Портрет или Лента Мёбиуса

Портрет  или Лента Мёбиуса
Внезапно он теряет всякий интерес к окружающему.
Он забывает о вас. Он вас не замечает, хотя вы рядом с ним.
Герберт УЭЛЛС.
 
[Фрагменты повести]
I
ХУДОЖНИК
[1987 год.17 апреля]
 
Мастерская Парфёна. Однушка на первом этаже панельной пятиэтажки на окраине. Суровый дух ржавой воды, отсыревшей мочалки и кирпичного крошева. Кроме Парфёна было ещё трое: мужчина лет шестидесяти: черный кожаный пиджак, седые нечёсаные патлы, как у клоуна, лицо, тёмное и морщинистое напоминающее взломанную сургучную печать, бритоголовый юноша с негнущейся правой рукой. И ещё толстоногая девица, с обширным бюстом, по всему видать, не художница. Мне она не представилась и я мысленно назвал её Жанна. Их всех зовут почему-то Жаннами. Или Каринами, Кристинами, Илонами. Как-то так. Дине она кивнула с ревнивым раздражением, моё же появление, похоже, показалось ей вообще противоестественным.
 
ПАРФЁН. Тогда наконец разглядел его внимательней. Аскетично сухое, вытянутое, как у скумбрии, лицо плохо контрастировали с колышущимся при ходьбе брюшком. Волосы, расчёсанные в прямой пробор, прихотливо перехваченные берестяной плетёнкой с мелким бисером вокруг головы (под старых мастеров), нелепо не вязались с новеньким импортным пиджаком тёмного вельвета и фирменными джинсами «Вранглер Аризона».
Что-то ненастоящее, бутафорное. Ощущение кондовой поддельности.
 
Над головой что-то сипело и булькало в трубах. В раздолбанном кассетнике вольнодумно рокотал Высоцкий. На кухонке Жанна что-то нарезала, накладывала, пританцовывая, мурлыча и облизывая пальцы, не забывая при этом оглядывать всех цепким касательным взглядом. .
 
Слева от входа — череда Ликов. Глазастые, вытянутые, изнурённые, изжелта серые. Называется это всё "Неизвестные мученики". И все как один на фоне разрушенной, обгорелой церкви. Церковь всегда одна и та же, как на парковой тантамареске. Некоторые лики забавно напоминали самого художника.
 
Справа, под покосившейся гардиной висел посеревший кусок ватмана с корявой надписью фиолетовым фломастером: ДЯТЛЫ НЕ ПОЮТ! И вот там. Да именно там было то, ради чего действительно стоило прийти сюда, в этот шлакобетонный гадюшник.
 
…Та картина не висела на стене, как другие, а была просто прислонена к углу, словно её поставили в спешке, да и забыли повесить.
Девушка в просторной тёмно-синей рубашке почти до колен, с закатанными по локоть рукавами. Тёмные, волнистые волосы перехвачены на затылке какой-то невидимой брошью. Слабая, рассеянная улыбка. И глаза. Серо-зелёные, невозможно глубокие и внимательные. Как у Заболоцкого — соединенье двух загадок, полувосторг, полуиспуг …
 
Она стоит на фоне такой же синей, немного покосившейся дачной веранды с жидкими, извивающимися штопором ростками какого-то вьюна — не то хмель, не то дикий виноград. И всё это с невероятной, фотографической точностью, видны даже разноцветно-прозрачные бисеринки от недавно прошедшего дождя. На стене и на листьях. Даже мошки в паутине возле распахнутого окна с дугообразной трещиной на стекле. Казалось, художник пытался с отчаянной скрупулёзностью отобразить некий единственный, неповторимый миг, по одному ему ведомой причине. В правом нижнем углу — чёрная рогатая закорюка — подпись художника. Первая буква, кажется, «У». Далее — нечитаемый спиралевидный зигзаг
 
Взгляд у девушки — будто удивлённый и немного растерянный. Такой бывает у человека которого внезапным окриком отвлекли от каких-то глубоких раздумий. Однако вот что странно: мне вдруг показалось, что в этих глазах отражается силуэт другого человека — художника или ещё кого-то, и что если хорошенько, хорошенько вглядеться, можно даже разглядеть того человека. И, возможно, в этом вся соль…
 
***
— Сеанс окончен?! — Это Жанна. Она взяла меня за локоть и почти оттащила от картины. — Пойдёмте уже. Я стол накрыла. Чем бог послал.
 
— Жанна, скажите… Вы ведь Жанна? Да?
 
— Не. Путаешь ты. Жанка-путанка тут тоже пасётся иногда, но её сегодня нету, она по пятницам больше. Яной меня звать…
 
— Неважно. Яна, а вот та картина… Её точно Парфён сделал? Непохоже как-то…
 
— Похоже, непохоже. Ты сам как думаешь?
 
— Я думаю…
 
— Думай. — Но — про себя. От дум башка болит. А от чужих того больше. Только Парфёна об этом спрашивать не вздумай. Поверь на слово.
 
— А кого спросить?
 
— А оно тебе надо?
 
— Оно? Оно мне надо. Похоже так! — я сказал уверенно, даже и сам удивился. Потому что ясно понял тогда: оно мне надо.
 
— Тогда меня спроси, — тихо, едва слышно произнесла Яна, чиркнув зажигалкой и тотчас обдав меня крепким сигаретным дымом. — Глядишь, отвечу. Только не сейчас. А вообще, хочешь совет? Не ходи сюда больше. Понятно?
 
— Куда понятней. Не нравлюсь я тебе. И тебе, и всем тут.
 
— Глупый ты какой-то. Лично мне вообще до лампады, есть ты, нету тебя. Просто — не свой ты тут.
 
— Ага. То есть тут все свои, а я…
 
— Тише. Чего блажишь, тише говори. Не бывает тут своих. Но люди как-то притёртые что ли. А вот тебя-то вот каким ветром сюда забросило?
 
— Ну… Я с девушкой пришёл. Вы же видели.
 
— А, ну видела, да. С Диной. То есть, она, получается, твоя девушка, да?
 
— Да! — я ответил с запальчивостью, ибо мне перестал нравиться разговор. — А Парфён ваш просто…
 
— Да не Парфён он. Никитой его звать. Никита Дресвянников. А самой мощной его работой является картина «На сходку! Про юного студента Володю Ульянова. Имела успех. Школьников водили, ветеранов. Даже мастерскую выделили от Союза художников. Нужда научит калачи трескать. Потом картина забылась. Потому как таких не счесть. А он почему-то решил, что всё это оттого, что его власти не любят. А власти о нём просто забыли. Приятней ощущать себя гонимым, нежели забытым. Вот тебе, брат, весь Парфён.
 
Она, улыбаясь, кивнула и вышла. А я вновь, рассеянно поглядывая на развешенные полотна, сделал ещё один круг, подошёл к той картине и, украдкой убедившись, что никто не видит, заглянул за оборот.
«Дочке Вероничке, птичке-невеличке, в день её рождения. 21 апреля 1985 года», — было выведено простым карандашом твёрдыми печатными буквами.
 
…И ни церковь, ни кабак — ничего не свято…
 
***
— Мы сейчас живём в эпоху экономического климакса! — степенно изрекал тот, в кожаном пиджаке, оказавшийся профессором университета Вогуловым. Его сургучное лицо уже окрасилось гипертоническим румянцем. — Невосприимчивый к переменам организм выживает из ума, отсекает нужные органы и любовно культивирует ненужные. И эти никчёмные придатки работают в полную силу, ибо лишь работа на износ может оправдать их существование…
 
Парфён сидел чуть поодаль и оглядывал всех восторженным взглядом и кивал на разглагольствующего профессора. Слушайте, мол. Впрочем, Вогулов и сам, похоже, был в полном самоупоении: забавно щерил жёлтые бамбуковые зубы и одобрительно косился на круглые, смуглые коленки Яны. Та, в свою очередь, похоже, вновь надела маску глуповатой гулёнки, восхищённо таращила глаза, изображая благоговейное внимание.
 
Между тем жёлтый конторский письменный стол уже стелился газетой. Прямо на неё вываливалась варёная картошка, помидорчики, вскрытые щербатые консервные банки с ядовито-оранжевым содержимым. За встречу!..
 
***
Шёл в Кундуз по перевалу караван,
Над горами плыл кровавый туман.
Рота в тьму ушла, как будто во сне.
Я в снегу один, да пуля во мне.
 
Над своей судьбой, как ворон, кружу,
Ни вперёд я, ни назад не гляжу.
А вокруг меня среди тишины
Смотрят в небо пацаны, пацаны.
 
Нам, ребята, нагадали судьбу.
Мы под звёздами лежим на виду.
Мы сегодня не воротимся с гор.
Уж простите нас, товарищ майор…
 
Это — песня. Я запомнил только три куплета. Там их было, наверное, шесть. Её напевал тот бритоголовый парень, Ханиф. Он сидел враскачку на низком топчане, левой рукой отбивал такт, правой же, искалеченной, водил по струнам воображаемой гитары.
 
— Вот вам, пожалуйста, продукт эпохи, — продолжал вещать Вогулов. — Я немного знаю его историю. Знаком с родителями. Так вот, родители подарили ему на шестнадцатилетие своеобразный подарок: комплект из двух больших дисков «Голоса певчих птиц» и набор наушников. Подарок оказался кстати, мальчик мог часами сидеть у проигрывателя, вслушиваться, что-то записывать в блокнот. Папа шутил — орнитологом будет. Мама переживала, мол, что это за работа, копейки, поди получают орнитологи эти. Зря беспокоилась мамаша, партия и правительство и тут явило мудрость. Мол, не дело мужчине птичек кольцевать. А мужское дело — рубежи Родины защищать. Дальние. Афганистан, провинция Кундуз. Был ранен, побывал в плену. Правда, недолго, всего три дня. Его выменяли на жену и четверых детей командира отряда духов. К счастью для Ханифа, комбат его был человеком решительным и без предрассудков. На прощание командир духов, выпускник Ленинградского института культуры, прострелил ему правую ладонь и левую ступню. Чтоб больше не воевал… А песенку эту он сам написал. Её даже по телевидению передавали. Пели какие-то ряженые мордовороты в бутафорских голубых беретах. Как своё. Так случается сейчас.
 
«…И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал да гармошку терзал…»
 
***
Профессор уже изрядно накачался. Он уже по третьему раз заговорил об экономическом климаксе, причём ровно теми же словами.
 
… — Ну и что мы видим? А?! Что видим, я спрашиваю?! Талантливые парни вроде нашего Никиты прозябают в каких-то говённых трущобных мастерских, ютятся в хрущёвских клетушках, подрабатывают в кочегарках и вахтёрках. Хочешь жить краше — знай себе малюй секретарей горкомов, передовых рабочих, комбайнёров, ткачих, шпалоукладчиц!
 
— Вотыменно! — вдруг зычно взъярился Парфён и с размаху треснул кулаком по столу. — Взять вот Мишку Трубникова. Выдвинут на Заслуженного художника РСФСР! А?! А за что? За картину «Десант». Ну Малая Земля, вы понимаете. В центре картины — человек, похожий на бывшего генсека в молодости. «И молвил он, сверкнув очами…» Нынче Мишка уже перебрался из комнаты в общаге в сносную двушку в центре города. Это для начала. А сколько хороших ребят из нужды не вылазят? Витька Попов, Норик Арутунов, Сонька Гринберг. Но на коне всегда будут — тут, профессор, вы правы — те, кто малюет генсеков, вождей и крановщиц…»
 
… Видно было, что пить ему вообще нельзя. Розоватый, поначалу, румянец заалел, пошёл пятнами, лицо залоснилось от пота. Синяя майка с жёлтой надписью: «WE SHALL OVERCOME!» покрылась тёмными разводами. Почему-то именно это стало раздражать. Да и не только это…
 
— Э, простите, я ничего в живописи не понимаю, — я заговорил с виноватой улыбкой профана. — Однако позвольте высказаться. Я вот недавно картину видал. Ага. Называется — «На сходку!» Там Ленин молодой. Наверное, тоже Трубникова работа. Или кого другого? Мне вот понравилось, да. Такой порыв! Экспрессия! Вы не находите?
Ага. Румянец стал багровым. Зато глаза побелели.
 
— А ты вообще кто?! Ты не стукач? Кто тебя привёл сюда? Тут же ясно написано: «Дятлы не поют». Это ведь ты его привела? — он метнул гневливый взгляд на Дину.
 
Та поначалу как-то съёжилась, глянула на меня жалобно.
— Да нет, Никит. Нету за ним такого. Было бы, уж я бы точно знала, — затараторила она, виновато глядя на Парфёна. — И вообще, Кеша очень талантливый мальчик. Да. Он стихи пишет. И песенки. И рассказики смешные. Он даже пьесу написал. «Антигона» называется.
 
— Антигона?! — профессор раскатисто расхохотался, театрально запрокинув голову. — Так вы, милый юноша желаете дополнить Софокла и Жана Ануя? Это прелестно. Но, надеюсь, вы не станете насиловать нас прочтением всей драмы, и ограничитесь лишь кульминацией?..
 
Я не ответил. Ибо к чему отвечать человеку, влюблённому в свой вальяжный баритон и слышащему только его и ничего больше? Я вдруг подумал тогда, что за всё время пребывания в этой обители я ни разу не вспомнил о Дине. Ни разу! Даже и не глянул на неё. Хотя она сидела напротив меня. Такое невозможно было бы вообразить ещё вчера.
 
***
— … хочу наконец выйти на третий уровень! Это свободный полёт, понимаешь! Над всем — над школами, направлениями, над техникой. Тьфу! У гения гениально всё — чёрточка, штришок мазок, марашка — всё! И им всё можно. Они не должны задумываться — понравится-не понравится, морально-аморально. Гениальное не должно быть моральным! Оно не обязано нравиться. Нравится должно посредственное, — он с косой ухмылкой глянул на меня, — у него нету другого выхода. Гении жрут, пьют, путаются со шлюхами, маются с похмелюги, мочатся под лестницей…
 
— Никит, ты волнуешься, — усмехнулась Яна.
 
— Цыц, дура! — огрызнулся Парфён. — Так вот, всё это будет потом помянуто и облагорожено и начищено до зеркального блеска. И даже сегодняшние посиделки…
 
— Ну это при условии, что ты гений. Что не факт отнюдь.
 
— Заткнись, добром прошу! — заорал Парфён и вновь шарахнул кулаком по столу.
 
— Ну почему? — я почёл нужным встрять в разговор, потому что горластая истерика Парфёна уже надоела. — Вот я ж у вас картину видал — она там в углу стоит почему-то. Вот это… может и не гениально, но… Это лучшее, что я тут увидел. Причём, несравненно лучшее.
 
— Да что бы ты понимал, телёнок! — зарычал Парфён. — Иди отсюда, мама тебе почитает на ночь стишки Барто!
 
— Отчего ж не понимает? — Яна вдруг встала а подошла к Парфёну почти вплотную. — Очень даже понимает. Коли увидел одну стоящую вещь среди кучи говна. Одну, да и то не твою…
 
— Заткнись, я сказал, стукачка гэбэшная!
 
Тут Яна вся как-то подобралась, как кошка перед прыжком, хмель будто слетел с неё напрочь. Я неловко пытался её остановить, но она коротко отпихнула меня локтем — не лезь!
 
— А вот это напрасно. Это ты меня назвал стукачкой?! Ты — меня?! Ой-ёй. Чтой-то ты рассупонился, Никит. А может мне рассказать людям, почему Сонька Гринберг два года работу не может найти, и Витю Давыденко в стройбат загребли с позвоночной грыжей? А уж насчёт той картины и его автора, тут вообще…
 
Парфён снова заверещал «Заткнись!» и наотмашь, с двух сторон ударил Яну по лицу. Тут я кинулся между ними, схлопотал удар кулаком по губе. Ненароком. Однако взъярился. Несколько уроков бокса пришлись кстати…
 
Задремавший было на стуле профессор вскинулся закричал «Браво!» и зааплодировал.
 
Потасовку прекратил Ханиф. Просто встал, что-то гаркнул и замахнулся костылём. Разошлись, угрюмо утираясь и матерясь.
 
***
Дальше начинается путаница. Парфён куда-то пропал. Зато появилась какая-то неряшливо одетая женщина с опухшим лицом, с ней мальчик лет четырёх. Мальчик гримасничал, кривлялась, высовывал язык. А женщина молчала в неприступной надменности, которая плохо гармонировала с заштрихованным фиолетовым фингалом под глазом. Яна сидела на стуле, запрокинув голову и зажимая платком кровоточащий нос. А Дина… Я даже не могу припомнить, была она тогда в комнате или исчезла вместе с Парфёном. Богемная вечеринка. Нормально. Но мне пора. Мне давным-давно уже пора. Но…
 
— Погоди.
 
Это сказала Яна. Сипловатым насморочным голосом. И я понял, что эта странноватая женщина раздражает меня куда менее остальных.
 
— Что вам угодно? — произнёс я с деланным неудовольствием.
— А ничего. Ты уходишь, я ухожу. Тебе налево, мне направо. Но у меня есть пара слов. А?
— О чём?
— О художнике, — подумав, ответила Яна, когда мы уже вышли из подъезда.
— Об этом… Парфёне что ли? — я зло сплюнул. — Да пошёл бы он…
— Не! — Яна замотала головой. —Я о другом. Вот ты ж видел картину. Там. Девушка такая в синей…
— Видел. И что?
 
Яна ответила не сразу. Чиркнула зажигалкой, пару раз торопливо затянулась.
— Хочешь, расскажу о ней. О художнике. Обо всей этой истории. Хочешь?
— Ну…
— Без ну. Если не хочешь, иди. Если хочешь, слушай. Так как?..
 
ХУДОЖНИК
В общем, как в той песенке поётся, — жил-был художник один. Хотя если по-нынешнему, какой он художник — в союзах близко не состоял, ни выставок, ни мастерских, ни имени. Работал сварщиком в трамвайно-троллейбусном управлении, ещё и контролёром подрабатывал. И дочь растил один. Жили в посёлке загородном.
 
Я сама тогда работала кондуктором в трамвае, было дело. И вот как-то в конце моей смены он меня в сторону отзывает и говорит: у меня, мол, срочная работа, не могла бы, говорит, ты дочку мою, Веронику, из школы встретить? Я опешила: ей же, говорю, пятнадцать годов уже, школа через дорогу. Улицу что ли боязно перейти? Он растолковал, что, мол, вяжутся к ней какие-то девки, шкетки-малолетки, проходу не дают, поджидают после уроков, портфель потрошат, тетрадки в грязь вываливают, мелочь отымают, грозят глаза кислотой сжечь, если кому пожалуется. Ну мне интересно стало, ладно, говорю. Подошла к школе и как раз вовремя: обступили её три здоровенные дылды, руки в боки, мать-перемать. Я подхожу, культурно интересуюсь, мол, какие дела, какие трудности? Одна, сходу, не оборачиваясь: мол, пошла-ка ты, тётка, на… Я решила не менжеваться, и самой здоровенной с маху леща выписала. Свежего, полновесного такого. Та аж присела, за ухо схватилась, мол, ты чего?! А у самой слёзки-сопельки. Тут я тоже присела с нею рядышком, по щекам похлопала и растолковала, кто я есть и с кем здоровкаюсь. Прониклись малолетки. Дружно заверили, что теперь никто теперь Вероничку пальцем не тронет.
 
Проводила девчонку домой, посидели, чай попили, поболтали, пока отец не вернулся.
 
О том, что он картины пишет я только через месяц узнала, Вероничка проговорилась. Отец-то ей настрого запретил про это рассказывать. Уж не знаю, отчего. Говорю же, странный он был, не от мира сего.
 
Показал мне только одну картину. "Последний лист». Я вот тогда-то и решила, что он самый как есть гений. Вероника мне сказала, что картина написана ну как бы к рассказу. Американца какого-то. Звать его Генри. Фамилию не помню, как-то на «О». Там, короче, так: девка одна хворая в больничке лежала. Кто-то ей сказал: мол, видишь листочек на дереве? Последний. Вот как он слетит, так и тебе конец. Она сглупа поверила. Лежит, ждёт. А лист не падает. Ну не падает и всё. А оказывается, его, этот листок художник на стене дома нарисовал. Это сказка. В ней чего не набрешешь. А тут — в жизни так: кирпичная, облупленная стена, сырая вся от дождя. И лист — жёлтый, с коричневыми ободками, с прожилками. И — ветер. Да. Ну вот как нарисовать ветер? Никак. А он нарисовал, Да такой, которого, вроде, ещё и нету, ну который — вот-вот… Я на ту картину смотрю и, не поверишь, плакать охота. Да что там охота, слёзки натурально текут. Так всех жалко стало почему-то. Вот такая, брат, картинка. С неё и началось.
 
А был у нас тут такой Влад Каминский. Он нынче в Москве. Большой человек, народный художник РФСР, не хухры-мухры.
 
Я его неплохо знала, была натурщицей у него. Ну и… не только, чего там. Как-то случилась посиделка по поводу его выставки «Вот и лето прошло…». Так себе выставка, народу всего ничего. И посиделка была унылой, как казённое бельё после прачки. Ну я перебрала, видать, со скуки, возьми и брякни, мол, всё это у вас школа-ПТУ, мол, видели бы вы настоящую осень, сидели бы сейчас все на жопе ровно. Влад взвился, мол, о чём речь? Я сгоряча и выпалила ему про Витьку Уланова и про его «Последний лист». Влад как услышал, что он сварщик в ТТУ, так повеселел. Я возьми и брякни: а давай завтра сходим да и поглядим. Он завёлся и говорит: а давай!
 
Пришли днём, пока Витька на работе. Вероника после долгих уговоров вытащила из чулана одну картину. Только одну. Называлась она «Невидимка». Тоже по книжице какой-то. Я поначалу вообще ничего не поняла. Вот представь: улица, дома двухэтажные, мостовая булыжная. Фонари старинные. И — ни души. И всё равно кто-то, как будто, есть. Вот этот самый Невидимка. Это, брат, словами не сказать. Но ежели начать вглядываться, то как будто проглядывается неясное. Хотя и нету ни души. Но проглядывается. Какой-то комок воли душевной и боли. Просто до крика придавленный. И всё из одной точки картины. И таким горьким недобром от всего этого веет. Как из чёрной полыньи. Я ошалела просто.
 
А Вероника рядом стоит. «Ну? Где Невидимка? Покажи?». Я ткнула пальцем — под вывеской полукруглой возле железных ворот. Та головой кивает — да! Вот, хочешь верь, хочешь, нет. Влад и вовсе стоит, глаза лупит. Потом сразу засопел, домой засобирался, дела, мол. Дела у него! Я уже на улице спрашиваю, как, мол тебе? Он этак в растяжечку: ну-у, это интересно по-своему. Ах ты ж, думаю, срань господня. Интересно ему! Промолчала, однако. Потом говорю, мол, помоги человеку, ведь пропадает же в безвестности! Он кивнул: подумаю.
 
Не соврал. Ну и началось. Сперва его картину, вот как раз тот самый "Последний лист", взяли на выставку "Самобытные художники Поволжья". Слово-то дурацкое какое — самобытный. Папуас он что ли какой! На выставке его приметил Ильшат Каюмов, директор книжного издательства. Нормальный, кстати, мужик. И сходу предложил Витьке оформить книжицу детскую. "Да здравствуют каникулы!". Книжка вышла, шуму натворила. Тут Каюмов на худсовете возьми да и скажи, мол, есть идея предложить художнику Уланову Виктору поучаствовать в работе над большой детской антологией «Радуга над Волгой».
 
Тут-то гром и грянул. Потому что иллюстратором, единственным, заметь, был назначен как раз Влад Каминский. Он и вякнул, мол, как так, мы ж договаривались… А тот ему, мол, ничего, потеснитесь. Надо ж дать дорогу гению. Да, вот так и сказал — гению. Прикинь, что было со Владом! Его ж задвинули, как сошку, мол, пойми своё место и не буровь.
 
Что тут было! Месяц ходил в обком и в минкульт, как на работу! Требовал, унижался, заслуги перечислял. Он же с той антологией выдвигался на Заслуженного художника РСФСР! А тут какой-то гений-самородок сыскался!
 
Каюмов, правда, мужик упёртый, но его Первый лично на ковёр вызвал, растолковал на повышенных, выговор пообещал. В общем, сломали мужика. И остался Влад единоличным оформителем. Отжал-таки.
 
А потом я узнаю, что, Влад втихую, без меня сходил к Уланову на дом и купил у него картину. «Невидимку». А? Этот с какой же рожей?! После той параши, что он на Витьку вылил. Мне рассказывает, сам довольный, хохочет. А я как узнала, за сколько он этого Невидимку выторговал, мне в ряшку его счастливую плюнуть захотелось. Сказала только: сволочь ты, Каминский. Дрянцо на блюде. Он сперва загоготал, как конь. Потом обиделся. Больше мы с ним не виделись. Да он через месяц в Москву укатил, случай подвернулся.
 
А про Витьку с той поры забыли. Ну что-что, а забывать у нас умеют. Дружно и сплочённо. Кому он надобен, этот Витька Уланов с его Божьим даром!
 
Тут-то и выплыл Парфён. Он тогда ж на подъёме был. Сведи, говорит, меня с этим гением-самоучкой. Я отказалась. Рассказала ту историю со Владом, хватит с меня позора. Он, однако дорожку нашёл. И знаешь, кто его привёл?.. Ну да, Динка твоя. Я её потом спросила: откуда адрес узнала? Не говорит, однако. Меня что ли выследила? Не иначе. Мутная она у тебя, на просвет не видать, уж ты прости. Кстати, и Веронике она не понравилась. «НЕТАШКА», говорит про неё. То есть — не та, ненастоящая. Хочет быть настоящей, а не выходит, пустошь внутри.
 
Витька тогда им пару картин выставил. Одна называлась «Виденья грозы». А другая — вот как раз та самая, что ты видел. Парфён как её узрел, так и сел, пришпиленный. А когда Вероничка вошла, он и вовсе дар речи потерял. Смотрит — то на неё, то на портрет. Потом от столбняка отошёл, спрашивает: «Сколько? Сколько вы хотите за портрет?!»
 
Витька замешался, непривычный он к торгам человек, да тут Парфён глянул на Веронику и говорит: «Я бы и сам хотел её писа́ть. Вы не против? Это, конечно, за отдельную плату…» А у самого глаза, как топлёное масло. Витька и рассвирепел. В общем, выпер он его и сказал, чтоб ноги его…
 
А потом несчастье приключилось. Ввязался Витя в какую-то драку около остановки. Ну вроде, разнять хотел пацанов. Его даже и не ударили, просто отпихнули, не лезь, мол, куда не просят. А он оступился, и — затылком о край скамейки. Скорую вызвали, но он, как говорится, не приходя в сознание…
 
В дом его племянник двоюродный въехал. Всё по-шустрому спроворил, будто так и надо. А Веронику, ей тогда только шестнадцать исполнилось, спровадил в детдом, под защиту государства. В город Уржум. Такие дела.
 
А у меня в Уржуме как раз тётка по матери. Муж помер, детей нет. В хворях, как в репьях. Давно меня теребила: приезжай, мол, я квартиру тебе отпишу. Я всё отнекивалась, что я там оставила, в Уржуме этом, а тут вот взяла и согласилась. Ну прикипела я к этой девчонке, сама не пойму, как. Уржумский детдом, вроде, заведение приличное. Даже выпускники есть такие прославленные. Но детдом он и есть детдом. Я-то знаю. В общем, я за ней присматривала. Она мне как сестрёнка до сих пор, да.
 
Время подошло, в августе ей восемнадцать исполнилось. Приезжаю её забирать, мне говорят, сбегла она. Куда — никто не говорит, да и не положено, кто я ей? Никто. Но я у директрисы всё-таки выпытала по-доброму, где она может быть. От неё же и узнала, что за месяц до того приходил один мужчина солидный, интересовался, когда выпуск у воспитанницы Вероники Улановой. Она ему ничего не сказала, конечно, но он, по всему видать, человечек ушлый, наверняка выведал. По описаниям — Парфён, не иначе.
 
Нашла я Вероничку у какой-то детдомовской подружки мутноватой девицы, привела в дом к тётке. Девчонка вся напуганная, это, говорит, он, Парфён, папу убил, он дом наш сжёг, он картины украл. Я её как могла успокоила: Парфён хоть и шваль-человечек, но поджечь, да ещё и убить — это не про него. Трусоват больно. А вот насчёт картин…
 
Решила, однако, проведать. Напросилась в гости. И на моё счастье к нему в тот же день припёрлась шобла студентов из Художки. С дорогущим бухлом. Малышня из мажоров, Парфён в таких души не чает. Хвост распушил, весь плавный, бархатный, козырный. А я дождалась, пока он размякнет и — шмыг из гостиной в спаленку. А там-то — как раз тот портрет, что ты видел сегодня. Я удивиться не успела, а уж Парфён вырос у меня за спиной, как хрен из грядки. Гневный. Как посмела, мол?! В чужие спальни, мол, без приглашения не ходят порядочные девушки! А я говорю — так то порядочные, я-то причём. А вообще, не о том говорим, парниша. Главное, я теперь знаю, картины-то у тебя. Как оно так вышло: дом дотла сгорел, картины уцелели? Или ты их из пожара вынес, прижимая к груди?
 
Он весь закраснелся, задёргался, как Петрушка на верёвке: чего, говорит, ты хочешь, сучка?!
 
Я говорю: хочу, чтоб ты понял, что под статьёй хочешь, и под хреновой статьёй. И не приведи бог, с девкой что случится. Ты знаешь, о чём речь. Никакое золото партии тебе не поможет.
 
У Парфёна рот до ушей, но, по всему видать, дошло до него.
 
Может, всё бы за сим и успокоилось. Но через неделю Вероника заявилась к Парфёну самолично. Представляешь? Не домой, конечно, в Союз художников. И там, прямо на людях, заявила — верни картины моего папы! Причём, шумно. Допекло девку, страх потеряла начисто. Парфён стал её успокаивать, водички налил из графина, порхал мотыльком. Попросил подождать пять минут. А через пять минут — грянули менты. Запихнули в «воронок» и увезли. Больше суток продержали с бабочками ночными. Может, и больше продержали бы. Но я её нашла. Она ж у меня жила тогда. Полдня искала, однако нашла и вытащила. Пришлось поручиться. А повесить на неё хотели шантаж и вымогательство. А?! На неё, шантаж! Сказали, мол, в случае повторения получит реальный срок. До четырёх лет как совершеннолетней. И ведь дадут, сволочи, дадут!
 
Вот такая история.
 
***
Теперь спроси: зачем тебе всё это знать? Отвечу. Только сперва глотну чуток влаги божественной. Нутро ссохлось.
 
Яна вытащила из сумочки стеклянную флягу с коньяком и в два приёма её ополовинила.
 
— Ф-фа! Уже лучше. А?! — Яна подбросила на ладони флягу. — Глотнёшь?
— Пожалуй, — кивнул Иннокентий и неуверенно взял флягу.
— Ты пей до конца, у меня ещё есть… Так вот, о чём я. Делишки у меня, брат, так себе. В больничку мне надо вскорости. Причём, давно. И скорей всего, надолго. Если не…Короче, надо, чтоб кто-то за ней приглядел. Просто при-гля-дел. Она ж — как кактус в лесу еловом. Жизни не понимает. Пропадёт. А я, так сложилось, подружек подрастеряла. Сперва не до них было. Нынче им не до меня. Так вот, ты побудь с ней… Ты не пойми неправильно, просто побудь. Боюсь я за неё. Вот поверь, за себя так не боюсь, как за неё.
— Но… Где ж я её найду?
— А чего искать. Вон она…
— Где?!
— Не видишь? А ты шагни-ка вперёд. Главное, не бойся. И не удивляйся…
 
***
И вот тут приключилось… ну просто наваждение, не иначе. Я действительно сделал шаг вперёд, потом ещё. И она появилась. Точно такая, как на той картине. Только без веранды, листьев, радужной паутины бабьего лета. Ну нет, не точно такая, конечно. Жизнь прошлась по портрету бесцеремонно. И всё же это был ровно тот же человек, лишь повзрослевший на три горьких года. Те же волосы, перехваченные на затылке, те же глаза — соединенье двух загадок… Только вместо насмешливых, беспечальных искринок — ровный умиротворяющий свет…
 
***
— Эй! Вы чего молчите? Я третий раз спрашиваю! Вы кто?!
 
Я вдруг осознал, что в самом деле пребывал в некотором оцепенении и не отвечал на простые вопросы.
 
— Я? Я Иннокентий! — звучно ответил я. Потом добавил уже тише: — Просто Кеша.
 
Я обернулся как бы за подтверждением, но Яны не увидел. Да и вообще ничего не увидел из того, что было ещё пара минут назад. Исчез оскаленный недобром переулок, ржавая, убитая пятиэтажка. Даже воздух стал другим…
— Кеша… А ведь я тебя помню. Да.
— Но…
— Мы не виделись? Ну да, не виделись. Тем не менее. Знаешь, это трудно вот так объяснить. Мне Яна сказала, что ты меня проводишь. Ведь так?
— Ну да.
— Вот и хорошо. Да тут недалеко. Я тебе по дороге расскажу. Или нет. Я тебе напишу. Мне так проще. Понимаешь, это тот портрет ко дню рождения. Четыре года назад. Ты ведь его видел сегодня? Видел. Вот и я тебя видела. Оттуда. Тебя и Яну. Так вышло, я теперь как часть того портрета. И он часть меня… Не знаю, как это словами объяснить. Я как-то всё не так говорю, лучше я потом тебе напишу? Так понятней получится…