От чего отказался Есенин-3

От чего отказался Есенин-3
ОТ ЧЕГО ОТКАЗАЛСЯ ЕСЕНИН
 
3.
 
Давным-давно, в далёкую весеннюю эпоху, подумалось мне, что поэзию тянет к прозе, а прозу к поэзии. Что-то подсказало, что это не просто слова, а в словах этих правда творчества, и подсказка, на самом деле, оказалась истинной. Истинной — с небольшим, но важным уточнением. Проза стремится к поэзии, к её ритмичности, мелодичности, чувственности, словесной яркости, а поэзия — к прозе, то есть к эпичности, повествовательности, серьёзному анализу, широте и глубине. И в прозе и в поэзии наступают моменты, когда переходы в свои, если так можно сказать, противоположности, начинают настоятельно требовать взвешенного, осторожного употребления чисто прозаических и чисто поэтических средств, потому что излишества мешают достижению цели подлинной художественности: полного раскрытия темы, ясности, доходчивости, эмоционального воздействия.
 
Мы оставили Божественный есенинский талант в том юношеском состоянии, когда он, словно голубь в чистой
 
грозовой воде, радостно купался в нескончаемом образном богатстве русского языка. Пока тематика стихов благоприятствовала этому. Разберёмся — почему.
 
Выявляя корни русской культуры, Пушкин увидел их в церковно-славянских традициях. Думается, ясны ему были и причины произрастания таких корней.
 
Создавая мир, Господь всё продумал и предусмотрел до мелочей. Всеведущий и всевидящий, Он знал, что в силу своего особого менталитета славянская народность сможет многовековой языческий быт преобразовать в веру христианскую, а потом, в годы её загрязнения и опошления, — в православную, сохранившую учение Христа; что русская история приведёт страну к образованию национальной культуры из церковных традиций; что искусство, и в частности поэзия, впитает в себя евангельскую тематику и изумительно красивую образность церковно-славянских песнопений и языка в целом; и что именно это позволит Пушкину сказать о происхождении нашей литературы из традиций народной жизни, основанных на откровениях Христовых.
 
Гениальным прозрением, явно не без подсказки Духа Святого, почувствовал это таинство и Сергей Есенин, осенью 1918 года, — в 23 года! — во время работы над статьёй «Ключи Марии», близко подошедший к истинному пониманию образности русского народного языка. Могучее влияние революции, отрицавшей православие, помешало ему в то время проникнуть в глубину глубин таинства, в то, что всё в земной жизни зависит от веры в Бога, но, что образная система языка и поэзии берёт начало в славянском быте было осознано им с удивительной полнотой и ясностью. Перечитайте статью, и вы поймёте пристрастие поэта к метафоричности и метонимичности, объясняющее пристальное внимание к образам в стихах
 
и прозе, но к великому сожалению, часто доводившее до явных злоупотреблений.
 
Мы уже сказали, что далеко не все темы поддавались «ежестрочной» образности. Выражение отдельных мыслей требовало пушкинской простоты, умеренного применения метафор и метонимий. Скажем, подобную строгость проявили сказочная поэма «Сиротка», стихи «Молитва матери», «Шёл Господь пытать людей в Любови…», «По селу тропинкой кривенькой…», «Побирушка», «Песнь о собаке», «Русь», то есть сочинения, где понадобились большие сердечная теплота и духовная серьёзность. К таким Есенин отнёс и вот это. Правда, здесь системы образная и повествовательная пока ещё живут на равных, — но уже на равных!
 
* * *
 
Разбуди меня завтра рано,
О моя терпеливая мать!
Я пойду за дорожным курганом
Дорогого гостя встречать.
 
Я сегодня увидел в пуще
След широких колёс на лугу.
Треплет ветер под облачной кущей
Золотую его дугу.
 
На рассвете он завтра промчится,
Шапку-месяц пригнув под кустом,
И игриво взмахнёт кобылица
Над равниною красным хвостом.
 
Разбуди меня завтра рано,
Засвети в нашей горнице свет.
 
Говорят, что я скоро стану
Знаменитый русский поэт.
 
Воспою я тебя и гостя,
Нашу печь, петуха и кров...
И на песни мои прольётся
Молоко твоих рыжих коров.
 
Эпическое начало в связи с важностью и серьёзностью темы здесь занимает гораздо большее количество из общих строк, чем образное. В двадцати из них метафор и метонимий всего семь — таинственный гость, след от колёс телеги, облачная куща, золотая дуга, пригнутая по кустом шапка-месяц, кобылица с красным хвостом и молоко рыжих коров, которое прольётся на песни поэта. (Я не учитываю дополнительные образы, рождённые из основных). А ясных повестовательных строк — восемнадцать! Притом, каких строк. Поэтических, действительно пушкинских, стилистически безупречных («разбуди меня завтра рано», «воспою я тебя и гостя» и так далее). Именно таких, которые несколько лет назад поэту не давались.
 
Поздравим героя наших заметок с величайшим приобретением и пойдём дальше по яркой есенинской пуще, выбирая те стихи, в которых повествовательный стиль заметно возрастает, придавая сложным образам всё более и более вспомогательную роль. Правда, перед этим нам хотелось бы сказать несколько слов о том, как с годами крепло авторское убеждение всё смелее идти уже порядочно забытой в России к тому времени поэтической тропой.
 
С поэтом произошло невероятное. Став по воле революционных обстоятельств основоположником нового литературного течения (а их тогда навозникало море
 
разливанное!), Есенин быстро понял, что любое творческое преобразование, порождённое умом человеческим, есть не что иное, как искусственное ограничение Богом данного поэтического таланта, а вместе с ним необходимых возможностей для проявления и развития духовного дара. Недаром с первых творческих шагов он пробовал свои силы в двух традиционных направлениях — народного творчества и могучих наработках пушкинской школы, которая позднее получила название «золотого века».
 
Как помнит читатель, с «классическим» литературным языком дела у начинающего поэта сложились неблагоприятно. Повествовательный жанр не давался, и подавляющее большинство стихов и поэм 1910-1921 годов в основе своей содержат имажинистский образный строй. Перечитайте две первых книги из пятитомника, на который мы ссылаемся в этой статье, и вы с нашим выводом согласитесь. Но! Заметным станет и другое — чем ближе к 1921 году, тем чаще прибегает Есенин к «поэтической прозе». Впрочем, он сам объясняет это осознанной необходимостью. (Цитаты — из указанного пятитомника).
 
* * *
 
«…О «РАДУНИЦЕ» (второе издание)
 
В первом издании «Радуницы» у меня много местных, рязанских слов. Слушатели часто недоумевали, а мне это сначала нравилось. «Что это такое значит, — спрашивали меня:
 
Я странник улогий.
В кубетке сырой?
 
 
 
Потом я решил, что это ни к чему. Надо писать так, чтобы тебя понимали. Вот и Гоголь: в «Вечерах» у него много украинских слов, целый словарь понадобилось приложить, а в дальнейших своих малороссийских повестях он от этого отказался. Весь этот местный рязанский колорит я из второго издания своей «Радуницы» выбросил… кое-что переделал…
 
1921 г.»
 
А вот строчки из статьи этого же года
 
«БЫТ И ИСКУССТВО»:
 
«Собратьям моим (по имажинизму. – Б.Е.) , кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и её уклада.
 
Собратья мои увлеклись зрительной фигуральностью словесной фразы, им кажется, что слова и образ уже всё.
 
…такой подход к искусству слишком несерьёзный, так можно говорить об искусстве поверхностных впечатлений, об искусстве декоративном, но отнюдь не о том настоящем, строгом искусстве, которое есть значное служение выявления внутренних потребностей разума.
 
Понимая искусство во всём его размахе, я хочу указать моим собратьям на то, насколько искусство неотделимо от быта и насколько они заблуждаются, увязая нарочито в утверждениях его независимости.
 
Слова — это образы всей предметности и всех явлений вокруг человека… Нет слова беспредметного и бестелесного, и оно так же неотъемлемо от быта, как и всё многорукое и многоглазое хозяйство искусство.
 
У собратьев моих нет чувства родины во всём широком смысле этого слова, поэтому у них так и несогласовано всё. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния.
 
Но жизнь требует только то, что ей нужно, и так как искусство только её оружие, то всякая ненужность отрицается так же, как и несогласованность.
 
1921 г.»
 
Сергей Есенин к двадцати шести годам пришёл к убеждению, что не жизнь существует для поэзии, а поэзия служит «оружием жизни». И именно это убеждение заставило его всё чаще и чаще обращаться к классическому пушкинскому повествовательно-образному языку, и язык, как это всегда бывает с любым великим писателем, начинает активно помогать ему осваивать, постигать, тонко чувствовать свои словесные богатства, то есть из врага превращается в надёжного друга.
 
Вот стихотворение 1922 года.
 
* * *
 
Всё живое особой метой
Отмечается с ранних пор.
Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.
 
Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой,
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.
 
 
И навстречу испуганной маме
Я цедил сквозь кровавый рот:
«Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму всё заживёт».
 
И теперь вот, когда простыла
Этих дней кипятковая вязь,
Беспокойная, дерзкая сила
На поэмы мои пролилась.
 
Золотая, словесная груда,
И над каждой строкой без конца
Отражается прежняя удаль
Забияки и сорванца.
 
Как тогда, я отважный и гордый,
Только новью мой брызжет шаг...
Если раньше мне били в морду,
То теперь вся в крови душа.
 
И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
«Ничего! Я споткнулся о камень,
Это к завтраму всё заживёт!»
 
В этом гениальном стихотворении только две червоточинки, которые заметят знатоки стилистики (к великому сожалению, они сейчас совершенно перевелись). Фраза «отмечается метой» обедняет наш великий и могучий язык — поэту не след употреблять однокоренные слова; ведь синонимов у нас огромное множество: не поленись и выбери подходящее! А словосочетание «с ранних пор» таит в себе ужасное неблагозвучие.
 
 
 
Всё остальное — чистая классика, в том числе и безупречная гармония повествования и образности всех трёх видов. Образы — «всегда герой», «простыла кипятковая вязь», «Беспокойная, дерзкая сила», «на поэмы пролилась», «золотая словесная груда», «над строкой отражается удаль», «новью брызжет шаг», «в крови душа», «говорю в чужой сброд», «споткнулся
о камень» (в последней строфе) — естественно и поэтично переплетаются с драматическим повествованием о дикой травле поэта обществом и властями. И то и другое стало единым, неразрывным, духовно-душевным единством, предельно понятным читателям. Перечитайте этот шедевр ещё раз и согласитесь с нашим выводом. Трудно будет не согласиться.
 
Всё так. Но нам, пожалуй, надо завершать анализ есенинского перехода от имажинизма к предельно насыщенной простоте «золотого века». Перехода весьма долгого, занявшего целых четырнадцать лет, и весьма сложного, трудного. Несмотря на то, что теоретически поэт убедился в целесообразности и жизненной необходимости подчинения всей образной системы русского языка теме, содержанию и всему комплексу художественных средств, на практике такой переход оказалось осуществить непросто. Сказывалась традиционная человеческая закономерность, которую Есенина охарактеризовал с пушкинской полнотой и ясностью: «живой души не перестроить ввек». Попробуем пойти стезёй Сальери и «поверить алгеброй гармонию». В двух первых томах нашего пятитомника — 216 стихотворений 1910-1923 годов. И хорошо будет, если в них наберётся три десятка произведений, в которых эпичность и образность ужились в гармоническом единстве. Ужились так, как в этом славном стихотворении, давно уже ставшем народной песней.
 
ПИСЬМО МАТЕРИ
 
Ты жива ещё, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
 
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
 
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
 
Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.
 
Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.
 
Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.
 
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, —
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
 
И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне несказанный свет.
 
Так забудь же про свою тревогу,
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
 
* * *
 
Хочу обратиться к другу моему, страстному почитателю крутой образной поэзии, с одним вопросом, правда, предельно расширенным и углублённым. Ну, и где тут, в этих проникновеннейших стихах, сногсшибающие метафоры и метонимии, подобные устрашающему образу: «изба-старуха челюстью порога жуёт пахучий мякиш тишины»?
 
Где метафоры и метонимии, предельно драматизируще-трагизирующие поэтический материал: «ржёт дорога в жуткое пространство» или «голова моя машет ушами, как крыльями птица»?
 
Где метонимии и метафоры, предназначенные для того, чтобы поставить стихотворение в разряд совершенно необычных, архиоригинальных, новых до головокружения и озноба — «и целует на рябиновом кусту язвы красные незримому Христу» или «время моё приспело, не страшен мне лязг гнута, тело, Христово тело выплёвываю изо рта»?
 
Где образы, с помощью которых поэт старался модернистско-яркими красками, отличными от привычных, показать великолепие любимой девушки: «со снопом волос твоих овсяных», «с алым соком ягоды на коже» и
 
«на закат ты розовых похожа»?
 
Или образы, посвящённые Божественной красоте природы: «выткался на озере алый свет зари, на бору со звонами плачут глухари»…
 
Ничего этого здесь нет… Но представь, мой любезный друг, мой горячий незадачливый оппонент, если бы всё это БЫЛО… Во что бы превратилось одно из лучших есенинских стихотворений… Дрожь по телу!.. И слава Тебе, Господи, что ничего здесь такого нет. Нет ЭТОГО. Зато есть ДРУГОЕ, которое полностью заменило имажинистские красоты. Безболезненно. Закономерно. По законам Божественной правды. Оказывается, когда эта правда, эта истина есть — ничего иного не нужно. И без иного всего в достатке.
 
А в чём этот достаток, эта предельная наполненность, когда, как говорят, не прибавить и не убавить? Сам Есенин дал этому поэтическому явлению точнейшую формулировку — «всю душу выплещу в слова». Живая, горячая, сочувствующая окружающему миру душа — она одна самодостаточна. Она одна прикасается к любой теме настолько нравственно, бережно и добросовестно, что тема становится святой. А святость не нуждается в украшательствах. Святости нужна только правда, только истина Христова, только настоящий Богом данный талант, который через негаснущую, беспокойную совесть осознанно или неосознанно ведёт литератора к небесной сфере вечных Божественных идей. (Настойчиво отсылаю читателей к статье Александра Блока «О назначении поэта». Обязательно найдите и приобщитесь к великой тайне поэзии!).
 
Однако — к разбору «Письма…» Обратите внимание, как бережно, с каким тонким чутьём раскрывает великий
 
лирик тему духовных связей между матерью и сыном. «Ты жива ещё, моя старушка? Жив и я. Привет тебе, привет. Пусть струится над твоей избушкой Тот вечерний несказанный свет». — Совершенно простые, разговорные слова, но идущие от чистого, благодарного сердца. Идущие от сердца, еще раз отметим, поэта талантливого, постигшего не только образную красоту русского языка, но и великий секрет эпического повествования, когда уже само сочетания слов в предложениях наполнено благодатью небесной поэзии («Пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет»).
 
Но Есенин не был бы Есениным, если бы не внёс в щемящий лирический поток отрезвляющую леденящую струю житейского драматизма, своей поэтической кровоточащей трагедии, в которой и беззащитность чистой души, и глубочайший протест против торжествующей на Руси несправедливости. «…И тебе в вечернем синем мраке Часто видится одно и то ж: Будто кто-то мне в кабацкой драке Саданул под сердце финский нож. Ничего, родная! Успокойся. Это только тягостная бредь. Не такой уж горький я пропойца, Чтоб, тебя не видя, умереть».
 
И тут же, в страшной, жестокой революционной заварухе, он находит силы переломить депрессию, вырваться из неё: «Я по-прежнему такой же нежный И мечтаю только лишь о том, Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом. Я вернусь, когда раскинет ветви По-весеннему наш белый сад…» Как жгучие зимние холода ни торжествуют, а весенняя теплынь нагрянет-таки в нестерпимую нежиль!
 
Напечатал эти строчки и вдруг подумал. А ведь корни-то этого стихотворения в наброске Пушкина, явившиеся на свет Божий в 1826 году.
 
НЯНЕ
 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках.
Глядишь в забытые вороты
На чёрный отдалённый путь:
Тоска, предчувствия, заботы
Теснят твою всечасно грудь.
То чудится тебе...
 
Впрочем, тяга к нашему гению появилась у гения начинающего несколько раньше, отразилась во многих стихах и закрепилась в классическом бронзовом памятнике:
 
А я стою, как пред причастьем,
И говорю в ответ тебе:
Я умер бы сейчас от счастья,
Сподобленный такой судьбе.
 
Но, обречённый на гоненье,
Ещё я долго буду петь...
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.
 
Есенинское пенье прозвенит бронзой, да ещё какой звонкой — «звяньше» золота! Вот к этому классическому наследию поэта мы сейчас и обратимся.
 
* * *
 
Благодарю поэта Валерия Благовеста, заметившего неточность в формулировке о постижении Истины автором “Слова о полку Игореве”. Думаю, что это касается и некоторых других, перечисленных мной в заново отредактированной главе.
 
(Продолжение следует)