По праву памяти живой (Твардовский)
ПО ПРАВУ ПАМЯТИ ЖИВОЙ
Великим поэтам, наверное, всё-таки Бог позволяет сказать к концу земной жизни о том самом болевом, самом мучительном, что разрывало сердце долгие годы. Для Александра Трифоновича Твардовского, день памяти которого отмечается сегодня, 18 декабря, такой сквозной болью стало раскулачивание отца, который всю жизнь, по словам поэта, “горбел над землей” в смоленском хуторке Загорье. Боль эта была еще и потому болью особой, что беда на семью Твардовских обрушилась уже после того, как он, Александр, младший сын “кулака” Трифона, ради необоримого пристрастия к поэзии, покинул отчий дом и уехал в Москву. Зорить совсем даже не великое отцовское хозяйство коммунисты и комсомольцы из Смоленска будут без него, без него же и вышлют родителей на далекий северный Урал. Но без него-то без него, да всё это и по Александру дорожным катком прокатится...
Комсомольское собрание было бурным и крикливым. Все, даже особо уважавшие товарищи, клеймили позором начинающего газетчика и поэта: сразу, мол, видно кулацкую натуру; тихой сапой пролез в комсомол; втёрся в доверие и притворно прославляет враждебный ему социализм! Саша убито стоял перед кипевшим залом, искал хоть отдного сочувственного взгляда хотя бы уж среди друзей, но те угрюмо опускали глаза.
Что он перенёс тогда, теперь не измерить. Однако хоть чуть-чуть можно представить по стихам из поэмы “По долгу памяти”, написанной поэтом перед самым уходом. Вот эти проникновенные строчки:
Вам — из другого поколенья —
Едва ль постичь до глубины
Тех слов коротких откровенье
Для виноватых без вины.
Вас не смутить в любой анкете
Зловещей некогда графой:
Кем был до вас еще на свете
Отец ваш, мертвый иль живой.
В чаду полуночных собраний
Вас не мытарил тот вопрос:
Ведь вы отца не выбирали, —
Ответ по-нынешнему прост.
Но в те года и пятилетки,
Кому с графой не повезло, —
Для несмываемой отметки
Подставь безропотно чело.
Чтоб со стыдом и мукой жгучей
Носить ее — закон таков.
Быть под рукой всегда — на случай
Нехватки классовых врагов.
Готовым к пытке быть публичной
И к горшей горечи подчас,
Когда дружок твой закадычный
При этом не поднимет глаз...
И дружок закадычный, и уважавшие раньше товарищии, и все прочие комсомольцы единогласно проголосовали в тот вечер за исключение Александра из комсомола. Трагедия — по тем суровым временам. Но у Твардовского уже была связь с Богом, с той Божественной сферой, с которой постоянно связан подлинный поэт. А это — опора не пустяковая! Пусть мрачно затянули небосвод густые тучи,
... Но миру не раскрытый
В душе поёт под музыку секрет,
Что скоро мне семнадцать полных лет
И я, помимо прочего, поэт, —
Какой хочу, такой и знаменитый.
Что тут и говорить, пожалуй, и слепой увидит живую связь “раскулачивания” и шумного собрания комсомолии с первой знаменитой поэмой Твардовского “Страна Муравия”. В поэме этой начинающий автор сумел так гениально раскрыться, что и темы поднял, считай, запретные, и обидчикам своим нос утер, и, в итоге, получил Сталинскую премию, то бишь Государственную.
Действительно, надо было додуматься, чтобы в самый разгар насильственной коллективизации крестьян, в годы, когда еще ничуть не забылась память о массовых репрессиях кулаков, — взять да и написать о крестьянине Моргунке, который отшатнулся от колхозного рая и поехал искать Муравскую страну, где была бы у него, видите ли, своя собственная земля, своя собственная лошадка, свой собственный дом!
Весь год — и летом и зимой,
Ныряют утки в озере.
И никакой, ни боже мой, —
Коммунии, колхозии...
Едет, едет Никита Моргунов в своей телеге по необъятной нашей стране, а навстречу ему — подпоясанный бечёвкой пешеход, “И лопатки, точно крылья, под подрясником торчат”.
Из сапог торчат онучки,
За спиной гремит ларец...
— А-а, видать, тебя до ручки
Раскулачили, отец?..
Слово за слово, разговорились. Дивится Моргунок: по такой, мол, жаре бредёт куда-то батюшка, “собирал бы дань в приходе”. На что слышит Никита грустный рассказ. Грустный и горький, даже сквозь обычный юмор Твардовского:
— Где ж приход? Приходов нету.
Нету службы, нету треб.
Расползлись попы по свету,
На другой осели хлеб.
Тот на должности на писчей,
Тот иной нашел приют.
Ничего, довольны пищей.
Стихли, сникли и живут.
Ну, а я... Иду дорогой.
Не тяжел привычный труд.
Есть кой где, кто верит в бога, —
Нет попа, а я и тут...
Знать, не на одного Никиту навалилось горе-злосчастье, вот и у батюшек извечный, милый, желанный хлеб отобран-отнят. Едет, едет Моргунок по бесконечным пыльным просёлкам, едет да думку сладкую думает: вот ежели бы встретился ему по дороге вождь всех народов — Сталин, уж он бы по душам поговорил с ним. Неужели б самый любимый на земле человек не понял его, не уважил? Ведь ничего Никите и не нужно, кроме того, чтоб не мешали ему трудиться так, как он привык, как трудились его отец, дед и прадед. Так бы, напрямки, он и сказал вождю:
Товарищ Сталин! Дай ответ,
Чтоб люди зря не спорили:
Конец предвидится ай нет
Всей этой суетории?..
И жизнь — на слом, и всё на слом —
Под корень, подчистую.
А что к хорошему идем,
Так я не протестую...
И, конечно, выпросил бы он у вождя себе желанную долю:
Вот я, Никита Моргунок,
Прошу товарищ Сталин,
Чтоб и меня и хуторок
Покамест что... оставить.
И объявить: мол, так и так, —
Чтоб зря не обижали, —
Оставлен, мол, такой чудак
Один во всей державе...
Чудаков таких, Моргунков-единоличников, в державе, действительно, оставили, но услали их в такие места, где хлебопашеством никто отродясь не занимался. За неистребимую тягу к Стране Муравии (как будто Страны Советии не хватает!) навесили жетончики “врагов народа”, а сыновей их, так тех заклеймили еще похлеще — назвали “сынками врагов”. Причем, “сынков” в стране становилось всё больше и больше, поскольку к врагам, то бишь к кулакам, стали, по выражению поэта, “навалом” присоединять наркомов, командармов, писателей, ученых, всященников. А значит:
Клеймо с рожденья отмечало
Младенца вражеских кровей.
И всё, казалось, не хватало
Стране клеймёных сыновей...
В этот самый пик, как бы почувствовав в заведенном процессе клеймления особый перебор, Сталин “обронил в кремлёвском зале” пять поразивших страну слов: “Сын за отца не отвечает”. Как уточнил в последней своей поэме поэт:
Да, он умел без оговорок,
Внезапно — как уж припечёт —
Любой своих просчётов ворох
Перенести на чей-то счет;
На чье-то вражье искаженье
Того, что возвещал завет,
На чье-то головокруженье
От им предсказанных побед...
Он и тут взял и переложил всю трагедию отцов — сыновей непонятно на кого. С нынешнего дня сыны за отцов не отвечают. Нет и не было никогда никакой трагедии. Всё надо придать вечному забвению. И в самом деле, постепенно стали вытеснять из памяти страшное несчастье российского народа. Всё верно расчитал вождь, “отец родной”; одного не учел. Того, что великие поэты подчинены не велению монархов, а велению Божию. И вот как возмездие узурпаторам уже гремят над Страной Советов (тогда пока всё еще Страной Советов) клеймящие стройчки Твардовского:
Сын — за отца? Не отвечает!
Аминь! И как бы невдомёк:
А вдруг тот сын (а не сынок!),
Права такие получая,
И за отца ответить мог?
Ответить — пусть не из науки,
Пусть не с того зайдя конца,
А только, может, вспомнив руки,
Какие были у отца.
В узлах из жил и сухожилий,
В мослах поскрюченных перстов —
Те, что — со вздохом — как чужие,
Садясь к столу, он клал на стол.
И точно граблями, бывало,
Цепляя ложки черенок,
Такой увёртливый и малый,
Он ухватить не сразу мог...
И эти-то предельно изработанные руки, гордость и опора страны, были осуждены делать чуждую им работу где-то на краю света, за колючей проволокой, в разлуке с самым дорогим и святым. А всем, кто оставался по эту сторону колючек, начертывалось забыть про те руки, сыновьям — забыть про отцов, женам — про мужей, внукам — про дедов. Но ведь если действительно забыть, тогда конец всему!
Тогда совсем уже — не диво,
Что голос памяти правдивой
Вещал бы нам и впредь беду:
Кто прячет прошлое ретиво,
Тот вряд ли с будущим в ладу...
Что нынче счесть большим, что малым —
Как знать, но люди не трава:
Не обратить их всех навалом
В одних не помнящих родства...
Как кровно он почувствовал, великий поэт, что только времени дано право назвать кого большим, кого малым, кого повинным в тяжких грехах, а кого ни в чем не виновным; как он болезненно уловил вечную Божью истину — нет в будущем почетного, достойного места тем, кто жил не по правде, а по лжи. Только скрежет зубовный и достаётся таким лжелюбцам.
Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.
Как тут не согласишься с поэтом: если по самому большому, по самому совестливому счету, то все мы нынче в ответе за бывших властелинов страны, за долгий безбожный режим, за бездуховную опустошенность многих россиян, за наш выход на узкую, но единственно верную тропу к Спасителю. Болят наши сердца об этом, значит — выйдем. Пусть и через годы...
Великим поэтам, наверное, всё-таки Бог позволяет сказать к концу земной жизни о том самом болевом, самом мучительном, что разрывало сердце долгие годы. Для Александра Трифоновича Твардовского, день памяти которого отмечается сегодня, 18 декабря, такой сквозной болью стало раскулачивание отца, который всю жизнь, по словам поэта, “горбел над землей” в смоленском хуторке Загорье. Боль эта была еще и потому болью особой, что беда на семью Твардовских обрушилась уже после того, как он, Александр, младший сын “кулака” Трифона, ради необоримого пристрастия к поэзии, покинул отчий дом и уехал в Москву. Зорить совсем даже не великое отцовское хозяйство коммунисты и комсомольцы из Смоленска будут без него, без него же и вышлют родителей на далекий северный Урал. Но без него-то без него, да всё это и по Александру дорожным катком прокатится...
Комсомольское собрание было бурным и крикливым. Все, даже особо уважавшие товарищи, клеймили позором начинающего газетчика и поэта: сразу, мол, видно кулацкую натуру; тихой сапой пролез в комсомол; втёрся в доверие и притворно прославляет враждебный ему социализм! Саша убито стоял перед кипевшим залом, искал хоть отдного сочувственного взгляда хотя бы уж среди друзей, но те угрюмо опускали глаза.
Что он перенёс тогда, теперь не измерить. Однако хоть чуть-чуть можно представить по стихам из поэмы “По долгу памяти”, написанной поэтом перед самым уходом. Вот эти проникновенные строчки:
Вам — из другого поколенья —
Едва ль постичь до глубины
Тех слов коротких откровенье
Для виноватых без вины.
Вас не смутить в любой анкете
Зловещей некогда графой:
Кем был до вас еще на свете
Отец ваш, мертвый иль живой.
В чаду полуночных собраний
Вас не мытарил тот вопрос:
Ведь вы отца не выбирали, —
Ответ по-нынешнему прост.
Но в те года и пятилетки,
Кому с графой не повезло, —
Для несмываемой отметки
Подставь безропотно чело.
Чтоб со стыдом и мукой жгучей
Носить ее — закон таков.
Быть под рукой всегда — на случай
Нехватки классовых врагов.
Готовым к пытке быть публичной
И к горшей горечи подчас,
Когда дружок твой закадычный
При этом не поднимет глаз...
И дружок закадычный, и уважавшие раньше товарищии, и все прочие комсомольцы единогласно проголосовали в тот вечер за исключение Александра из комсомола. Трагедия — по тем суровым временам. Но у Твардовского уже была связь с Богом, с той Божественной сферой, с которой постоянно связан подлинный поэт. А это — опора не пустяковая! Пусть мрачно затянули небосвод густые тучи,
... Но миру не раскрытый
В душе поёт под музыку секрет,
Что скоро мне семнадцать полных лет
И я, помимо прочего, поэт, —
Какой хочу, такой и знаменитый.
Что тут и говорить, пожалуй, и слепой увидит живую связь “раскулачивания” и шумного собрания комсомолии с первой знаменитой поэмой Твардовского “Страна Муравия”. В поэме этой начинающий автор сумел так гениально раскрыться, что и темы поднял, считай, запретные, и обидчикам своим нос утер, и, в итоге, получил Сталинскую премию, то бишь Государственную.
Действительно, надо было додуматься, чтобы в самый разгар насильственной коллективизации крестьян, в годы, когда еще ничуть не забылась память о массовых репрессиях кулаков, — взять да и написать о крестьянине Моргунке, который отшатнулся от колхозного рая и поехал искать Муравскую страну, где была бы у него, видите ли, своя собственная земля, своя собственная лошадка, свой собственный дом!
Весь год — и летом и зимой,
Ныряют утки в озере.
И никакой, ни боже мой, —
Коммунии, колхозии...
Едет, едет Никита Моргунов в своей телеге по необъятной нашей стране, а навстречу ему — подпоясанный бечёвкой пешеход, “И лопатки, точно крылья, под подрясником торчат”.
Из сапог торчат онучки,
За спиной гремит ларец...
— А-а, видать, тебя до ручки
Раскулачили, отец?..
Слово за слово, разговорились. Дивится Моргунок: по такой, мол, жаре бредёт куда-то батюшка, “собирал бы дань в приходе”. На что слышит Никита грустный рассказ. Грустный и горький, даже сквозь обычный юмор Твардовского:
— Где ж приход? Приходов нету.
Нету службы, нету треб.
Расползлись попы по свету,
На другой осели хлеб.
Тот на должности на писчей,
Тот иной нашел приют.
Ничего, довольны пищей.
Стихли, сникли и живут.
Ну, а я... Иду дорогой.
Не тяжел привычный труд.
Есть кой где, кто верит в бога, —
Нет попа, а я и тут...
Знать, не на одного Никиту навалилось горе-злосчастье, вот и у батюшек извечный, милый, желанный хлеб отобран-отнят. Едет, едет Моргунок по бесконечным пыльным просёлкам, едет да думку сладкую думает: вот ежели бы встретился ему по дороге вождь всех народов — Сталин, уж он бы по душам поговорил с ним. Неужели б самый любимый на земле человек не понял его, не уважил? Ведь ничего Никите и не нужно, кроме того, чтоб не мешали ему трудиться так, как он привык, как трудились его отец, дед и прадед. Так бы, напрямки, он и сказал вождю:
Товарищ Сталин! Дай ответ,
Чтоб люди зря не спорили:
Конец предвидится ай нет
Всей этой суетории?..
И жизнь — на слом, и всё на слом —
Под корень, подчистую.
А что к хорошему идем,
Так я не протестую...
И, конечно, выпросил бы он у вождя себе желанную долю:
Вот я, Никита Моргунок,
Прошу товарищ Сталин,
Чтоб и меня и хуторок
Покамест что... оставить.
И объявить: мол, так и так, —
Чтоб зря не обижали, —
Оставлен, мол, такой чудак
Один во всей державе...
Чудаков таких, Моргунков-единоличников, в державе, действительно, оставили, но услали их в такие места, где хлебопашеством никто отродясь не занимался. За неистребимую тягу к Стране Муравии (как будто Страны Советии не хватает!) навесили жетончики “врагов народа”, а сыновей их, так тех заклеймили еще похлеще — назвали “сынками врагов”. Причем, “сынков” в стране становилось всё больше и больше, поскольку к врагам, то бишь к кулакам, стали, по выражению поэта, “навалом” присоединять наркомов, командармов, писателей, ученых, всященников. А значит:
Клеймо с рожденья отмечало
Младенца вражеских кровей.
И всё, казалось, не хватало
Стране клеймёных сыновей...
В этот самый пик, как бы почувствовав в заведенном процессе клеймления особый перебор, Сталин “обронил в кремлёвском зале” пять поразивших страну слов: “Сын за отца не отвечает”. Как уточнил в последней своей поэме поэт:
Да, он умел без оговорок,
Внезапно — как уж припечёт —
Любой своих просчётов ворох
Перенести на чей-то счет;
На чье-то вражье искаженье
Того, что возвещал завет,
На чье-то головокруженье
От им предсказанных побед...
Он и тут взял и переложил всю трагедию отцов — сыновей непонятно на кого. С нынешнего дня сыны за отцов не отвечают. Нет и не было никогда никакой трагедии. Всё надо придать вечному забвению. И в самом деле, постепенно стали вытеснять из памяти страшное несчастье российского народа. Всё верно расчитал вождь, “отец родной”; одного не учел. Того, что великие поэты подчинены не велению монархов, а велению Божию. И вот как возмездие узурпаторам уже гремят над Страной Советов (тогда пока всё еще Страной Советов) клеймящие стройчки Твардовского:
Сын — за отца? Не отвечает!
Аминь! И как бы невдомёк:
А вдруг тот сын (а не сынок!),
Права такие получая,
И за отца ответить мог?
Ответить — пусть не из науки,
Пусть не с того зайдя конца,
А только, может, вспомнив руки,
Какие были у отца.
В узлах из жил и сухожилий,
В мослах поскрюченных перстов —
Те, что — со вздохом — как чужие,
Садясь к столу, он клал на стол.
И точно граблями, бывало,
Цепляя ложки черенок,
Такой увёртливый и малый,
Он ухватить не сразу мог...
И эти-то предельно изработанные руки, гордость и опора страны, были осуждены делать чуждую им работу где-то на краю света, за колючей проволокой, в разлуке с самым дорогим и святым. А всем, кто оставался по эту сторону колючек, начертывалось забыть про те руки, сыновьям — забыть про отцов, женам — про мужей, внукам — про дедов. Но ведь если действительно забыть, тогда конец всему!
Тогда совсем уже — не диво,
Что голос памяти правдивой
Вещал бы нам и впредь беду:
Кто прячет прошлое ретиво,
Тот вряд ли с будущим в ладу...
Что нынче счесть большим, что малым —
Как знать, но люди не трава:
Не обратить их всех навалом
В одних не помнящих родства...
Как кровно он почувствовал, великий поэт, что только времени дано право назвать кого большим, кого малым, кого повинным в тяжких грехах, а кого ни в чем не виновным; как он болезненно уловил вечную Божью истину — нет в будущем почетного, достойного места тем, кто жил не по правде, а по лжи. Только скрежет зубовный и достаётся таким лжелюбцам.
Давно отцами стали дети,
Но за всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.
Как тут не согласишься с поэтом: если по самому большому, по самому совестливому счету, то все мы нынче в ответе за бывших властелинов страны, за долгий безбожный режим, за бездуховную опустошенность многих россиян, за наш выход на узкую, но единственно верную тропу к Спасителю. Болят наши сердца об этом, значит — выйдем. Пусть и через годы...