Каждому по заслугам

Друзья приходили к Скаррону толпою,
По яству у каждого было с собою.
А мы, чтоб хозяин вкусил наслажденье,
Давайте себя принесем на съеденье.
Декан наш — оленины свежий кусок,
Недавно покинувший мирный лужок,
А Берк наш — язык, мягкотелый, как воск
(Гарниром к нему предлагается мозг);
Наш Вилли — бекас, что истает во рту.
А Дик своим перцем придаст остроту.
Наш Камберленд — «сладкое мясо» чудесное,
А Дуглас наш — сытное нечто, но пресное.
Наш Гаррик- салат. Не поверишь? Изволь:
В нем уксус, и масло, и сахар, и соль.
А Ридж не анчоус ли? — Вкус его тонок.
А Рейнолдс, не правда ли, нежный ягненок?
Наш Хикки — каплун, и венчает союз
Возвышенный Голдсмит — крыжовенный мусс.
Кто станет на этом пиру не обжорствовать,
Кто сможет желудку во всем не потворствовать?
Пусть пьют! Но уж я буду трезвым, поверьте,
Пока не напьется последний до смерти!
И, с духом собравшись, над грудой простертых
Скажу я, что мыслю о каждом из мертвых.
Здесь в мире почиет Декан достославный,
Веселью и мудрости преданный равно.
Коль были изъяны у этого мужа,
То их разглядеть затруднительно вчуже:
Я много недель над загадкою бился,
Не смог обнаружить их, сколько ни тщился.
Но кто-то считает, отчаясь вконец,
Что слишком умело скрывал их хитрец.

Здесь Эдмунд лежит, чей особенный гений
Не стоит ни брани, ни пышных хвалений.
Рожден для вселенной, он сузил свой ум,
По ветру пустил ослепительность дум;
Он тратил всю силу ума своего,
Чтоб голос отдал Тауншенд за него.
Людей изнурял он в пространной беседе,
Он думал о слоге, они — об обеде.
Во всем одарен, ни к чему не пригоден,
Спесив для науки, для дел — благороден,
Для службы — упрям, простоват для интриг,
И, преданный праву, хитрить не привык.
Себе примененья найти не сумел,
Иначе, холодной баранину ел.

Здесь Вильям лежит, чья душа была клад,
Но сам он не знал, что настолько богат.
Он жил, подчиняясь минутным порывам,
Был честен, речам вопреки нечестивым.
Почета искал он, но странствий страшился —
Был пьян его кучер и к дому стремился.
Теперь о достоинствах спросите вы.
У Вилли их не было вовсе, увы
(Добро он творил, если вправду, невольно),
Зато уж изъянов в нем было довольно.

Здесь Ричард лежит. Я печально вздохну:
Легко ли спокойно лежать шалуну?
Ах, было ума ему не занимать!
Любил он ломаться и кости ломать.
То спорил остро, то ворчал вдохновенно.
Но, даже ворча, хохотал неизменно.
Как сотня чертей, был проказлив пострел
И многим действительно осточертел.
Но после того, как преставился шалый,
Нам часто веселья его не хватало.
Здесь Камберленд впал в немоту наконец,
Английский Теренций, наставник сердец.
На сцене являл сей художник ласкательный
Не душу живую, но облик желательный.
Все мужи — безгрешны, все жены — божественны;
Комедия стала, как ода, торжественна,
Разряжена в пух и под маскою грима,
Напыщенна, как трагедийная прима.
Глупцы его были героев достойны,
И Глупость, утешась, вздохнула спокойно;
А фаты, что разве в пороках похожи,
Портретом довольные, лезли из кожи.
Но где подцепил он недуг этот странный?
Ну где он увидел людей без изъяна?
Быть может, столь горько взирать ему стало
На грешников, в ком добродетелей мало,
Столь мерзостны стали и фат и бахвал,
Что, лени предавшись, себя рисовал?

Здесь Дуглас лежит, от трудов отдыхая,
Чума для мошенника и негодяя.
Сюда, пустомеля, святоша, ловкач!
Пляши над могилой, где тлеет палач!
Когда, в окруженье Сатир и Цензуры,
Сидел он на троне, ходили вы хмуры.
А ныне он мертв, и потребен наследник,
Чтоб враль не болтал и не лгал проповедник,
И чтобы Макферсона выспренний слог
Образчиком вкуса считаться не мог,
И чтоб Тауншенд не вещал во хмелю,
В то время как я над томами корплю,
Чтоб Лодер и Бауэр не возродились
И снова сограждан дурачить не тщились.
Свеча бичеванья, чуть видная, тлеет —
Шотландцы во тьме уж совсем обнаглеют.

Здесь Гаррик лежит. Перечислишь ли вкратце
Все то, чем привыкли мы в нем любоваться?
На сцене соперников Гаррик не знал
И в первом ряду острословов блистал.
Но все ж, сколь ни много в нем было талантов,
Не шло ему впрок ремесло комедьянтов:
Бывал он подобен красавице модной,
Что прячет под гримом румянец природный;
На сцене был искрен, без грана притворства —
А в жизни являл воплощенье актерства;
Врагов удивляя, друзей и родню,
Личины менял раз по десять на дню;
Уверенный в нас, он ярился, как бестия,
Коль холили мало его любочестие;
Друзей он менял, как охотник — собак,
Ведь знал: только свистни — и явится всяк.
Обжорлив на лесть, он глотал что попало,
И честью считал похвалу прилипалы,
И в лести потребность в нем стала недугом —
Кто льстил поумней, тот и был его другом.
Но все ж, справедливости ради, не скрою:
За плески болванам платил он хвалою.
О Кенриков, Келли и Вудфоллов свора,
Торговля хвалою шла бойко и споро!
Ему было Росция имя дано,
Но Граб-стрит хвалила и вас заодно.
Так мир его духу: где б ни был, парящий,
Как ангел, играет он в небе блестяще.
Поэты, чью славу взрастил его гений,
И в небе продолжат поток восхвалений.
Шекспир, обласкай же волшебника сцены,
А Келли пусть сменят Бомонты и Бены!

Здесь Хикки лежит, грубоватый, но милый,
Само поношенье ему бы польстило.
Друзей он лелеял, лелеял стакан.
Был в Хикки один, но ужасный изъян.
Решили, что был он премерзостным скрягой?
Ах, нет, никогда — повторю под присягой.
Быть может, угодлив, на лесть тороват?
Ах, даже враги его в том не винят.
Иль может быть, слишком доверчив и только
И честен до глупости? Что вы, нисколько.
Так в чем же изъян? Говорите проворней!
Он был — что же дальше? — особый атторней.

Здесь Рейнолдс почиет. Скажу напрямик:
Ему не чета ни один ученик.
Острей, неуступчивей не было кисти,
А нрава — покладистей и неершистей.
Рожден, чтоб улучшить, воюя с убожеством,
Сердца обхожденьем и лица — художеством.
Хлыщей не терпел, но с примерным почтеньем,
Хоть вовсе не слышал, внимал их сужденьям:
«Корреджо рука, Рафаэлев мазок…»
Он нюхал табак, отодвинув рожок.

Уайтфурд почиет здесь с миром. Кто может
Сказать, что ничто балагура не гложет?
Да, был он чудак, весельчак, балагур,
Мгновенье — и новый рождал каламбур.
Душа нараспашку и щедр и сердечен,
Ни страхом, ни льстивостью не искалечен.
Легко и изящно, не слыша похвал,
Он соль остроумья вокруг рассыпал,
И список его ежедневных острот,
Пожалуй, не меньше страницы займет.
Шотландец, лишен предрассудков и чванства,
Ученым он был, но без тени педантства.
Прискорбно, однако, что ум либеральный
Был вынужден жить писаниной журнальной.
Он мог бы парить над вершиной науки —
Людей веселил каламбуром со скуки.
Мудрец, кто украсил бы место любое,
Какого-то Вудфолла жил похвалою.
Эй вы, остряки, щелкоперы газетные,
Раскравшие дочиста шутки несметные,
Эй, воры острот, раболепное стадо,
Почтить вам учителя вашего надо!
Плетьми винограда могилу увейте,
И вина на место святое возлейте!
Потом разложите над славной могилой
Страницы своей писанины унылой!
Уайтфурд! Чтоб радость тебе подарить,
Скажу: и шотландцы умеют острить.
Могу ль отказать я в признанье таком,
«Добрейший из смертных со злейшим пером»?