Камень-Алатырь

КАМЕНЬ-АЛАТЫРЬ
 
* * *
Из тройчатки земляничной, из брусничного листа
самый лучший для беседы заварили мы напиток,
а на столике варенье и сухариков избыток.
В окнах ветра завыванье и снежинок суета.
 
Если смерть придёт за нами, с десяти она попыток
ничего не сможет сделать,
оттого что не судьба.
 
* * *
Совок, метла и старенький бушлат.
У мусорки ворона как-то боком
вышагивает. Начали! Ну с богом,
и листья беззаботные шуршат.
 
Октябрь! Октябрь!
О, Богородицын Покров!
Задумчивые ангелы-таджики
все кашляют. Покрепче бы аджики
да с водочкой, а там, пожалуй, кровь
разгорячится. Жизнь, она проста
и говорит устами бабы Мани:
— Архаровцы! Под этими кустами
сметёте до последнего листа!
 
И вот прохожий в дутике цветном
сокровища пинает листопада.
Ах, ничего от жизни мне не надо —
любовь моя горчит. Всё дело в том,
что есть одна чудачка из «ЛЭТИ» —
она читает Гоголя и Сартра.
И если я её увижу завтра,
то… ничего. Ах, боже мой, прости!
 
* * *
На всём лежит блаженство снега:
на крыше кирхи, на авто,
на сложной жизни человека,
но неразгаданной зато.
 
А город видит синий вечер,
и пешеход без головы
мечтает, может быть, о встрече
эфирных духов и живых.
 
Пускай ушедшие по-птичьи,
над парком медленно кружа,
напоминаю нам: в обличье
телесном прячется душа.
 
Живи, мой друг! О человеке
не думай плохо и вообще…
 
* * *
Помолчим, хромоножка, жёнушка!
Соловей надрывает горлышко,
рыба плещется в тёмной заводи,
облака разошлись на западе.
Раскачался, как синий колокол,
лес, поющий под звёздным пологом.
 
* * *
Какая ночь! Прозрачна и тиха.
И посреди брусники, околдован,
зелёный пень — лишайники, труха.
Так человек в раю своём бедовом
стоит и улыбается. Чему?
Тому, что удаётся понемногу
понять вот это лето, тишину
и собственное счастье, слава Богу.
Припомнится, какая слабина
побеждена — мужик на самом деле!
А ночь идёт по кругу, и луна
качается, как бубен колдуна,
среди ветвей насупившейся ели.
 
* * *
Гром заворчал таинственно и глухо,
запела пучеглазая лягуха,
и капли застучали в жестяной
пузатый котелок. Ах, боже мой,
в густых и длиннопалых камышах,
очнулась утка: «Кря! Домой! Домой!»
Ты улыбнулась, бедная душа,
любовь моя, чуднАя робинзонша:
— Гляди, гляди, горох ледовый крошат
открытые для счастья небеса,
и жёлтая оса о сетку бьётся.
 
* * *
Ночное небо затянуло.
Костёр потрескивает, сыплет
земные звёзды, и навылет
я красотою ранен. Пуля
прошила сердце. Тесен воздух.
А там, под ёлками, в низине
шумит ручей. Сижу, босыми
ногами трогаю колоду,
сосне придумываю имя.
Допустим, Юлия. Природу
понять — о счастье! И заботу
твою принять, о ёжик Нина!
А может, Фима? Обормоту
прости, колючкин.
 
* * *
Где кипел муравейник приземистый, рыжий, а сосны
до звезды простирали янтарные руки, как пламя,
где гудели бойцы узкогрудые, жадные осы,
там внизу протекала река величаво и плавно.
 
Мы байдарку пробитую вынули сохнуть на берег,
чифирком обжигаясь, разгладили кружкой заплаты.
— Ула-ула! — кривился в крапиве лосиный, рыдающий череп.
— Эвон-эвон! — недобро шаманил мерцающий камень-Алатырь.
 
И сошлись облака — сероглазые воины. Копья
о щиты загремели, и рог затрубил ветродуя.
Я сказал: — Понимаешь, душа, как пещера циклопья —
ни просвета во тьме, но у нас костерок, аллилуйя!
 
Отвечал мой товарищ: — Я тоже запутался в чёрных
узловатых ветвях задремавшего плюсского дуба…
Задождило, и крышу палатки в текучих узорах
перетряхивал ветер — о, жизнь улыбалась, приблуда!
 
* * *
Вперёд и вперёд понемногу шагаю куда-то
к востоку,
рифмую четыре своих немудрёных стиха.
Сорву на заварку лесную сестрицу-яснотку,
и крикнет вещунья-болотница, и покачнётся ольха.
 
А там и на вешку заветную выйду. Хорошее дело:
чернеет кострище, налево серебряный ключ.
Да вот уже робкий закат, а душа полетела,
и золотом сосны зажёг угасающий ласковый луч.
 
Темнеет. Дымит костерок, и звенит комариная стая.
От первой, такой одинокой, высокой звезды
светлеют глаза, молчаливое небо прощая
за горе-злосчастье моё и за белую смоль бороды.
 
* * *
Где тоскует о чём-то рыдающим голосом
птица кроншнеп,
каждой веткой живой содрогается лес,
околдованный, шаткий.
Как нетрезвый лешак, бородатый, в белёсой парше,
выбредает болотный туман у зелёной палатки.
 
В рыжей гриве костра покручу подсыхающий хлеб,
самовитый, тяжёлый, оплаченный потом, несладкий.
Удивляется ёжик и снова, как тысячи тающих лет,
кровяного клеща кое-как выгрызает из ласковой лапки.
 
Где сосна подпирает небесный заплаканный свод,
где болит голова у пробившего дырочку дятла,
хорошо человеку, покуда он тихую песню поёт,
и трава-ястребинка его не обидит как младшего брата.
 
* * *
Стоит, как девочка наивная, ольха,
грустит уступчиво и смотрит на дорогу.
О, время вышло. И настала, слава Богу,
пора малиновым закатам полыхать.
 
Редеют волосы и зубы. Снеговой
покров присыпал даже редкие ресницы.
И только клиньями летят куда-то птицы,
курлы прощальное крича над головой.
 
Какие дали им откроются, когда
пересекут они границы Пустозерья?
О Боже, радует меня простое зелье —
все сорок градусов, а пьётся, как вода.
 
* * *
Упадёт золотая ресница
и сердечную мышцу прижмёт.
Под окном у кормушки синица
оживёт, и тягучий, как мёд,
зимний день потечёт понемногу.
Задымится душа в хрустале.
Млечный Путь, как простую дорогу,
мы с тобой перейдём на земле.
Будет снег на крыльцо опускаться,
будет горе тонуть в серебре,
будет жизнь, и великое братство,
и улыбка на смертном одре.