Маяковский. Революция в одиночку

 
 
МАЯКОВСКИЙ.  РЕВОЛЮЦИЯ В ОДИНОЧКУ

По родной стране пройду стороной,
как проходит косой дождь.

В. Маяковский


На многие годы Владимир Маяковский ввел в заблуждение и критиков своих, и читателей звонкими, как бронза, и светлыми, как родник, строчками:

И мне агитпроп в зубах навяз,
и мне бы строчить романсы на вас —
доходней оно и прелестней.
Но я себя смирял, становясь,
на горло собственной песне...

Ни на какое горло собственной песне Владимир Владимирович не становился, поскольку, как это нынче явствует со всей очевидностью, такой необходимости у него просто не было. 

Подобная необходимость явно  была у Александра Блока, который, по словам  Маяковского, “честно и восторженно подошел к нашей великой революции”, но который — в силу своей “тонкой и изящной”, в высшей степени интеллигентной, по-философски глубоко осмысливающей жизнь натуры — не без великого сомнения относился к жестокому революционному насилию.

Потребность такая была и у Сергея Есенина, который  “в годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал всё по-своему, с крестьянским уклоном”.

У Маяковского – ни малейшего недоверия к революции не было: назревающая бунтарская буря с детства завладела его пылкой, непокорной душой. Всё уже было предопределено чтением стихотворных прокламаций, которые “тайком дала” ему  приехавшая из предгрозовой Москвы сестра. Позднее поэт о тех днях напишет : “Это была революция. Это было стихами. Стихи и революция как-то объединились  в голове”.

Со свойственной ему искрометной иронией поэт “уточнит”, как это “объединение” случилось: 

“...в демонстрации памяти Баумана мне (упавшему) попало большущим барабаном по голове. Я  испугался, думал — сам треснул”. Ну, а если серьезно, Маяковский удивительно рано, в 12-14 лет, “стал считать себя социал-демократом”, сроднился с марксистской теорией, как мы теперь говорим, теорией насильственного  преобразования общества. Иного пути он не видел и видеть не хотел. Из нагрянувшего к тому времени кризиса капитализма (впрочем, к такому выводу сознательно или бессознательно тогда пришло подавляющее большинство россиян) выход должен был быть (опять же по мнению очень многих) только один — революция, “единственная великая война из всех, какие знала история”.

В сегодняшнюю переломную  эпоху — эпоху переосмысления прошлого – у некоторых из нас с какою-то легкостью необыкновенной  укрепилось мнение, что “русский бунт, бессмысленный и беспощадный”, произошел только лишь по злой воле большевиков, по жгучему, фанатическому желанию Ленина и его сподвижников. Может быть, потому, что так склонны были думать и многие современники Октября.

Так, например, считал талантливейший писатель Иван Алексеевич Бунин, заклеймивший революционные события в книге “Окаянные дни”. Но достаточно почитать его же дореволюционные рассказы и повести, чтобы убедиться, что далеко не одни большевики виноваты в “русском бунте”. Помните эпизод из “Деревни”, когда слепая, нищая девочка в полуразвалившейся, темной, грязной избёнке хлебала ложкой молоко с плавающими в нем мухами? Нищета, обездоленность народная — и жирнощекое равнодушие чиновно-мещанского российского государства. Кого же из честных русских могло это не возмутить до гневного вскипания крови?!

Первые стихи Маяковского именно об этом — полном неприятии несправедливой, тупой, становящейся все более и более бездуховной жизни.

Только колышутся спадающие на плечи
мягкие складки лоснящихся щек.
Сердце в исступлении, рвет и мечет.
“Назад же! Чего еще?”

“Социал-демократ” Маяковский, Маяковский-поэт, в одиночку, как и положено русскому гению, за четыре года до Октября пошел на революционный штурм капиталистической, теряющей человеческое лицо России:

А если сегодня мне, грубому гунну,
кривляться перед вами не захочется — и вот
я захохочу и радостно плюну,
плюну в лицо вам
я — бесценных слов транжир и мот.

Вот эту-то искреннюю открытость, несгибаемую бескомпромиссность, бесстрашную гражданскую смелость, отрицание, равное пушкинскому  дуэлятскому вызову, всей загнившей подленькой жизни — многие из современников удивительно слепо восприняли как непозволительную вульгарность, невежественную грубость и неисправимое хамство поэта. Скажем, Иван Бунин в тех же “Окаянных днях” дает “портрет” тогда еще начинающего поэта:
“Был на собрании “Среды”. Много было “молодых“. Маяковский, державшийся, в общем, довольно пристойно, хотя все время с какой-то хамской независимостью, щеголявший стоеросовой прямотой суждений, был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник...” Едковато, не правда ли?

Но вот Анна Ахматова вместо «стоеросовой прямоты» увидела в поэте облик «божественного юноши, явившегося неизвестно откуда». А Максим Горький за “хамской независимостью” сумел-таки разглядеть суть восходящей поэтической звезды, одним из первых отметил, что в Маяковском “ярко проявляются  черты русского национального характера”. Да конечно же! Прямота, смелость, свободолюбие, неприятие неправды, острота суждений, ироничность, горячность, упрямство, хотя и самокритичность при этом, уживчивость в душе любви и ненависти, способность на крайний шаг, потребность глубокой веры в совершенный идеал. С такими чертами характера либо самозабвенно верят в Бога, либо в революцию, неспровергающую Божественные начала...

Маяковский, с ранних лет подпавший под влияние марксовых идей, безоглядно поверил в революцию, в возможность перестроить жизнь. Европейцы за утопиями своих социалистов не пошли, но вот русские их современники, многие русские интеллигенты, Владимир Маяковский... Почему бы и не стать этим идеям реальностью, если всем миром, с несокрушимой  русской  энергией,  взяться за их воплощение?

Это над взбитой битвами пылью,
над всеми, кто грызся, в любви изверясь,
днесь небывалой сбывается былью
социалистов великая ересь!

Нет, конечно, Маяковский не был розовым мечтателем; он понимал величайшие трудности, связанные с воплощением “великой ереси”. И главной из них был новый человек – человек “небывалой” формации, который не мог сиюсекундно родиться из вислощекого  российского мещанина. Его следовало  “создать”, а для этого надо было “старый мир разрушить до основания”, чтобы не тянул назад старыми соблазнами.

Белогвардейца найдёте — и к стенке.
А Рафаэля забыли? Забыли Растрелли вы?
Время пулям по стенке тенькать.
Стодюймовками глоток старьё расстреливай!

...Выстроили пушки по опушке,
глухи к белогвардейской ласке.
А почему не атакован Пушкин?
А прочие генералы классики?

Только после разрушительной атаки можно было браться за осуществление “третьей революции” — “революции духа”, понимая, что нужны будут титанические усилия как “воспитателей”, так и самих “перевоспитуемых”:

Попалили денек-другой из ружей
и думаем — старому нос утрем.
Это что! Пиджак сменить снаружи —
мало, товарищи! Выворачивайтесь нутром!

Мудрый Блок мгновенно заметил “просчет” собрата по “армии искусств”. Предостерег в коротком письме: 

“Не так, товарищ!
Не меньше, чем вы, ненавижу Зимний дворец и музеи. Но разрушение так же старо, как строительство, и так же традиционно, как оно. Разрушая постылое, мы так же скучаем и зеваем, как тогда, когда смотрели на его постройку. Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете, проклятия времени не избыть. Ваши крики — всё еще только крики боли, а не радости. Разрушая, мы всё те же  еще рабы старого мира; нарушение традиций — та же традиция. Над нами — большее проклятье — мы не можем не спать, мы не можем не есть. Одни будут строить, другие разрушать, ибо “всему свое время под солнцем”, но все будут рабами, пока не явится третье, равно не похожее на строительство и разрушение”.

Письма этого Владимир Владимирович не получил, но вскоре и сам, без подсказки, справился с “революционным заскоком” — тема разрушения старого мира навсегда исчезает из его стихов. А чуть позже он и с Пушкиным “примиряется”, и даже больше — на дружеской ноге беседует с ним о поэтическо-житейских тонкостях:

У меня, да и у вас, в запасе вечность,
Что нам потерять часок-другой?!..

Потерять часок другой на фоне вечности, понятно, для великого поэта ничего не стоило. Однако в быстробегущей жизни всё было не так. В одном из стихотворений поэт в шутливой манере просит, чтобы Госплан загружал его, наподобие завода, сверхнапряженными производственными заданиями. Не дожидаясь “указаний сверху”, Маяковский сам загрузил себя поэтической работой, да так что, как он выразился,

... десять пегасов
загнал за последние 15 лет...

В его невероятно широчайшем поле зрения (позволяли и бурлящая, вулканическая энергия, и светлый, гениальный ум) оказывалась любая деталь, и значительная, и незначительная, так называемого тогда социалистического строительства — от появления в витринах “сыров незасиженных” до возникновения трестов (“В  Москве редкое место — без вывески того или иного треста”). И если бы довелось мне быть “профессором” каких-нибудь исторических наук, я, честное слово, послушался бы Владимира Владимировича, снял бы “очки-велосипед” и занялся изучением советского периода России не по статистическим сводкам (они, как теперь выясняется, были насквозь лживыми), а только по стихам Маяковского (уж точно — неправды в них ни капли, ошибки  – были, неправды – никогда!).

Что верно, то верно, он вдохновенно “пел свое отечество, республику свою”, воспевал малейшее продвижение России к “коммунизму”, но, будучи еще и диалектиком (это он опять же слукавил, говоря, что “мы диалектику учили не по Гегелю”; конечно же, и по Гегелю, и по Марксу, и по Ленину), — Маяковский отчетливо понимал, что по сравнению с идеальной задачей все “ростки нового” такая малость, такая лилипутская несовершенность! Помните, с какой безжалостной прямотой оценил он свое “великое время”:

Уважаемые товарищи потомки!
Роясь в сегодняшнем окаменевшем дерьме (в подлиннике – сильнее),
наших дней изучая потёмки,
вы, возможно, спросите и обо мне.

“Сам”, без проницательной подсказки Блока, Маяковский разобрался в том, что и “разрушение” нам мало что дало, и “строительство”  идет с какими-то страшными перекосами, и с духовным ростом “строителей социализма” творится что-то неладное (они “не могут не спать”, они “не могут не есть”).

Поначалу поэт, по русской своей натуре, не терял веры, что со временем “третья революция” всё же совершится, но, вопреки теоретическим выкладкам Маркса и Ленина, “социализм” не очищался с годами, не становился более духовным, а скорее наоборот — всё больше плесневел и заболачивался. В тридцатые годы — всего через десяток с лишним лет после Октября! — бюрократизм с головой захлестнул партаппарат и чиновничество. И самое страшное,  эту бюрократическую гангрену  (“над нами — большее проклятье”) не могли остановить ни наимощнейшая критика поэта, ни борьба с этим явлением, так сказать, “честных коммунистов”, ни назревавшее, но пока еще разрозненное, глухое  недовольство народа. 

Уже не хватало саркастического запала “Прозаседавшихся”, который  в один прекрасный день “прошиб” даже Владимира Ильича; “кавалерию острот” надо было срочно заменять “тяжелой артиллерией”. И Маяковский пишет серию остро сатирических пьес. Ниже мы остановимся лишь на одной из них. 

С первых же строк “Бани”, драмы в шести действиях, с цирком и фейерверком, ясно, по кому пройдется калёным веничком Маяковский. Конечно же, по партбюрократии, ставшей “глыбой преткновения” на пути в будущее,  и в первую очередь — по  “вождю трудящихся масс”, “главному  начальнику по управлению согласования”, а попросту “главначпупсу” товарищу Победоносикову.

“Но что можно сделать с проклятым товарищем Победоносиковым? — отчаянно восклицает один из героев пьесы. — Он просто плющит каждого своими заслугами и стажем. Ты знаешь его биографию? На вопрос: “Что делал до 17 года?” — в анкете он ставил: “Был в партии”. В какой — неизвестно, и неизвестно, что у него, “бе” или “ме” в скобках стояло, а может, и ни  бе, ни ме не было. Потом он утёк из тюрьмы, засыпав страже табаком глаза. А сейчас, через двадцать пять лет, само время засыпало ему глаза табаком мелочей и минут, глаза его слезятся от довольства и благополучия. Что можно увидеть такими глазами? Социализм? Нет, только чернильницу да пресс-папье...”

Да, глазами, слезящимися от собственного благополучия, народных чаяний и забот не разглядишь, но благополучные начальственные глаза с особой зоркостью видят то, что может помешать их собственному благополучию. А помешать может всё живое, всё творческое, всё талантливое, всё созидательное. Всё то, что делает хоть маленький шажок в сторону от “ценных указаний” госбюрократа. 

На это у Победоносикова одна  реакция: “Чудовищно!  Непостижимо! Кто?.. Где? У меня! В какое время? В то время, когда я веду мое учреждение к социализму по гениальным стопам Карла Маркса и согласно предписаниям центра...” И не дай Бог кому-нибудь возразить партийному самодуру, сразу же: “Что?! Издеваться? И над своим непосредственным, ответственным начальством, и над посредственной... да нет, что я говорю! над безответственной тенью Маркса... Не пускать! Задержать!!!”

На просмотре готовящейся к постановке пьесы о “себе” (ну, а значит и о строящемся социализме!) “главначпупс” эдак толстенько намекает: “Изображен, судя по всему, ответственный товарищ, и как-то его выставили в таком свете и назвали еще как-то “главначпупс”. Не бывает у нас таких, ненатурально, нежизненно, непохоже! Это надо переделать, смягчить, округлить...”

И режиссер (ясно, управленец чином пониже) тут же приступает к “смягчению и округлению” пьесы (то бишь, понятно, живой жизни): “Свободный мужской состав, притворитесь, что вы — “кто был ничем”, и вообразите, что вы —  “тот станет всем”. Взбирайтесь на плечи друг друга, отображая рост социалистического соревнования”. И еще: “Свобода, равенство и братство, симулируйте  железную поступь рабочих  когорт. Ставьте якобы рабочие ноги на якобы свергнутый  якобы  капитал...”

Трудно, просто невозможно, читая эту кровоточащую сатиру, не заметить горького прозрения поэта, что никакого “социализма” в России не получается, никакого “сознательного пролетариата”, никакой партии —”мозга класса, дела класса, силы класса, славы класса”. Получались “якобы социализм”, “якобы рабочий класс” и  “якобы партия”. А раз так, рушилась основа основ социализма — непогрешимо-истинная марксистская теория, которой Маяковский отдал всё свое сердце, “всю свою звонкую силу поэта”... “Социалистов великая ересь” оказалась все-таки  неосуществимой... Терялся смысл жизни... Смысл прежней и будущей  борьбы...

В 1921 году Маяковский писал о великой трагедии Блока, в процессе работы над поэмой “Двенадцать”  всё-таки  духовно отвергшего кроваво-революционный путь России: “... дальше дороги не было. Дальше смерть. И она пришла”. Через четыре года  точно такая же трагедия разыгралась с Есениным, а черед девять — с Маяковским. Не было, не было дальше пути...

Я хочу быть понят моей  страной,
А не буду понят – что ж?!
По родной стране пройду стороной,
как проходит  косой дождь...

Эти строки перед уходом, пронизанные безмерной трагедией и в то же время безжалостным сарказмом над собой, были написаны в дни величайшей депрессии, после обрушившихся на поэта невзгод – уничтожающей критики партийных чинуш, откровенного саботажа его юбилейной выставки, крушения “любовной лодки”, краха духовного стержня — революционной идеологии, невозможности придти к Богу, найти в Нем опору и откровение. 

Да, придти к Богу – это  было бы спасением. Но он не мог сделать этого. В то время не мог. Прошло совсем немного лет после того, как в гордыне (всё-таки гордыне!) поэтического величия («у меня в душе ни одного седого волоса»), почувствовав силу своей гениальности, своего, как он считал, неограниченного,  почти нечеловеческого всемогущества («мир огромив мощью голоса»), написал он вот эти страшные атеистические строчки: 

Я  думал – ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь, – из-за голенища
достаю сапожный ножик.

Крыластые прохвосты!  Жмитесь в раю!
Ерошьте пёрышки в испуганной тряске!
Я  тебя, пропахшего ладаном, раскрою –
Отсюда до Аляски!

Но Бога раскроить невозможно – ни сапожным ножиком, ни атомной бомбой, ни «всесильной», отрицающей Вседержителя мыслью. А вот чтобы уничтожить человека, достаточно малюсенькой пули из нагана, которым, как теперь почти уже доказано, прекратил титанические мучения поэта один из бездарных и бездуховных огэпэушников.

И не пророческое ли предвидение этого в удивительных по смелости стихах революционера-одиночки, опубликованных уже в наши перестроечные дни:

Окончилась бойня.
Веселье клокочет.
Смакуя детали, разлезлись шажком.
Лишь на Кремле
              поэтовы клочья
сияли по ветру красным флажком.

Талантливейший поэт предчувствовал, что он разойдется с грядущей эпохой («пройду стороной, как проходит косой дождь»), что страной, народом он будет не понят. Так было при его жизни. Так случилось и после крушения Красной Державы, – его, «горлана, главаря», «все сто томов его партийных книжек» безжалостно вычеркнули из школьных и вузовских программ, много лет не переиздавали. К счастью, разум взял верх, сейчас всё изменилось или, по крайней мере, меняется. Маяковский снова становится в ту классическую шеренгу, где он на «М», а Пушкин – на «П». Вот только совсем другой, уже не патетический, а трагический оттенок ложится на его стихи и поэмы. Трагический оттенок от краха социалистических идеалов, от ошибочности жизненного и поэтического пути без Бога, без Его Истинных Заповедей.

Наверно, у каждого большого поэта есть итоговое стихотворение, свой «Памятник». У  Маяковского такой «Памятник» разбросан по многим произведениям. Есть частичка его и в ранних стихах. Скажем, вот такое честверостишие:

Грядущие люди! Кто вы?
Вот я – весь – боль и ушиб.
Вам завещаю я сад фруктовый
моей великой души.

Мы благодарны поэту за, действительно, буйно-пахучий, росистый, гигантский поэтический сад, который он оставил нам в наследство. Благодарны за настоящую, звонкую, чистую, свежую поэзию, которая перечёркивает всю его непоэзию. Благодарны за великий нравственный урок.