ПОЭЗИЯ МАНДЕЛЬШТАМА

ПОЭЗИЯ МАНДЕЛЬШТАМА
 
Борис Ихлов
 
- Насколько мои стихи новее, - хвастал Осип Эмильевич, сравниваясь с неким поэтом.
 
Во времена Пушкина традиционной была рифма «розы – морозы», Пушкин издевается над ней: «Читатель ждет уж рифмы «розы»? – / Так на же, на ее, лови!»
Пушкинский язык, впитавший фольклор от Баркова – не напышен, не патетичен, не выспренен, как у Ломоносова, Радищева, Державина, Сумарокова и даже Жуковского.
В Серебряный век рифма уже далека от классической рифмы Золотого века поэзии, не чураются примитивных рифм, иной ритм стиха, иная образность.
 
… Твои очи, сестра, остеклели, остеклели – глядят – не глядят. / Слушай! Ели, ветвистые ели / Непогодой студеной шумят…
… По переулку летел трамвай… мы проскочили сквозь рощу пальм, / Через Неву, через Нил и Сену…
… Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет / В тяжелых нежных наших лапах?
… Я вижу – над домом по риску откоса / Лучами идешь, собираешь их в копны…
 
Но Серебряный век дал миру не только Блока, Белого, Бальмонта, Гумилева, но Брюсова, Северянина, Вячеслава Иванова, наконец, Хлебникова, футуристов, Олейникова, обериутов.
 
… За него, за умом небогатого, / Хочет замуж, как рыбка, она…
… О, лебедиво! О, озари…
 
Но это еще цветочки. Вот ягодки:
… На стуле моя голова
лежит и смотрит на меня с нетерпеньем…
 
Не нужно рифмы, размера, да и смысла тоже. Вывороченное наизнанку слово, спасибо Северянину, ассоциации – любые, хоть суп с гвоздями, описанию подлежит всё, кишечные газы, маразм кретинов, некрофилия.
И грянули кубизм, авангард, модернизм, додекакофония, атональная музыка и, вершина – концептуальная поэзия. Нет на прорву карантина, их не просто много, их орды.
 
После «сердитых шестидесятников», из которых Вознесенский также внес свою лепту в словотворчество, рифма становится еще более свободной, еще более неточной, появляется внутренняя рифма. Стихотворение становится гипнотической формулой:
… Бурьян чадил, кузнечик баловал, подковы трогал усом и пророчил, и гибелью грозил мне, как монах, свою судьбу к седлу я приторочил, я и сейчас в грядущих временах, как мальчик, привстаю на стременах…
 
Юнна Мориц называет поэтов колдунами, которые читают стихи – завывая.
 
У «злых восьмидесятников» - произвольна и череда ассоциаций:
… Но если допустить, что я – веретено,
а полотно пойдет в сорочку для Гертруды,
сорочку брачную, когда осквернено
– о! – чадородие отравленной посудой,
но если допустить, что сей позорный глум,
натасканный, как Клавдий на отбросах
небытия, переродится в гул
земли матерой в накипи торосов…
… Я сроду не трогал сердечник реки,
я не сосчитал у нее позвонки,
но знаю, что ствол у нее в середине
из криков утопших. Глаза велики
у страха. У неба - бельмо на глазу.
Грозу, что вчера свиристела, в тазу
несет от реки продувная цыганка,
разбитой стопой разрывая росу…
 
Стих настолько усложнен, что возникают толкователи, разъясняющие смысл.
 
Стихи Мандельштама в сравнении с поэзией Золотого и Серебряного веков усложнены, хотя рифмы далеки от авангарда. Образы брызжут новизной, неожиданностью, но это не заумь. Форма подчинена «мысли» чувства, трагизму существования, теме века-волкодава, злобе дня.
 
Холодная весна. Голодный Старый Крым,
Как был при Врангеле…
Природа своего не узнает лица,
А тени страшные - Украины, Кубани…
На войлочной земле голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца,
 
пишет Мандельштам в 1933-м, в голодный год, вызванный засухой и ускоренно-насильственной коллективизацией.
 
В силу того, что стих Мандельштама «не классический», его определяют не в русскую поэзию, а в еврейскую, именно так утверждает публицист Вадим Кожинов. Он приводит слова Мандельштама, что он лишь «врастает в русскую поэзию».
Хотя сам Кожинов пишет: «… полагаю, вполне ясно, что и «полразговорца» 1930-х годов, и теперешний мой разговор о «чужаках» отнюдь не имеют в виду проблему так называемой «крови», то есть вообще всех людей нерусского происхождения, которые-де, заняв существенные места в русской культуре и русском бытии, в силу самой своей «нерусскости» наносят вред этой культуре и этому бытию. История Руси-России опровергает подобную «точку зрения» буквально на каждом своем шагу, ибо поистине бесчисленные люди иной «крови» играли в этой тысячелетней истории весомую и плодотворную роль».
Кожинов всерьез верит в немецкие деньги для Ленина. Сталин, по словам Кожинова, стремился смягчить процесс коллективизации, даже целую одну телеграмму его приводит в пример, в адрес Хатаевича. То есть, по целому одному случаю. Жертв репрессий Кожинов старается выставить в самом неприглядном виде, ведь сами они подписывали расстрельные списки. Тот же убиенный Бабель на XVII съезде восхвалял Сталина, Бухарин, Якир подписывали расстрельные списки.
 
Да как же по-другому? Общественное бытие определяет общественное сознание. Привилегированное бытие управленца, чей труд ставит его над обществом, привилегированное бытие делегата съезда – определяет их буржуазное сознание, не рабочий класс они будут поддерживать, а свой класс привилегированных.
 
Кожинов всячески отмежовывается от антисемитизма, это жупел, пишет он. Но шила в мешке не утаишь: «… опять-таки тот же «щекотливый» вопрос: почему все упомянутые лица – евреи? Во многих сочинениях это «объясняют» якобы «антисемитской» направленностью террора того времени», - пишет он. По Кожинову, все палачи НКВД – евреи: «… о процессе «Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра»: «На скамье подсудимых Зиновьев, Каменев, Евдокимов, И.Н.Смирнов и 12 других… в списке подсудимых 9 еврейских фамилий + Зиновьев (Радомысльский) и Каменев (Розенфельд), 1 армянская, 1 польская и 3 русских)… состав «команды» НКВД, подготовившей сей громкий процесс: Ягода, Агранов (Сорензон). Марк (Меир) Гай, Александр (Шахне) Шанин, Иосиф Островский, Абрам Слуцкий, Борис Берман, Самуил Черток, Георгий Молчанов, – то есть 9 евреев и всего только один(!) русский (Молчанов)…»
 
Словом, евреи уничтожали евреев. А Ежов «выступал как своего рода беспристрастный арбитр». Так мыслит Кожинов. Ко всему не просто обеляет, а превозносит черносотенцев.
 
Иные записывают и Пастернака, Заболоцкого, М. Кольцова (Фридлянда), не говоря уже о Багрицком, в еврейские поэты.
И наоборот, такие, как Леонид Видгоф, с удовольствием фиксируют в русской поэзии Мандельштама еврейство.
 
Почему в еврейскую поэзию относят написанное по-русски? Сам Мандельштам приводит пример южно-русского наречия: «Не езди коляску в тени, езди ее по солнцу». У Шолом Алейхема находим еще образчик: «Здрасте вам через окно, как вы сохнете ваше белье?»
С другой стороны, такие фамилии, как Аксаков, Бунин, Радищев, Пешков, Тургенев, Державин – татарского происхождения, Пушкин – вообще эфиоп.
Но слово вывернуто наизнанку, не классическое!
 
Культура поэта определяется не этносом или нацией, это лишь форма, колорит, она определяется языком, страной, ее культурой, личным окружением, экономикой.
 
Стихи о неизвестном солдате
 
Этот воздух пусть будет свидетелем —
Дальнобойное сердце его —
И в землянках всеядный и деятельный —
Океан без окна, вещество.
 
До чего эти звёзды изветливы:
Всё им нужно глядеть — для чего? —
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество.
 
Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
 
Будут люди холодные, хилые
Убивать, голодать, холодать,
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.
 
Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать,
 
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчёт,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечёт.
2
Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами —
Ядовитого холода ягодами —
Растяжимых созвездий шатры —
Золотые созвездий миры.
3
Сквозь эфир десятичноозначенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число опрозраченный.
Светлой болью и молью нулей.
 
А за полем полей поле новое
Треугольным летит журавлем —
Весть летит светлопыльной обновою —
И от битвы вчерашней светло.
 
Весть летит светопыльной обновою —
Я не Лейпциг, не Ватерлоо,
Я не битва народов. Я — новое, —
От меня будет свету светло.
В глубине черномраморной устрицы
Аустерлица погас огонек —
Средиземная ласточка щурится,
Вязнет чумный Египта песок.
4
Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей —
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.
 
Миллионы убитых задёшево
Притоптали тропу в пустоте,
Доброй ночи, всего им хорошего
От лица земляных крепостей.
 
Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оптовых смертей,
За тобой — от тебя — целокупное —
Я губами несусь в темноте.
 
За воронки, за насыпи, осыпи,
По которым он медлил и мглил,
Развороченный — пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил.
5
Хорошо умирает пехота,
И поёт хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой Швейка,
И над птичьим копьем Дон-Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.
 
И дружит с человеком калека:
Им обоим найдётся работа.
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка —
Эй, товарищество — шар земной!
6
Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чтоб его дорогие глазницы
Не могли не вливаться войска.
 
Развивается череп от жизни
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится —
Чаша чаше, отчизна — отчизне, —
Звёздным рубчиком шитый чепец,
Чепчик счастья — Шекспира отец.
7
Ясность ясеневая, зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
 
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди — не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Это слава другим не в пример.
 
И сознанье своё затоваривая
Полуобморочным бытиём,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнём?
 
Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчались в свой дом?
Слышишь, мачеха звездного табора —
Ночь, что будет сейчас и потом?
8
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
— Я рождён в девяносто четвёртом,
Я рождён в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истёртый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
— Я рождён в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном.
Ненадёжном году, и столетья
Окружают меня огнём.
 
Анализ
 
Март 1937 года, воронежская ссылка. Открытие красного смещения, десятично-означенная скорость света с «молью нулей», предсказание Слайфера столкновения с Туманностью Андромеды, нелепость мировой войны с миллионами убитых задешево – и братство с веществом, океаном солдатни, с неподкупным небом окопным. В этой войне смешано всё: Аустерлиц, Ватерлоо, Дон Кихот, Швейк, Лермонтов, Египет.
Стихотворение-заклинание, мантра, построенная на рефренах.
 
«Диктатура пролетариата выражается в форме Советской власти, форме, найденной самими рабочими» (Ленин).
Мандельштам возвращается в Москву, но в 1938-м вновь арестован и отправлен в лагерь, где погибает.
Какой заводской рабочий мог бы убить за одно стихотворение? Что ж это за власть, что испугалась одного-единственного стихотворения «Мы живем, под собою не чуя страны…»? Какая угодно, но не Советская.
 
Воспоминание о мировой войне – не прихоть, это новая эпоха, новая мировая война, массовые репрессии, его собственная жизнь, он встает в строй безымянных мертвецов, отличных только по дате рождения. Когда «обезумев от муки, шли уже осужденных полки», когда в заполненном доверху вагоне, едущем в концлагерь, боролись за глоток прожиточного воздуха.
 
… Петербург, у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса…
 
Нечего противопоставить – ласточка разучилась летать. И не только Россия, весь земной шар – товарищество. Товарищество калек с костылями – не произошло мировой революции, вместо нее – массовые расстрелы, ГУЛаг и Великая депрессия с восемью миллиона жертв, весь международный рабочий класс – калека. Пройдет три года, и немецкие рабочие будут убивать русских братьев по классу.
 
Панегирик разуму – восхваление вождя, без покровов – просто череп с «понимающим куполом», как черепа на картине Верещагина, вся мощь разума направлена на то, чтобы «вливались войска», уж если убивать – так избыточно, и это не ошибка, не сумасшествие – а «промер». Паранойя Сталина – «сам себе снится». Отец народов, корректор всех литераторов, Шекспира отец, со звездами в короне, гений могил, медлительный и мглистый. Из свидетелей преступления – только воздух. Судит судей – океан без окна.
 
Образы продавлены через сито цензуры – ее установил себе сам поэт. Обращение к периоду Гражданской войны – эзопов язык.
 
Созвездья – кисти желтого винограда, они – над головой, они вышестоящие, как делегаты съезда. Они угрожают ябедами, это не просто рифма, неожиданный смысл, как «светопыльная обнова», ябеда – доносчик. Звезды - изветливы, звезды – доносчики. Звезды глядят – подглядывают.
 
… Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей…
… Я трамвайная вишенка страшной поры…
 
Ясность, зоркость – деревянные, они заполняют сознание обмороками. Сознание разорвано, размер стиха меняется, в сознании – когнитивный диссонанс, коммунист – по названию, антикоммунист – по сути. Красный – только чуть-чуть. На словах – слуга народа, на деле – садист с набором инструментов для пытки.
 
Кто веку поднимал болезненные веки,
Два сонных яблока больших,
Тот будет вспоминать, когда взревели реки
Времен обманных и глухих.
 
Возвращается ветер на круги своя, отсталые производительные силы привели производственные отношения в соответствие с собой, вчерашние коммунисты стали госчиновниками, стоящими над обществом – вернулись обратно в свой дом. В Россию вернулся капитализм. Не в 1991-м, а уже в 20-е.
 
«Хор ночной» - перекликается с «Ночного хора дикое начало / И запах роз в гниющих парниках, / Где под открытым небом ночевала / Родная тень в кочующих толпах».
 
Ощущение катастрофы – космическое, так отражается она в глазах, свет космической катастрофы – стоит на сетчатке «косыми подошвами». Будто рисунок из школьного учебника по оптике.
 
Соединения, слепка фрагментов вне логики, бред ассоциаций, как во сне или под действием опия, стих - полуобморочное бессвязное бормотание, в котором всплывают остатки смыслов, образов, озарений.
 
21.-23.7.2021
 
PS. Не рекомендую изучать поэзию и жизнь Мандельштама по мемуарам его вдовы Н. Я. Мандельштам. Столько намолотила…