Фонарь затесался в ночную тусовку деревьев
Фонарь затесался в ночную тусовку деревьев,
где тушинский клен распустился, как Гришка Отрепьев,
и мелкий боярышник, мелкою дрожью дрожа,
не знает, чего ожидать от беспутного клена.
А впрочем, то странное время, по имени Оно, —
чужое пространству у собровского гаража.
Свое оно — сизым осинникам, ельникам синим,
прозрачным и гулким ручьям да безмолвным трясинам,
сусанинским гибельным тропам, ползущим пока
за жарким асфальтом, которым томит Окружная,
германца не помня, а ляха и вовсе не зная,
а помня и зная фартовую кепку Лужка.
Не место для звезд над огнями речного вокзала —
лишь пламя зарниц иль чьего-то там, в небе, кресала
на миг озаряет шершавую шкуру воды…
Я, если бы жил при Отрепьеве, был с Годуновым.
Я, впрочем, не друг государям, ни старым, ни новым —
я друг беспородным людишкам московским. А ты?
Ты — тоже. Где мчит мимо Красной субботнее ралли,
когда-то за Шуйского, помню, с тобой мы орали.
А после орали на Красной же, но — супротив…
Да кто укорит нас? Таков уж удел московита:
зима ледовита, сирень по весне ядовита,
и сразу — июль, как счастливый пленительный тиф…
Склоняется клен и в свои воровские ладони
берет соловья. Тот в любовном заходится стоне,
и в нас достигает таких окаянных глубин,
которых под силу достичь в годовой круговерти
одной лишь сентябрьской разлуке — хотите проверьте! —
сентябрьской разлуке с вечерним пожаром рябин.