Жизнь. Судьба. Блокада. Покаянье. Посвящение О.Ф. Берггольц

1.
 
Не гибельна тоска, хотя бездонна,
и словно в нить вытягивает пульс.
Ну что же, пусть – блокадная мадонна,
я даже с этим пафосом смирюсь.
 
Стучи сильней, моё больное сердце,
стучи, как ленинградский метроном.
Пусть будет так: мадонна без младенца…
но с памятью бессмертной о былом.
 
Пережитое, к счастью, не исправить.
И не заткнуть жестокой правде рот.
Горька и беспощадна наша память.
Но ею настоящее живёт.
 
Я – прошлое. И я навеки с вами.
Я каждый день на радио иду
оправдывать своё существованье
и с городом делить его беду.
 
Не свыкнусь, не смирюсь, не успокоюсь,
и пусть сегодня так же, как тогда,
для вас звучит блокадной музы голос,
дающий силы жить и побеждать.
 
Пройдя по всем кругам земного ада,
мы связаны единою судьбой…
Ну что ж… пускай мадонна Ленинграда…
хотя от века не была святой.
 
 
2.
 
Мне страшно жить в безликом «мы» –
мечусь одна во тьме.
Я не вернулась из тюрьмы.
Я всё ещё в тюрьме.
 
И рвётся то, что было мной,
отбилась я от рук.
Всё отзывается тюрьмой –
острожен каждый звук.
 
Красна бедой, бледна стыдом,
как душу разменяв…
И домовиной станет дом
что схоронил меня.
 
Храни меня, меня губя,
я залегла на дно,
как жаль, что от самой себя
не скрыться всё равно.
 
На дне в дому, в гробу во тьме,
одна, одна, одна,
навечно спрятана в тюрьме,
мне целый мир – тюрьма.
 
Бред небылиц и психбольниц
не даст к спасенью шанс,
мой бедный сумасшедший принц,
я понимаю вас…
 
Я помнить буду, ты пойми,
совсем сойдя с ума,
что между мною и людьми –
тюрьма. Тюрьма. Тюрьма.
 
 
3.
 
Вынули душу, изгадили,
плюнув, сказали, живи,
грёбаный рай, вертоградина,
где там твой Спас на крови?
где там былые пророчества?
избранности колдовство?
Вот и сбылось одиночество.
Кроме него – ничего.
Только по кругу да около,
страшное знанье тая,
ходит она, одинокая…
Впрочем, она – это я.
Знаю: не сбудется прежнее,
и от зари до зари
ходит она безнадежная,
выгорев вся изнутри.
Маятник бьётся, качается,
стонет: люблю – не люблю,
строчка бежит не кончается,
может, совьётся в петлю.
Кажется, кажется, кажется,
что на краю бытия
не в чем ей, грешнице, каяться…
Впрочем, она – это я.
Что ей ещё напророчится,
если на сердце мертво.
Вот и сбылось – одиночество.
Кроме него – ничего.
 
 
4.
 
Вывози, дурак, над бедой скользя,
без тюрьмы никак и с тюрьмой нельзя,
выводи, болван, высшей правды суть,
напиши роман, а про жизнь забудь,
что хотел – возьми, пусть осудит бог,
не греши с людьми, каждый в мире плох,
так недолог мир, так коварен враг,
каждый в мире сир, каждый в мире наг,
чем помочь тебе на твоей войне,
наколдую ночь, чтоб рыдать во сне,
что всему конец, сгинем без следа,
скажет лишь подлец: не моя беда,
не моя вина, что подвёл под суд,
злые времена добрых унесут,
я слезу сотру, нам не счесть утрат,
оклевещет друг, отречётся брат,
и внутри души, и вокруг темно,
и уходит жизнь камушком на дно.
 
 
5.
 
В этом спасенье: бежать от ума,
каждую ночь снится бабе тюрьма,
классовым кляли бабу врагом,
тяжким пинали в живот сапогом:
чтоб не бежать тебе, чтоб не лежать,
чтобы детей никогда не рожать,
до смерти смертную муку терпеть,
сказок не сказывать, песен не петь…
 
Только – как вызов слепым и глухим –
сложит прекрасные баба стихи,
в этом спасенье: словом из тьмы –
душу свою изводить из тюрьмы,
чтобы, свободная, чуждая зла,
как полноводная речка текла,
правдой переча ковам врагов –
чистою речью – без берегов…
 
 
6.
 
Там порвётся, где тонко,
пусть нарыв незаметен.
И со смертью ребёнка
мир становится смертен.
 
Достучишься до рая? –
поглумится эпоха,
я себя потеряю…
Может, это неплохо?
 
Может, в этом спасенье?
Мир глядит виновато,
осенённый осенней
несказанной утратой,
 
но, воскресший, весенний,
забушует тревожно,
пережив обновленье,
что для нас невозможно.
 
Под деревьями парка
отшумевших столетий
листья старая парка
собирает в букетик.
 
Как всегда непреклонно
время осени лисьей,
и срываются с клёнов
пожелтевшие листья.
 
 
 
7.
 
Ни полслова о горе я –
и, платок теребя,
кончу правку истории
и возьмусь за себя,
 
ты зачти мне старание
и страданье зачти,
молодую, да раннюю
не покой отпусти,
 
на свободу нездешнюю,
что ни в жизнь не пропить…
сероглазую, грешную,
что умела любить,
 
научи покаянию,
что так сладко горчит,
обреки расстояниям,
от родных отлучив.
 
Что ж, в дорогу? Поехали?
Зазвенит под дугой…
Залатаю прорехи я,
но не стану другой.
 
И платок мой заплаканный,
я сжимаю в горсти.
Свою душу заплатами,
видно, мне не спасти.
 
 
8.
 
ни любви, ни тепла,
ни к чему адреса,
сколько я прожила –
можно книги писать,
 
как родная тюрьма
долюбила дотла,
как сводила с ума,
да свести не смогла,
 
и звучат голоса,
мол, живи без затей,
можно книги писать,
коли нету детей,
 
чтоб в ночи от тоски
не срываться на крик,
ты умом пораскинь,
наплоди себе книг.
 
мне с пустою душой,
лишь закрою глаза,
так жилось хорошо,
в петлю хоть полезай,
 
в череде этих дней
мудрено не запить,
кто-то книгой моей
будет печку топить,
 
наклоняясь к теплу,
не желая мне зла,
превращая в золу
всё, чем только жила.
 
 
9.
 
Угар мой затянувшийся весенний,
ночных часов зыбучие пески…
Придёт война – как ужас и спасенье
от собственного горя и тоски.
 
Мы, общей оглушённые бедою,
реальности пересечём черту.
И, навсегда прощаясь с немотою,
я право на страданье обрету.
 
Точней иначе: право на Страданье.
Со всеми и за всех. За город мой.
Чтоб оправдать своё существованье
в жестоком мире, взорванном войной.
 
 
10.
 
Корми страданьем – чтобы не приелось
до самой страшной гробовой доски.
Приходит человеческая зрелость
как плод нечеловеческой тоски.
 
Здесь ни одна звезда тебе не светит
и не горит приветливо окно.
Но есть стихи – упрямые, как дети,
что вырастить тебе не суждено.
 
Но суждено в грядущее вглядеться,
где ждёт тебя высокая беда:
стихи больные, выносив под сердцем,
на поруганье горькое предать.
 
Так в камере, под грубым одеялом,
когда животный страх неудержим,
то, что судьба ещё не отобрала,
вдруг чувствуешь безжалостно чужим.
 
Так в страшное безвременье уносит
тебя – и ты пуглив и одинок
и в свете лампы на ночном допросе
сжимаешься в отчаянья комок.
 
И, существуя в мире онемелом,
ты думаешь, что дар в тебе угас. –
И не страшнее жить под артобстрелом
и ждать тебе назначенный фугас.
 
И будто чьи-то пальцы давят шею,
но нем в ночи души предсмертный крик…
Война, блокада, голод – не страшнее,
чем страшное молчание внутри.
 
Бессмертным словом с мёртвым страхом споря,
поэт от века нищ, правдиво гол,
и, растворяясь во вселенском горе,
ты постигаешь вдруг, что ты – глагол.
 
Тобой глаголет тайная свобода,
и свет – в тебе, когда вокруг темно…
В годину бед быть голосом народа –
иной судьбы поэту не дано.
 
 
 
11.
 
А ты со мной, хоть ты ушёл.
И я живу с другим.
Мне с новым другом хорошо.
Шаги мои легки.
Легки, как самый лёгкий дым,
как самый вешний сад.
И в мир с восторгом молодым
глаза мои глядят.
Как сладко жить, как стыдно жить
внезапною весной…
Но стоит мне глаза смежить –
Ты здесь, передо мной.
Тебе обед готовлю вновь,
тебе постель стелю,
прости мне новую любовь,
ведь я тебя люблю.
Люблю, как дочь, жена и мать.
Как чувство утаим?
И страшно нового назвать
мне именем твоим.
А ты ушёл, но ты со мной
и в счастье, и в беде,
со мной, отобранный войной,
мой лучший из людей.
С тобою смерть, со мною жизнь,
нет, всё наоборот.
И вновь себе в ночной тиши
я зажимаю рот.
И в самой радостной весне
живу, себя казня:
Как странно, что тебя здесь нет.
А может, нет меня.
Распята тенью на стене…
Мне не уразуметь:
две жизни борются во мне,
а побеждает смерть.
 
 
12.
 
Это сумерки. Это бредь.
Это вечер в чужой Москве.
Я не дам тебе умереть.
Будешь вечно живым во мне.
 
Выключаю на кухне свет
и встречаю одна зарю.
Позабыв, что тебя здесь нет,
я опять с тобой говорю.
 
Задремав на плече твоём,
с прошлым будущее смешав,
вижу, как мы идём вдвоём,
ленинградской листвой шурша.
 
И за миг этот всё отдашь,
потому что в разгул стихий
ты прекрасен, как город наш,
вписан кровью в мои стихи.
 
И уже до последних дней,
обессмерченные войной,
слиты в горькой душе моей
ты – и город, навек родной.
 
Не раскаюсь в таком родстве,
откажусь от любых наград,
потому что в чужой Москве
Ты живёшь во мне, Ленинград.
 
Нарушая ночную тишь,
не даёшь ни за что уснуть,
метрономом сердца стучишь,
бьёшь тяжёлым набатом в грудь.
 
Осознав, что меня лишён,
ты зовёшь меня, Ленинград,
потому что все, кто ушёл,
моим голосом говорят.
 
Пусть он сорван или угрюм,
не бывать, чтоб мой голос стих,
потому что я говорю
голосами вечно живых.
 
 
13.
 
Забыть об этом – жизни будет мало…
Бессильных слов не заменить свинцом…
У магазина девочка стояла
с бесчувственным от голода лицом.
 
Скорми безумью жалости останки…
Мы не простим такого в смертный час…
Лицо её – угрюмой обезьянки,
взгляд никуда – её прозрачных глаз.
 
Мне с той поры всегда на сердце зябко…
Не растопить зимы блокадный лёд…
И грязная коричневая лапка
в немой мольбе протянута вперёд.
 
Не будет человечеству покоя,
пока – какой мечтой не овладей –
у булочной с протянутой рукою
стоит она, как памятник беде.
 
Парадным маршем радостно протопал,
развоплотясь в помпезной болтовне,
исход цивилизованной Европы
в обетованной варварской стране.
 
И в пику всем нелепым наговорам
отныне и вовек ответ такой:
тартюфовскому миру приговором –
та девочка с протянутой рукой.
 
Когда гремит салют блокадным эхом,
боль, как река, течёт без берегов,
я вижу ложность моего успеха,
моих патриотических стихов,
 
и всё, что мы так искренно сказали,
стараясь жить всегда не про запас…
всё ложь, есть только девочка с глазами,
смотрящими из прошлого на нас.
 
 
14.
 
Думаю – только закрою глаза –
кто-то меня за грехи наказал,
крутится, крутится веретено,
и отбирается всё, что дано…
что остаётся, обобранной, мне?
бедное слово на страшной войне;
не затворяясь в отдельной беде,
в муках теряя любимых людей,
словом своим буду бить по врагу:
больше-то я – ничего не могу,
свечкой сгорая, когда вам темно:
большего мне на земле не дано,
женщина просто, просто поэт,
боль и потеря, слово и свет.
 
 
15.
 
И сунут в душу грязным сапогом,
и речью потечёшь без берегов,
себя теряя в лязганье и плеске
засовов, ставень, голосов и слёз,
сбываясь понарошку и всерьёз,
развоплотясь, как в Боге, в боли резкой…
 
Развоплотись, чтоб нянчить в темноте
стихи взамен растоптанных детей,
до той определённой небом даты,
когда ты встанешь, жертвенно пуста,
блокадною мадонной без Христа
в огне и тьме над городом распятым.
 
Встаёшь Кассандрой, обречённой петь,
бессмертным словом попирая смерть,
о городе своём прекрасном плача…
Тогда в разгул убийственных стихий
рождаются, растут твои стихи,
а собственная жизнь так мало значит,
 
что скажешь, оказавшись на краю:
– Нам навсегда стоять в одном строю,
мы избраны, крестила нас блокада,
и нам судьбы не надобно иной…
И крепнет голос, сорванный войной:
«Я говорю с тобой из Ленинграда!»
 
 
16.
 
А нам с тобой, товарищ, место выбили –
в раю, где счастье хлещет через край.
Скорее в Ленинград, навстречу гибели,
пока нас не забрали в чёртов рай.
 
В Москве болтаюсь колоколом колотым,
здесь нашей страшной правде ходу нет.
Молчит страна, что город мрёт от голода,
что в душах многих выключили свет.
 
Зато пылают в городе пожарища,
на бледных лицах ярче красный цвет,
и умирают лучшие товарищи,
и тишина – оставшимся в ответ.
 
Где чёрной смертью улицы засеяны,
взойдёт безмерно страшный урожай…
Но – всё же – в Ленинград, там ждёт спасение,
там жизнь и свет, там мука через край.
 
Мы этой мукой наши души строили,
попробуй, враг, такими овладей!..
И, в общем-то, мы не были героями,
мы просто сберегли в себе людей.
 
 
17.
 
наши души крепче стали,
легче торфяной трухи,
мы, крещённые «Крестами»,
биты временем глухим,
просто выродки системы,
слов отхожих мастера,
оттого натужно немы
и души не отстирать,
верьте нам или не верьте,
нам спасением стихи
с нашей думою о смерти,
с родословием плохим,
мы упорно виновато
наши раны бередим,
нам в былое нет возврата,
нам не рады впереди,
то, что мы собой отмерим,
только мы себе возьмём –
на защиту нашей веры
мы шагаем под огнём,
это высшая награда,
и не надо мне иной,
это голос Ленинграда,
опалённого войной…
 
 
18.
 
Ждём прилива, как ждали отлива,
что утонем – давно не тужим.
Пропаганда бездарно-труслива,
так же туп и бездарен режим.
 
Мир привычный войною распахан,
но как прежде – навеки уже –
подлый привкус животного страха
поселяется в каждой душе.
 
Вновь и вновь повторяется это:
«как бы, знаешь, не вышло чего…»
И опять, и опять под запретом
слово истины горькой, живой.
 
И, как в стену упёршийся, снова
слышишь речь, что постыдно мертва –
из боязни правдивого слова
убивают живые слова…
 
Но свершится… Светло и сурово,
как былые, посмевшие сметь,
мы поднимемся в битву за Слово,
обречённые словом на смерть.
 
 
19.
 
Былое чёрным снегом занесёт,
меня от всех отгородив стеною.
А мне то что? Я потеряла всё.
И даже страх остался за спиною.
 
Я отдаю себя – за пядью пядь,
моё пространство уже, горше, глуше:
есть в мире те, кто рождены терять
и, в слове воплотясь, себя разрушить.
 
Здесь, посмотри, сгорает человек –
не дав плода, должны погибнуть зёрна…
Лети, мой снег, мой сумасшедший снег,
январский снег непоправимо чёрный.
 
 
20.
 
Как жизнь в тебе безжалостно проходит,
к финалу неизбежному спеша.
Шагреневая кожа на исходе.
Сбоит окоченевшая душа.
 
То мчится вскачь, то замирает сердце,
но кровь больная всё же горяча.
А вот душе уже не отогреться,
чуть тлеет догоревшая свеча…
 
Прости мне всё, растраченное даром,
слова мои в беспамятство текут…
Меня не отогреешь и пожаром,
их столько было на моём веку…
 
 
21.
 
Что рассказать тебе, союзник мой,
соузник мой, сокамерник, колодник?
Как пусто и темно среди зимы немой.
Умру зимой, немыслимо холодной.
 
Внезапно задохнусь передрассветной тьмой,
как заповедано нам всем, худым и сирым,
душою вымерзшей, душой моей немой
смерзаясь с ледяным кошмарным миром.
 
 
22.
 
Так по земле крадётся Лихо
и ждёт, когда я упаду…
Сегодня непривычно тихо,
и слышен птичий крик в саду.
 
Неужто можно в самом деле,
как раньше, выйти утром в сад,
не думая об артобстреле,
забыв про каждодневный ад.
 
Но сердце громом колокольным
взрывается в твоей груди…
Как страшно, просто и небольно
из дома в вечность выходить.
 
 
23.
 
Былое в душах будет тихо таять,
как под весенним солнцем синий лёд…
Я не хочу забвения, но память
меня однажды до конца убьёт.
 
Тебе, наверно, слышать это странно,
но мне себя привычно разрушать:
одной незалечимой рваной раной
становится скорбящая душа.
 
Всё меньше звуков жизни раздаётся,
всё больше замогильной тишины,
и я сижу одна на дне колодца,
откуда звёзды больше не видны.
 
 
24.
 
Я избыта до срока сознаньем больным
человека четвёртого сорта.
Я умру в первый день окончанья войны,
потому что завидую мёртвым.
 
Я надену твоё дорогое пальто,
напоённое духом весенним…
Потому что не та, потому что никто,
потому что не нужно спасенья.
 
Я уйду в пустоту ленинградских дворов,
в бесконечности Летнего сада…
Потому что на всём отреченья покров,
потому что мне счастья не надо.
 
Потому что не та, потому что никто,
просто с жизнью покончены счёты,
я уйду в никуда в твоём старом пальто,
на плечах так знакомо потёртом…
 
 
25.
 
Руки раскинуть – как развести мосты,
словно к распятью готовясь – так приговор вершить.
Тайный холодный бездонный стыд
мукой бескрестной встаёт из глубин души.
 
Этой моей бесполезной жертвой – прости за всё,
новая жизнь, пускай не со мной, живи –
голосом, верой, любовью моей спасён,
главная – из двух души половин…
 
 
26.
 
Я снова окажусь не той
и заболею немотой
моей молитвы покаянной.
Я снова перейду черту
и очертанья обрету
сплошной открытой миру раны.
 
Бог не предаст. Свинья не съест.
Развоплощенье – это крест
и путь к внезапному спасенью.
И, одержимая войной,
я заболею тишиной,
ночной, томительной, весенней.
 
 
27.
 
Весенний город был пуст и гулок,
шаги рассыпав по мостовой.
Нет места лучшего для прогулок,
чем город ветренный над Невой.
 
Готовый внезапным дождём закапать,
от равнодушья спасавший нас,
плащи развевая, срывая шляпы
и слёзы выдавливая из глаз.
 
Прямой и ровный, лишённый горок,
насквозь продуваемый – весь, насквозь!
Мой незабвенный, воскресший город,
иду тобой, не скрывая слёз.
 
Ах, сколько я в тебе потеряла,
наверное, больше, чем обрела…
Как в ряби стынущего канала
бессмертно качаются купола…
 
А путь к бессмертью непрост и долог
сквозь прошлого страшные миражи…
Пускай в груди ледяной осколок,
крещённые смертью выходят в жизнь.
 
 
28.
 
Как будто путём незнакомым
по городу, где тебя нет –
под окнами старого дома,
где ты появился на свет,
 
а дальше – за двориком школьным,
где детские книги листал… –
как странно, пронзительно-больно
идти по знакомым местам.
 
Какая счастливая мука:
вот здесь мы стояли вдвоём,
и кот в подворотне мяукал
о чём-то кошачьем своём,
 
и дальше – богатым подарком,
слагавшимся в питерский гимн,
бессмертная высилась арка,
воспетая кем-то другим,
 
здесь флаги ветрами полощет
декабрь, затевая игру…
а дальше мы вышли на площадь
к застывшему в небе Петру.
 
Взовьются в окне занавески,
как будто навстречу спеша…
и воздухом дивным и невским
тебе до рассвета дышать.
 
И с прошлым в немолкнущих спорах
болтаться всю ночь напролёт…
И самый немыслимый город
как прежде в тебе оживёт.
 
Не прежний – но кажется прежним,
хотя б на недолгую ночь.
И ты, воскрешённый надеждой,
пускай ненадолго – но прежний,
тот, прежний, спасительно нежный,
тот, прежний – почти что точь-в-точь.
 
 
29.
 
Как душе моей тяжело от ран,
чтоб их залечить – напишу роман,
о войне роман, о любви роман,
но роман – не жизнь, а сплошной обман.
Не виновна я, хоть и не права,
я хожу, ищу нужные слова,
может, те слова от беды спасут,
может, мой роман – самый правый суд,
милости чертог, нежности оплот,
вызревший в душе искупленья плод.
Не даётся мне слова благодать,
не найти мне слов, слов не отыскать…
 
 
30.
 
Прости меня, что я опять о ране
в моей незаживающей душе…
Жизнь и судьба. Война и покаянье…
От этой темы не уйти уже.
Прости искус упорных повторений,
но мне не сбиться с этого пути,
где прошлого идут со мною тени…
И грех прости, и праведность прости.
Не ради Бога… ничего не ради…
не смейся, милый, это не смешно:
я всё пишу блокадные тетради,
хотя война закончена давно.
Мы в возрождённом светлом Ленинграде,
но по ночам мои тревожны сны.
Пойми, родной, мы всё ещё в осаде:
мы с нашей правдой миру не нужны.
И пользе умозрительной в угоду
молчим о самом страшном и святом…
Пойми, родной, без правды нет свободы,
молчание и ложь разрушат дом…
Наш дом, пусть будет он велик и светел,
пусть смотрит в мир, высок, многоочит,
пусть в мирном доме подрастают дети,
и слово правды пусть всегда звучит.
И большего, мне кажется, не надо,
нет для поэта горше – тишины.
Нет, я не только голос из блокады,
я – слово правды для родной страны…