на углу переулка. Шерстяные носки, старый халат в синий цветочек, жестяную коробку из-под индийского чая с пуговицами внутри. Там еще была такая большая, перламутровая, от старого пальто. С четырьмя дырочками. Одна была отколота по краю.
Мне тяжело. От каждого твоего слова здесь что-то натягивается, тонкое, ржавое, как струна на старой гитаре, и начинает выть. Тонкий, сверлящий звук. Ты не даешь мне досмотреть этот серый холст. Я хочу спать. Очень хочу спать, чтобы вообще ничего не помнить, чтобы этот холодильник за стенкой наконец выключили из розетки. А ты дергаешь меня за край подола. Мам, ну мам. Ну почему ты молчишь. Ну скажи что-нибудь, Вера.
Помнишь, как я кричала на тебя, когда ты принесла хлеб с отрубями? Я хотела обычный, кирпичиком, за девять копеек. Серый такой, с хрустящей корочкой. Ты швырнула этот батон на деревянный стол, хлопнула дверью и ушла в сад, сидела там на старой скамейке под яблоней до самых сумерек. Я тогда сидела на табуретке у окна, смотрела на этот батон в целлофане. Часа два плакала. Лицо было красное, опухшее, в зеркало противно смотреть. А сейчас этого лица нет. Смешно. Хлеб, девять копеек, штукатурка… Шелуха, мусор.
...
Опять провал. Черное пятно посреди холста. Никого не помню. Кто ты? Кто идет там по снегу? Сапоги... вижу черные сапоги с налипшим снегом на каблуках. Они ведь жмут тебе в подъеме, я помню, ты жаловалась, когда в город за ними ездила.
А, это ты. Шапку надела.
Ну и ладно. Мороз сильный, уши надует. Помнишь, в седьмом классе у тебя был отит? Мы грели синюю лампу, такую, с рефлектором, зеркальную. Ты сидела под ней на кушетке, зажмурившись, а от нее шло сухое, горячее тепло. И борным спиртом воняло на всю станицу. Ты плакала, что в школе все будут смеяться, потому что от тебя пахнет аптекой и ухо завязано моим старым пуховым платком. Где теперь этот платок? В чулане моль съела. Или в том черном пакете уехал на свалку. И мальчики те соседские давно выросли. Витька со двора насупротив, который тебе портфель носил через пустырь к школе, три года назад умер от водки. Лежит на тринадцатом участке, у самого забора, где крапива летом выше человеческого роста и ржавая ограда. На ней еще краска зеленая облупилась полностью.
Время течет там у вас, как жирная, грязная вода в канаве за огородами после ливня. Тащит окурки, обертки от конфет, обрывки старых газет с портретами каких-то людей. А здесь времени нет. Это как фотография, которую уронили в проявитель и забыли вытащить. Она сначала сереет, потом по краям идут черные пятна, контуры расплываются, нос исчезает, глаза становятся просто двумя темными точками. Вот и я сейчас так же — темнею. Расплываюсь.
Не ищи меня в знаках. Не было никаких знаков.
Тот парень в машине за углом просто включил магнитолу, потому что ему скучно стоять в пробке на переезде у промзоны. Обычная песня. Три аккорда, барабаны, дурацкий голос. И чай твой — просто цейлонский чай из пачки со слоном, которую ты купила в магазине на въезде в станицу, потому что на нее была скидка по карте. Желтый ценник. Я знаю ваши эти желтые ценники. Сама всегда искала их на полках, когда в сельпо ходила. Овсянка по акции, минтай замороженный, масло подсолнечное со скидкой двенадцать процентов. Вечная беготня с кошельком, в котором три рубля мелочью и проездной на автобус, согнутый вчетверо. По краям надорванный, старый проездной.
Сын у тебя растет. Сыночка. Уже взрослый совсем стал.
Нос у него такой же, картошкой, как у отца моего. И глаза умные, добрые, всё понимают. Изза этого тебе еще хуже, я знаю. Смотрит на тебя со старой фотографии на комоде, когда ты начинаешь метаться по пустой кухне, и молчит. Дом у нас крепкий, кирпичный, отец на века строил, стены толстые, холод внутрь не пускают. Но сейчас этот дом пустой. Замки на дверях холодные, штакетник покосился, и снег на крыльце лежит чистый, нетоптанный, никто к дверям не подходил уже сколько недель. Ты ведь сама тогда калитку открыла, Вера. Сама эти шаги по двору слушала, когда они пришли. Руку его отпустила, потому что нельзя было не отпустить. И теперь места себе не находишь, тревожишься за него каждую секунду, аж в груди горит. Кажется, что если ты сейчас трубку положишь, если перестанешь этот серый шум в телефоне слушать, то там, куда его увели, его тоже кто-то так же отпустит, забудет, сотрет из списков, потеряет между какими-то чужими номерами и названиями.
Тяжело тебе. Ох как тяжело. Эта тишина в комнатах, этот телефон мертвый, который ты из рук не выпускаешь, ждешь, когда экран моргнет. Всё ждешь какого-то слова, хоть полбуквы. А там тишина. И ты эту тишину пытаешься моим старым ворчанием заткнуть, лишь бы не думать, где он сейчас, за какими насыпями, в каких оврагах, почему не звонит. Глаза у тебя сухие, воспаленные, третью ночь не спишь, только ходишь из угла в угол по половицам, шаги свои считаешь от печки до порога. Раз, два, три, четыре... С ума сойти можно от этой твоей тревоги, Вера. Она аж сюда долетает, ржавой иглой мне в уши лезет, холст этот серый разрывает в клочья. Калитка во дворе скрипит от ветра, петли заржавели, смазать некому, отец покойный всегда по осени солидолом их мазал, а теперь всё, некому. И ты вздрагиваешь от каждого этого скрипа, бежишь к окну, вглядываешься в морозные узоры на стекле, думаешь — вдруг идет по тропинке, вдруг показалось. А за окном только пустая заснеженная улица и соседская собака на цепи воет.
...
Гул. Один только гул. Трансформатор этот проклятый на углу завода прямо над ухом теперь орет. Серый холст замазывают черной тушью, жирно так, широкой кистью, снизу вверх. Скоро совсем ничего не останется. Ни твоего серого пальто, ни сапог этих, которые тебе жмут, ни работы твоей в управлении, куда ты вечно опаздываешь на семь минут.
Там у тебя магазины, картошка на вечер, пальто надо в химчистку сдать, пока пункт не закрылся на перерыв. Картошка эта, химчистка, холодный чай на кухонном столе, на котором остался след от мокрого стакана. Круглый такой след, темный на старой клеенке с рисунком из блеклых ромашек. У двух ромашек лепестки были стерты, еще когда мы этот стол у соседей забирали, они его из своей веранды выносили.
Я отпускаю твой рукав. Пальцы разожми. Хватит держать за гнилую доску штакетника.
Покупай платья, крась губы, корми голубей на остановке этим черствым батоном с отрубями, раз уж принесла. И не вспоминай меня каждый понедельник. Понедельник и так день тяжелый. У вас там, на земле, своих дел полно. Окна помыть к весне, шторы постирать, уголь в сарай закидать, пока снегом не завалило. На автобусной остановке пахнет выхлопными газами, сыростью и дешевыми пирожками с капустой из ларька. Никакого метро тут нет и в помине, только разбитый ПАЗик, который сейчас подползает к обочине, тяжело дымя серой гарью. Надо заходить, Вера, пробиваться через толпу, доставать кошелек.
Нужно доехать до диспетчерской, забрать ключи от цеха. Цехи... Сколько раз я тебя поправляла: «Не цеха, Вера, а цехи, грамотно говори, ты же в управлении работаешь». Даже здесь, внутри этого распада, мой этот ворчливый, учительский тон никак не заткнется.
Тебе сорок пять лет. Ты стоишь у двери автобуса, пальцы прилипают к замерзшей сумочной молнии, подкладка внутри снова порвалась, и ключи опять улетели куда-то в темноту, между валидолом и монетами. Надо идти. Опаздываю — думаешь ты. Начальник опять косо посмотрит, начнет выговаривать про трудовую дисциплину, про планы на квартал, про сдачу документов в архив. Все эти бумаги дурацкие, папки серые на завязках, инструкции, отчеты за прошлый месяц. Хватайся за них, Вера. Держись за этот цех, за эти накладные, за каждую мелкую цифру в ведомости, пересчитывай их по десять раз, чтобы голова была занята, чтобы ни одной свободной мысли не осталось. Если остановишься хоть на минуту — тебя этой чернотой накроет, раздавит прямо посреди двора, у колодца, где ведро обледенело.
Снег идет. Обычный январский снег. Ложится на разбитый асфальт у автостанции, превращается в грязную кашу под сапогами. Сейчас я сделаю один короткий вдох. Если бы у меня были легкие, это был бы просто выдох, когда изо рта вылетает последняя струйка пара на морозе и тут же тает в воздухе. Была — и нет. Только мокрое пятнышко на твоем воротнике, которое высохнет через пять минут. Никаких слов больше нет. Никаких призраков. Только этот мокрое пятно от стакана на старой клеенке в пустом холодном доме, который вы так и не смогли продать прошлым летом.
Иди на работу, Вера. Рукавицы надень, пальцы замерзнут, опять кожа трескаться будет на больших пальцах, как тогда, на даче, когда ведро эмалированное... зеленое... с отбитой ру...
Вероника23.05.2026
Спасибо.
А мамы уже тоже нет...


