От чего отказался Есенин-6

От чего отказался Есенин-6
ОТ ЧЕГО ОТКАЗАЛСЯ ЕСЕНИН
 
(Литературный анализ)
 
6.
 
Только что рассмотренным стихотворением мы начали анализ самого плодотворного и вдохновенного периода в творчестве Сергея Есенина не только потому, что произведение это одно из самых значимых по теме и эмоциональному восприятию, переживанию житейских гадостей и нарушений Божественной Красоты, но и потому, что всё ещё щедро автор отдаёт здесь дань
имажинистской образности. Сердцем чувствуешь, как нелегко было прощаться поэту со своим любимым детищем.
 
Смотрите! Уже в первом четверостишии — два прекрасных, воистину оправданных сложных образа: мир таинственный, затихший и присевший, как ветер, — и, сдавившие за горло деревню, каменные руки шоссе!
 
Три — во втором четверостишии; один из них — классически непревзойдённый: звенящая жуть, испуганно заметавшаяся в снежную выбель. И ещё два — чёрная гибель и выходящий к ней навстречу поэт, выходящий отчаянно, с бесстрашным славянским вызовом.
 
В следующих семи четверостишиях — двенадцать поэтических образов, разной сложности. Итого — семнадцать. И ведь не скажешь ни слова упрёка. Потому что всё здесь здорово, проникновенно, точно и смело. Потому что трагедия требует именно такой сумасшедшей, невероятной, разрывающей сердце образности. Потому что за всем этим стоит уже пушкинская зрелость, глубина мыслей и переживаний.
 
По причине именно этой зрелости — зрелости в двадцать девять лет! — мы выбрали второе стихотворение, продолжающее есенинский прорыв к настоящей поэзии, в которой образ не самоцель, а только средство выражения мысли.
 
ПИСЬМО К ЖЕНЩИНЕ
 
Вы помните,
Вы всё, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
 
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
 
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел —
Катиться дальше, вниз.
 
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
 
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В разворочённом бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму —
Куда несёт нас рок событий.
 
Лицом к лицу
Лица не увидать.
Большое видится на расстоянье.
Когда кипит морская гладь —
Корабль в плачевном состоянье.
 
Земля — корабль!
Но кто-то вдруг
За новой жизнью, новой славой
В прямую гущу бурь и вьюг
Её направил величаво.
 
Ну кто ж из нас на палубе большой
 
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался.
 
Тогда и я,
Под дикий шум,
Но зрело знающий работу,
Спустился в корабельный трюм,
Чтоб не смотреть людскую рвоту.
 
Тот трюм был —
Русским кабаком.
И я склонился над стаканом,
Чтоб, не страдая ни о ком,
Себя сгубить
В угаре пьяном.
 
Любимая!
Я мучил вас,
У вас была тоска
В глазах усталых:
Что я пред вами напоказ
Себя растрачивал в скандалах.
 
Но вы не знали,
Что в сплошном дыму,
В разворочённом бурей быте
С того и мучаюсь,
Что не пойму,
Куда несёт нас рок событий…
 
……………………………….
 
Теперь года прошли.
Я в возрасте ином.
И чувствую и мыслю по-иному.
 
И говорю за праздничным вином:
Хвала и слава рулевому!
 
Сегодня я
В ударе нежных чувств.
Я вспомнил вашу грустную усталость.
И вот теперь
Я сообщить вам мчусь,
Каков я был,
И что со мною сталось!
 
Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.
 
Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ла-Манша.
 
Простите мне…
Я знаю: вы не та —
Живёте вы
С серьёзным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен.
 
Живите так,
Как вас ведёт звезда,
Под кущей обновлённой сени.
 
С приветствием,
Вас помнящий всегда
Знакомый ваш
Сергей Есенин. (1924 г).
 
Великий лирик дал жизнь этой поэме о любви, снова подчеркнём, в двадцать девять лет. Когда он полностью породнился с пушкинским направлением в поэзии и пошёл, как теперь говорят «золотой серединой», но золотой, взвешенной, гармоничной не в смысле кипения чувств и сердечных переживаний, а в смысле уже почти православной выверенности в изображении жизни с неподкупной Истиной, о чём Пушкин сказал так: «И неподкупный голос мой был эхо русского народа».
 
В поэме, — пятнадцать образов, уже менее сложных, но более простых, доходчивых, житейских. Для создания этого многопланового по тематике шедевра поэту не потребовалось изобилия метафор и метонимий, трагическо-ужасающей гиперболизации образов — простые, доходчивые, житейские слова лучше передавали суть сложного содержания. А о том, что поэма сверхсложная и многогранная, как сама правда жизни, как сама Истина, можно сделать вывод, хотя бы обзорно просмотрев предыдущие стихи Есенина о любви.
 
* * *
 
«Под венком лесной ромашки…» (1911 г.) — Потеря подаренного девушкой кольца обернулась потерей любимой. «Белая свитка и алый кушак…» (1915 г.) — Печаль своего красавца короля. «Зелёная причёска, Девическая грудь…» (1918 г.) — Притча о любви пастуха к юной берёзке. «Не стану никакую Я девушку ласкать…» (1918 г.) — О неземной любви к Богородице. Стихи из цикла «Москва кабацкая» (1923 г.): «Сыпь, гармоника… Скука…
 
Скука…», «Пой же пой. На проклятой гитаре…» безответной любви. «Не бродить, не мять в кустах багряных…» (1916 г.) — Поэтический гимн любимой девушке при прощании с ней. «Королева» (1918 г.) — Королева-красавица ждёт — Отражена пагубная страсть поэта, потерявшего смысл жизни. «Заметался пожар голубой…», «Ты такая ж простая, как все…», «Пускай ты выпита другим…», «Дорогая, сядем рядом…», «Мне грустно на тебя смотреть…», «Ты прохладой меня не мучай…», «Вечер чёрные брови насопил…» — В этом цикле с названием «Любовь хулигана», входящем в книгу «Москва кабацкая», поэт мучительно, но выходит, выдирается из мучительного душевного кризиса. Вся «Москва кабацкая» — углубление любовной тематики, отражение запутанной жизни революционных лет, крик души против жестоких подлостей осатаневшей действительности. Следующий взлёт — «Персидские мотивы», вершина мировой лирики.
 
Казалось бы, стихи о любви меньше других подвержены закону изменения, взросления, углубления поэтического дара. Если горячо, по-настоящему любит поэт, так он и стихи напишет настоящие, талантливые и значимые. Но это не так. И высоким любовным стихам лишь тогда приходит время, когда дар поэта достигнет зрелости, то есть вершины понимания Божественной Красоты, а если ещё более точно — начнёт делать осмысленные шаги к Истине, к Небесной благодати, к Богу. Так было у Пушкина и Лермонтова, так повторилось и у Сергея Есенина, особенно в «Письме к женщине», к разбору которого мы благоговейно приступаем.
 
Если кто-нибудь из вас заново прочтёт цикл «Любовь хулигана», посвящённый Августе Миклашевской, непременно заметит, что все представленные там стихи не столько о любви, о чувствах к любимой, сколько вообще
 
о смысле жизни, о стремлении разобраться в себе, в окружающей действительности, о своём месте среди ушедших и живущих в земных испытаниях.
 
Вот и эту поэму-хронику любовно-гражданских чувств поэт начинает с кульминационного эпизода в отношениях с женщиной, которую он, конечно же, любил, иначе бы и не вспомнил, не обратился к ней с объяснениями непростой жизни своей. Горько звучат слова поэта:
 
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел —
Катиться дальше, вниз.
 
Таких печальных расставаний немало было в есенинской судьбе. Сам об этом говорил он открыто. И мы скажем с такой же откровенностью. Подобно Пушкину, Лермонтову, Тютчеву и Фету, человеком он был необыкновенно влюбчивым и невероятно быстро терявшим возгоревшиеся амурные чувства, и поэтому горьких слов о своей неверности выслушивал множество.
 
Понятно, гневные слова звучали вполне заслуженно, но почти никто из «разлюбленных любимых» («Едет, едет милая, Только не любимая») не мог понять глубочайших причин есенинских непостоянств в любви, богемности и пристрастия к вину. Душу поэта поняла только одна из них — Галина Бениславская, боготворившая его до самозабвения и ставшая добровольным секретарём по творческо-издательским делам Сергея Александровича. Приведу небольшой отрывок из её воспоминаний:
 
 
«Очень много сил уходило в стихи, но он сам говорил, что нельзя ему жить только стихами, надо отдыхать от них. Отдыхать было не на чем. Оставались женщины и вино. Женщины скоро надоели. Следовательно — только вино, от которого он тоже очень хотел бы избавиться, но не было сил, вернее, нечем было заменить, нечем было заполнить промежутки между стихами.
— Не могу же я целый день писать стихи. Мне надо куда-то уйти от них, я должен забывать их, иначе я не смогу писать, — не раз говорил он в ответ на рассуждения, что нельзя такое дарование губить вином».
 
Случилась невероятная, и в то же время самая вероятная, закономерная вещь. Лучший ученик Константиновского училища и Спас-Клепиковской учительской школы, отличавшийся безукоризненным поведением и безупречным знанием и соблюдением Закона Божьего, Сергей Есенин, осознав поэтический дар и приехавший в Петербург, чтобы встретиться с Блоком и начать публикации стихов в поэтической столице, с лёгкой руки Александра Александровича был благосклонно встречен поэтической элитой, богемой, которая чуть позднее, после его благодатных встреч в Царском Селе с царственной семьёй, приобщила к традиционным кутежам (почитайте блоковское стихотворение «Поэты) и привела к коварной зависимости от «зелья» («Был я весь как запущенный сад, Был на женщин и зелие падкий»). Хотя надо сказать, что стихи всегда брали верх над пьянками и хулиганством. По исследованиям серьёзных литературоведов, лучший лирик всех времён и народов занимает первое место среди собратьев-стихотворцев по частоте сочинения стихов и поэм — почти не случалось дня, чтобы из-под его пера не выходило стихотворения, да ещё и, почти всегда, первоклассного! И всё же, всё же, всё же… «шальная жизнь» поэта, крепко испортившая характер, была главной причиной неудачной семейной жизни и непостоянной любви. Однако не единственной.
 
Есенин был мастером афористически короткого повествования («Лицом к лицу Лица не увидать. Большое видится на расстоянье»). Даже в одном четверостишии говорил о многом.
 
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В разворочённом бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму —
Куда несёт нас рок событий.
 
Поначалу, как многие литераторы тех лет, он не мог разобраться, что принесла России социалистическая революция. С одной стороны — провозглашение свободы, равенства, братства; власти — народу, земли — крестьянам. А с другой стороны — большевистский диктат, уничтожение «по-своему» мыслящих, яростная гражданская война; власть только тем, кто продался кремлёвским революционерам; гибельное разорение крестьянства; разрушение народного многовекового быта.
 
Посмотрите, как бесчеловечный, почти уже антихристовый разгул послеоктябрьской поры лёг в предельно сжатые строчки поэмы: «…в сонмище людском Я был как лошадь, загнанная в мыле, Пришпоренная смелым ездоком», «…в сплошном дыму, В разворочённом бурей быте С того и мучаюсь, что не пойму — Куда несёт нас рок событий», «Когда кипит морская гладь — Корабль в плачевном состоянье», «Земля — корабль! Но кто-то вдруг За новой жизнью, новой славой В прямую гущу бурь и вьюг Её направил величаво…»
 
Направил-то легко угадываемый кто-то (понятно, с шайкой шарлатанов помельче) и землю, и Россию величаво, к счастливой, сказочной, придуманной в радужных мечтаниях жизни, да путь в несбывающееся никуда лёг через ежедневно вспыхивающие, неистово умножающиеся насилие, кровь, разрушение всех прежних ценностей. И поэт, со своей сверхранимой душой, спустился в трюм, в кабак, «…склонился над стаканом, Чтоб, не страдая ни о ком, Себя сгубить В угаре пьяном». Это был протест Есенина, «дудки Божьей», точно такой же, как в дореволюционные годы — против буржуазно, цивилизованно загнившей интеллигенции, плюнувшей на всё святое и на Россию-матушку, на бедный народ свой.
 
Надежда, однако, умирает последней. Вместе с Блоком и Маяковским так хотелось верить, что за космической волной обновления мира, за «третьей революцией духа» (Маяковский) райская жизнь на земле всё же возникнет, и герой наш нашёл в себе силы примириться с невиданной ломкой в стране, надеясь, что «мировой пожар в крови» (Блок) очистит загнивающую пошлятину жизни, очистит людские души, приведёт к подлинным ценностям — свободе, равенству, братству.
 
А иначе бы поэт не обратился к своей собеседнице с такими, опять-таки предельно честными, откровенными словами:
 
Любимая!
Сказать приятно мне:
Я избежал паденья с кручи.
Теперь в Советской стороне
Я самый яростный попутчик.
 
Я стал не тем,
Кем был тогда.
Не мучил бы я вас,
Как это было раньше.
 
За знамя вольности
И светлого труда
Готов идти хоть до Ла-Манша.
 
Слава Богу, идти до Ла-Манша за знамя вольности и светлого труда Сергею Есенину не пришлось. Почему — об этом несколько позже, в шестой главе. А пока закончим анализ «Письма к женщине».
 
Шёл 1924 год, предпоследний земной год поэта. В душе его крепли не только поэтические пушкинские традиции, но и восстанавливались заповеди православные, от которых он незадачливо, в угоду общей моде, отвернулся. Но они всё чаще напоминали о себе, заставляли снова и снова сомневаться в неколебимости яростного попутничества. И бывшей своей знакомой, и наверняка когда-то любимой женщине, в прощальной строфе Сергей Александрович решил возможным сказать чисто христианские слова:
 
Простите мне…
Я знаю: вы не та —
Живёте вы
С серьёзным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен.
 
Живите так,
Как вас ведёт звезда,
Под кущей обновлённой сени.
С приветствием,
Вас помнящий всегда
Знакомый ваш
Сергей Есенин.
 
 
Поэт пожелал собеседнице под обновлённой сенью жить не в бестолковой советской маете, а только так, как ведёт звезда, звезда заветная…
 
* * *
 
«Мы многое ещё не сознаем, Питомцы ленинской победы…» — Из всех назойливо-лживых советских мифов этот жил в сердце поэта дольше всех. Облик пролетарского вождя покорил в те времена многих и наших, и зарубежных литераторов. Достаточно вспомнить Уэллса, Маяковского, Алексея Толстого, Твардовского. Но Есенин раньше всех заинтересовался личностью Ульянова-Ленина. Да и, пожалуй, больше других посвятил ему произведений, есть стихи и поэмы, в которых благодарно и уважительно упомянуто его имя. Вот лишь некоторые из них — навскидку. «Баллада о двадцати шести», «Русь уходящая», «Русь бесприютная», «Капитан земли», поэмы «Ленин», «Анна Снегина».
 
Есенин был поэтом прозорливым, имел пророческий дар предвидения. Ни одно нарушение извечной Божественной красоты в жизни не проходило мимо его внимания (в этом мы убедимся, разбирая дальше выбранную поэму), а вот изъянов в характере и делах Ильича не заметил. И в эту характеристику 1924 года он не внёс ни единой поправки: «Суровый гений! Он меня Влечёт не по своей фигуре. Он не садился на коня И не летел навстречу буре. Сплеча голов он не рубил, Не обращал в побег пехоту. Одно в убийстве он любил — Перепелиную охоту…» Правда, в завершении поэмы пророк в поэте всё же дал знать о себе. О последователях вождя-революционера Сергей Александрович сказал вполне честно и провидчески: «Для них не скажешь: “Ленин умер!” Их — смерть к тоске не привела. . . Еще суровей и угрюмей Они творят его дела...»
 
Действительно, более чем сурово и угрюмо наследники бунтарской победы продолжали «творить» (не созидать!) социалистическую небылицу, «творить» в крови и насилии, что Есенин, как многие его современники, воспринимал как
отклонения от ленинской безошибочной политики. Тогда ещё и слыхом не слыхивали о секретном письме любителя перепелиной охоты, в котором громом прогремел приказ вождя-миролюбца массово расстреливать всех попов и верующих, осмелившихся препятствовать советской власти по-бандитски грабить церкви и храмы. Наверно, поэт признал бы такую публикацию подложной, а все беззакония и весь «раскол в стране» приписал бы бесчестным «власть имущим», то бишь последователям Ильича.
 
А раскол на Руси произошёл страшный! Вызревал он с вольтеровского века, с поры европейского Возрождения, точнее — возвращения языческих норм жизни и влияния этого явления на Русь, которое породило у нас вторую фазу закона искушения, а попросту говоря торжество уродливого «детища» злого ленинского гения. Атеисты подняли меч на христиан. Бурными , половодными реками полилась братская кровь. Непримиримая ненависть вскипела между людьми. Это и вызвало горький возглас поэта: «Друзья! Друзья! Какой раскол в стране, Какая грусть в кипении весёлом!» В одном стане — горькая грусть, в противоположном — весёлая радость. Грусть, переросшая в скорбь, — по причине отлучения от управления страной и нормальной человеческой жизни, и несказанная радость — по случаю приобщения к большевистской неограниченной власти и хоть к малым, скромным, но всё-таки благам.
 
Отлучение большей части населения от элементарных прав и свобод прочным узлом связывало с полной заброшенностью этих несчастных, с ненужностью их для избранного «элитного» общества, правда, самотёком создавшегося из плебейского, по определению Есенина, «стада скотов», отбросов разрушенной нации. Поэт назвал большую часть россиян уходящим поколением, основная масса которого приходилась на крестьян. Да, в общем-то, он и сам принадлежал к этому большинству. «Я уходящих в грусти не виню, Ну где же старикам За юношами гнаться? Они несжатой рожью на корню Остались догнивать и осыпаться».
 
Впрочем, не они были самыми несчастными обитателями Руси той поры. Они были отверженными, однако в их душах ещё оставалось что-то светлое, хоть чуть-чуть, но согревающее, — то минувшее, что из страны уходило насовсем, но в памяти и сердцах совестливых граждан ещё оставалось. Существовала категория уже почти не людей. «Те Ещё несчастней и забытей. Они, как отрубь в решете, Средь непонятных им событий».
 
Я знаю их
И подсмотрел:
Глаза печальнее коровьих.
Средь человечьих мирных дел,
Как пруд, заплесневела кровь их.
 
Кто бросит камень в этот пруд?
Не троньте!
Будет запах смрада.
Они в самих себе умрут,
Истлеют падью листопада.
 
Лучший лирик и о себе должен был сказать нечто подобное: «И я, я сам, Не молодой, не старый, Для времени навозом обречён. Не потому ль кабацкий звон гитары Мне навевает сладкий сон?» Настоящие поэты,
служившие Поэзии, Правде, Истине, и во все-то времена любовью у властей не пользовались. А у «победителей» среди множества тогдашних претендентов на всемогущество — тем более. Дальше мы этой теме посвятим особый разговор, а пока скажем только, что «Божья дудка» Есенин, обладающий талантом небывало большим и ярким, значился в списке совершенно неблагонадёжных.
 
Долго я не мог понять вот этих строчек: «Советскую я власть виню, И потому я на неё в обиде, Что юность светлую мою В борьбе других я не увидел…» Как можно винить власть в том, что ты в революционной борьбе не участвовал? Не от тебя ли это зависело, не от твоих ли желаний и воли? Но, оказывается, не только можно, но и нужно было и себя, и власть винить и обличать — иначе Истины не постигнешь.
 
Своими до невозможности жестокими, бесчеловечными, дьявольскими делами-разрушениями революция многих оттолкнула от себя. А легко ранимого поэта нашего — в первую очередь. Не случайно с великой болью Сергей пишет трагические стихи «Мир таинственный, мир мой древний», не только с осуждением революционных сумасбродств, но и с пророческим предупреждением смертельной беды от цивилизации, если она осуществляется не под знаменем Божественных идей.
 
Но на то и закон искушения. Подвергается сомнению святое святых, сатанинское отрицание уводит от света в безумную ночь. И вот уже какой-то незнакомой красотой начинает отдавать от кровавого ужаса смуты, бунта, хулиганства, «бучи, боевой, кипучей» (Маяковский). И герой эссе нашего искренне (!) хочет стать яростным попутчиком разрушителей старого мира. По сути — вершителем сатанинской задачи цивилизации, выкрасившейся в заманчиво-радужный цвет гуманизма, демократизма, антиправославия.
 
Есенин, в чистой, светлой своей юности, в девятнадцать лет, признавшийся в том, что: «Голубиный дух от бога, Словно огненный язык, Завладел моей дорогой, Заглушил мой слабый крик»,— в двадцать три, на пятом году революции, прокричал зычно и раскатисто, бессовестно и кощунственно: «Не устрашуся гибели, Ни копий, не стрел дождей, — Так говорит по Библии Пророк Есенин Сергей. Время мое приспело, Не страшен мне лязг кнута. Тело, Христово тело, Выплевываю изо рта. Не хочу восприять спасения Через муки его и крест: Я иное постиг учение Прободающих вечность звезд».
 
Это новое учение переменило на противоположное православные убеждения поэта. Прозрения о гибельности цивилизации сменились социалистическим слепым восторгом: «…если взглянуть на беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, все же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой. Индеец никогда бы не сделал на своём материке того, что сделал «белый дьявол» (заметки «Железный Миргород»). — Понимание и поддержка гоголевского пророчества о том, что всё спасение человечества в искренней вере в Бога, в жизни по Его заветам («Рим», «Мёртвые души»), переплавились в атеистическую гордыню: «Когда всё это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость. Бедный русский Гайавата!» (Там же). — И самое опасное для Есенина и
 
для всех его почитателей — он, пусть и внешне, не глубинно, выбросил из бытия своего веру бабушек и дедов: «… лучше фокстрот со здоровым и чистым телом, чем вечная, раздирающая душу на российских полях, песня грязных, больных и искалеченных людей про «Лазаря». Убирайтесь к чёртовой матери с Вашим Богом и Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры, чтоб мужик не ходил «до ветру» в чужой огород. С того дня я ещё больше влюбился в коммунистическое строительство» (Там же).
 
Это сказано без рисовки, искренне. Искушение довело поэта до вершины отрицания. Но «искренними» были и главные строители коммунистического общества. В свой стан они его не допускали, своим не считали, пророчески верили в его измену, в поэтический бунт против ихнего бунта. И потому обида на советскую власть, на то, что не дают ему возможности стать «…настоящим, А не сводным сыном В великих штатах СССР». И потому: «Гитара милая, Звени, звени! Сыграй, цыганка, что-нибудь такое, Чтоб я забыл отравленные дни, Не знавшие ни ласки, ни покоя». И потому тайное и явное желание: «Я знаю, грусть не утопить в вине, Не вылечить души Пустыней и отколом. Знать, оттого так хочется и мне, Задрав штаны, Бежать за комсомолом».
 
* * *
Взросление, возмужание поэтического таланта неизбежно приводит не только к ясной, доступной простоте повествования, но и к настойчивому стремлению как можно более полно раскрыть тему, причём и сама тема становится предельно насыщенной и значимой. И, думаю, мы заметно обедним художественное полотно «Руси уходящей», если не выявим ещё одной категории граждан, выведенной в поэме; категории, которая восприняла советскую власть восторженно и благодарно.
 
«Я слушаю. Я в памяти смотрю, О чём крестьянская судачит оголь. «С Советской властью жить нам по нутрю... Теперь бы ситцу... Да гвоздей немного...» Это, как сказано, сельская оголь. Жить кое-как можно, вот и ладно, и спасибочки. Это мещане не мещане, живые не живые и мёртвые не мёртвые. Скорее по-библейски — теплохладные, которые без Бога в душе и голове, без крепких народных традиций, без прошлого и без будущего, зато с настоящим, пусть никаким.
 
Как мало надо этим брадачам,
Чья жизнь в сплошном
Картофеле и хлебе.
Чего же я ругаюсь по ночам
На неудачный, горький жребий?
 
Действительно, чего же? Брадачи своей жизнью довольны. Но ведь когда люди всем довольны и ничего им больше не надо, то можно ли назвать их людьми? Можно ли поэта назвать поэтом, если он всем доволен? Если недостатки жизни его не беспокоят? Если бездуховность и его собственная и окружающих — всё равно что звук пустой? Если современные бабушки и дедушки не принимают в домах своих странников и не читают внукам и внучкам Библию? Если по заросшим крапивой полям калики перехожие не поют слёзно «Лазаря»?
 
И так тоскливо стало на душе Сергея, лучшего поэта современности, что, бросив всё, едет он на родину заветную, в милое своё Константиново, переправляется на лодке через Оку и, дыша полной грудью, идёт по знакомым с детства просторам, которые открываются с крутого обрыва, знакомого до травинки и выемки. Мне
довелось там быть. И дали эти тоже сердце порадовали.
 
* * *
 
Я иду долиной. На затылке кепи,
В лайковой перчатке смуглая рука.
Далеко сияют розовые степи,
Широко синеет тихая река.
 
Я — беспечный парень. Ничего не надо.
Только б слушать песни — сердцем подпевать,
Только бы струилась лёгкая прохлада,
Только б не сгибалась молодая стать.
 
Выйду за дорогу, выйду под откосы, —
Сколько там нарядных мужиков и баб!
Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы.
«Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?
 
На земле милее. Полно плавать в небо.
Как ты любишь долы, так бы труд любил.
Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был?
Размахнись косою, покажи свой пыл».
 
Ах, перо не грабли, ах, коса не ручка —
Но косой выводят строчки хоть куда.
Под весенним солнцем, под весенней тучкой
Их читают люди всякие года.
 
К чёрту я снимаю свой костюм английский.
Что же, дайте косу, я вам покажу —
Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
Памятью деревни я ль не дорожу?
 
Нипочем мне ямы, нипочем мне кочки.
Хорошо косою в утренний туман
Выводить по долам травяные строчки,
Чтобы их читали лошадь и баран.
 
В этих строчках — песня, в этих строчках — слово.
Потому и рад я в думах ни о ком,
Что читать их может каждая корова,
Отдавая плату тёплым молоком.
 
18 июля 1925 года
 
Хорошо, славно, замечательно, что село не стало сплошь комсомольским, что вот, рядом, на покосе, и мужики, и бабы прежние, деревенские, и почти явственно увиделось, что под пропахшей жарким потом одеждой по-прежнему на них серебряные и медные крестики. И хорошо, славно, замечательно отозвалась на это душа… Отозвалась радостно и щемяще, как много лет назад…
 
(Продолжение следует)