Поэма о творчестве и жертве

«ПОЭМА О ТВОРЧЕСТВЕ И ЖЕРТВЕ»
I.ПРОЛОГ
Я тороплюсь, стегая время,
как в церковь радостный жених —
мой смех — удар бича над темной гривой лет,
мой стих — кинжал, воткнутый в шелк эфира.
Он рвётся вскачь, резов и лих,
как череда валов морских:
то гребень — в небо, то кипящая могила.
Творение — всегда убийство.
Я вырываю сердце у тишины,
чтобы услышать, как стучит оно в такт прибоя.
...
Море — мой свидетель и соперник.
Оно ревёт, как пьяный бог,
плюются пеной жеребцы приливов,
и я, смеясь, бросаю им слова —
раскалённые монеты в бурлящий рот пучины.
Но здесь вопрос, как шрам на плоти века:
взошло ли семя, брошенное в чёрный пласт?
Те, что легли костьми в сырую пашню,
чтобы слепые прозрели от зерна, —
их голоса теперь — лишь ветра вой в руинах.
...
А я всё сею, сею, сею —
жених, ликующий и жалкий,
чьи пальцы стиснули узду столетий.
Мой алтарь — пропасть.
Моя невеста — бездна.
И брачный пир — пир после битвы:
на блюде — пепел вопрошаний,
в бокале — кровь моих стихов.
II. ДИАЛОГ С МОРЕМ
О, море! Ты — мой дикий брат,
вскипающий проклятьями у скал.
Твои волны — кони, вздыбленные пеною,
их гривы рвёт на части ветер,
их копыта бьют в гранит, как молот в наковальню.
Я слышу ржанье твоих пучин —
то гимн ли это, или предсмертный хрип?
Ты швырнуло к моим ногам обломки галер,
где рабы гребли под плетью,
а теперь их кости — лишь белый шепот в чёрной воде.
Ты смеёшься громом, ты плюёшься солью,
ты требуешь от меня ответа:
«Где твои бури, поэт? Где бунт, что сокрушает цепи?
Или твой стих — лишь пенящийся след на песке,
который я сотру за миг?»
Но вот вопрос, как нож в груди прилива:
«Взошло ли семя?..»
Вдруг волны замирают.
Только чайка кричит в пустоте,
как дух, застрявший меж мирами.
Песок впитывает кровь заката,
а я стою, раздетый догола этим молчанием.
Даже ветер, шутник и плут,
притаился в скальных щелях.
Море теперь — не брат, а зеркало,
где лицо моё расплывается в тумане.
«Кто ты? — спрашивает беззвучно прибой. —
Палач или сеятель?
Тот, кто сеет огонь в умы,
или мальчик, бросающий камешки в бездну,
чтобы услышать эхо своего страха?»
III. ПОЛЕ КОСТЕЙ
Здесь пашня. Не земля — раскрытый череп,
где вместо жил — корни сплетённых времён.
Каждый клочок — плоть, вспаханная мечом,
каждая борозда — шрам от цепей.
Они сеяли семя не в почву — в темя,
вбивая зёрна свинцом и стихами,
чтобы слепые прозрели сквозь боль,
как сквозь соль прорывается росток.
Но что взошло? Я вижу:
из трещин в багровой глине
тянутся к солнцу не колосья —
щупальца лопухов, колючек ржавый шепот.
Это поле кормит лишь крыс да вороньё,
а кости, что легли на глубине,
теперь шевелятся, как спящие змеи,
и требуют ответа сквозь толщу эпох:
«Мы умерли, чтобы эти рабы
не целовали плети, как иконы!
Мы отдали плоть на растерзание псам,
чтобы их дети смели поднять глаза!
Где они? Где те, кто должен был встать?
Или наш дар — лишь тлен в их гортани,
и свобода, что мы им вплавили в грудь,
заржавела, как ножны без клинка?»
Я молчу. Мой язык — опалённый фитиль.
Что им сказать? Что нынешние рабы
носят ошейники из шёлка и цифр,
а их «свобода» — театр теней на стене?
Что они молчат, жуя свой хлеб с кровью,
и даже плакать разучились без экранов?
Что семя, брошенное в их черепную твердь,
проросло не правдой — ржавым колосом лжи?
О, поле! Ты — саркофаг надежд.
Твой урожай — песок, взметённый в глаза.
Но разве виновата земля,
если дожди её — слёзы трусов,
а солнце — слепой фонарь палача?
Тени хватают меня за плащ, вопрошая,
а я, как вор, роняю в борозды
лишь горсть слов — обесцененных монет.
IV. БУНТ В ПУСТОТЕ
Я кричу в глотку ада, что зовётся этим веком:
«Вы жнёте плевелы, слюнявя пальцы от жадности!
Ваши житницы ломятся от трухи,
а вы танцуете на костях сеятелей,
притоптывая в такт цирку из пепла!
Где ваши серпы? Или руки отсохли,
от того, что годами сжимали подачки,
как младенцы — погремушки рабства?»
Мой голос рвёт горло, как флаг в урагане,
но ветер относит слова обратно —
они падают к ногам, обугленные комьями сажи.
Даже эхо отказывается мне служить,
превращая проклятья в детский лепет.
О, я готов вырвать свои вены,
чтобы реки хлынули на эти высохшие нивы —
но что проку, если земля умерла,
и мёртвая глина впитывает лишь тени?
Море! Ты, что раньше грохотало в такт моим стихам,
подними волны-гильотины!
Пусть прилив разобьёт эти клетки из света и лжи,
где они грызут свои цепи, приняв их за украшенья.
Но море дремлет, как старый пёс у ног хозяина,
и лишь языки прилива лижут мои ступни
с насмешливой лаской.
«Ты тоже раб, — шепчут ракушки. —
Ты думал, что небо расколется от твоих строф?
Оно лишь зевнуло и повернулось на бок».
Творчество — это колодец, где эхо твоего падения
смеётся тебе в лицо, пока ты летишь вниз.
Я бросаю в бездну слова, как камни,
но глубина отвечает мне тишиной,
густой, как смола в лёгких.
Семя? Оно сгорело в пламени их экранов,
даже пепла не осталось — лишь дым,
что стелется низко, цепляясь за землю,
словно прося прощенья за свою несостоявшуюся жизнь.
V. ЭПИЛОГ: ФАКЕЛ В ШТОРМЕ
Волны. Всё те же волны.
Они не устанут биться о скалы,
даже когда последний поэт
растворится в пыли библиотек.
Грохот прибоя — это древний смех,
которому нет дела до наших алтарей.
Он переживёт и жрецов, и богов,
как пережил атлантов, раздавленных небом.
Я смотрю на пену у своих ног:
в ней — осколки звёзд, обронённых временем.
Может, это и есть те всходы —
хрупкие, безымянные, слепые?
Прах, взметаемый ветром над пашней,
песок, что когда-то был костью.
Крик, который никто не услышит.
Но разве молчание — приговор?
Мой факел гаснет. Но я не прошу огня.
Достаточно искр, что высекают волны,
разбиваясь о спящие камни.
Жених в лохмотьях, с пустыми руками,
я иду навстречу шторму,
где невеста-бездна раскрывает объятья.
Мой стих — не меч и не щит.
Он — шаг. Ещё один шаг.
И пусть за мной не идут.
И пусть семя умрёт в пути.
Сеять — не значит воскрешать.
Сеять — значит бросать вызов
этой вечной, чёрной пашне,
где даже смерть боится прорасти.
Я тороплюсь. Стегаю время.
Поэт. Безумец. Человек.

