ОТ ЧЕГО ОТКАЗАЛСЯ ЕСЕНИН-14

ОТ ЧЕГО ОТКАЗАЛСЯ ЕСЕНИН-14
ОТ ЧЕГО ОТКАЗАЛСЯ ЕСЕНИН
 
Литературный анализ
 
«Мы многое ещё не сознаем, Питомцы ленинской победы…» — Из всех назойливо-лживых советских мифов этот жил в сердце поэта дольше всех. Облик пролетарского вождя покорил в те времена многих и наших, и зарубежных литераторов. Достаточно вспомнить Уэлса, Маяковского, Алексея Толстого, Твардовского. Но Есенин раньше всех заинтересовался личностью Ульянова-Ленина. Да и, пожалуй, больше других посвятил ему произведений, есть стихи и поэмы, в которых благодарно и уважительно упомянуто его имя. Вот лишь некоторые из них — навскидку. «Баллада о двадцати шести», «Русь уходящая», «Русь бесприютная», «Капитан земли», поэмы «Ленин», «Анна Снегина».
 
Есенин был поэтом прозорливым, имел пророческий дар предвидения. Ни одно нарушение извечной Божественной красоты в жизни не проходило мимо его внимания (в этом мы убедимся, разбирая дальше выбранную поэму), а вот изъянов в характере и делах Ильича не заметил. И в эту характеристику 1924 года он не внёс ни единой поправки: «Суровый гений! Он меня Влечёт не по своей фигуре. Он не садился на коня И не летел навстречу буре. Сплеча голов он не рубил, Не обращал в побег пехоту. Одно в убийстве он любил — Перепелиную охоту…» Правда, в завершении поэмы пророк в поэте всё же дал знать о себе. О последователях вождя-революционера Сергей Александрович сказал вполне честно и провидчески: «Для них не скажешь: "Ленин умер!" Их — смерть к тоске не привела. . . Еще суровей и угрюмей Они творят его дела...»
 
Действительно, более чем сурово и угрюмо наследники бунтарской победы продолжали «творить» (не созидать!) социалистическую небылицу, «творить» в крови и насилии, что Есенин, как многие его современники, воспринимал как
отклонения от ленинской безошибочной политики. Тогда ещё и слыхом не слыхивали о секретном письме любителя перепелиной охоты, в котором громом прогремел приказ вождя-миролюбца массово расстреливать всех попов и верующих, осмелившихся препятствовать советской власти по-бандитски грабить церкви и храмы. Наверно, поэт признал бы такую публикацию подложной, а все беззакония и весь «раскол в стране» приписал бы бесчестным «власть имущим», то бишь последователям Ильича.
 
А раскол на Руси произошёл страшный! Вызревал он с вольтеровского века, с поры европейского Возрождения, точнее — возвращения языческих норм жизни и влияния этого явления на Русь, которое породило у нас вторую фазу закона искушения, а попросту говоря торжество уродливого «детища» злого ленинского гения. Атеисты подняли меч на христиан. Бурными , половодными реками полилась братская кровь. Непримиримая ненависть вскипела между людьми. Это и вызвало горький возглас поэта: «Друзья! Друзья! Какой раскол в стране, Какая грусть в кипении весёлом!» В одном стане — горькая грусть, в противоположном — весёлая радость. Грусть, переросшая в скорбь, — по причине отлучения от управления страной и нормальной человеческой жизни, и несказанная радость — по случаю приобщения к большевистской неограниченной власти и хоть к малым, скромным, но всё-таки благам.
 
Отлучение большей части населения от элементарных прав и свобод прочным узлом связывало с полной заброшенностью этих несчастных, с ненужностью их для избранного «элитного» общества, правда, самотёком создавшегося из плебейского, по определению Есенина, «стада скотов», отбросов разрушенной нации. Поэт назвал большую часть россиян уходящим поколением, основная масса которого приходилась на крестьян. Да, в общем-то, он и сам принадлежал к этому большинству. «Я уходящих в грусти не виню, Ну где же старикам За юношами гнаться? Они несжатой рожью на корню Остались догнивать и осыпаться».
 
Впрочем, не они были самыми несчастными обитателями Руси той поры. Они были отверженными, однако в их душах ещё оставалось что-то светлое, хоть чуть-чуть, но согревающее, — то минувшее, что из страны уходило насовсем, но в памяти и сердцах совестливых граждан ещё оставалось. Существовала категория уже почти не людей. «Те Ещё несчастней и забытей. Они, как отрубь в решете, Средь непонятных им событий».
 
Я знаю их
И подсмотрел:
Глаза печальнее коровьих.
Средь человечьих мирных дел,
Как пруд, заплесневела кровь их.
 
Кто бросит камень в этот пруд?
Не троньте!
Будет запах смрада.
Они в самих себе умрут,
Истлеют падью листопада.
 
Лучший лирик и о себе должен был сказать нечто подобное: «И я, я сам, Не молодой, не старый, Для времени навозом обречён. Не потому ль кабацкий звон гитары Мне навевает сладкий сон?» Настоящие поэты, служившие Поэзии, Правде, Истине, и во все-то времена любовью у властей не пользовались. А у «победителей» среди множества тогдашних претендентов на всемогущество — тем более. Дальше мы этой теме посвятим особый разговор, а пока скажем только, что «Божья дудка» Есенин, обладающий талантом небывало большим и ярким, значился в списке совершенно неблагонадёжных.
 
Долго я не мог понять вот этих строчек: «Советскую я власть виню, И потому я на неё в обиде, Что юность светлую мою В борьбе других я не увидел…» Как можно винить власть в том, что ты в революционной борьбе не участвовал? Не от тебя ли это зависело, не от твоих ли желаний и воли? Но, оказывается, не только можно, но и нужно было и себя, и власть винить и обличать — иначе Истины не постигнешь.
 
Своими до невозможности жестокими, бесчеловечными, дьявольскими делами-разрушениями революция многих оттолкнула от себя. А легко ранимого поэта нашего — в первую очередь. Не случайно с великой болью Сергей пишет трагические стихи «Мир таинственный, мир мой древний», не только с осуждением революционных сумасбродств, но и с пророческим предупреждением смертельной беды от цивилизации, если она осуществляется не под знаменем Божественных идей.
 
Но на то и закон искушения. Подвергается сомнению святое святых, сатанинское отрицание уводит от света в безумную ночь. И вот уже какой-то незнакомой красотой начинает отдавать от кровавого ужаса смуты, бунта, хулиганства, «бучи, боевой, кипучей» (Маяковский). И герой эссе нашего искренне (!) хочет стать яростным попутчиком разрушителей старого мира. По сути — вершителем сатанинской задачи цивилизации, выкрасившейся в заманчиво-радужный цвет гуманизма, демократизма, антиправославия.
 
Есенин, в чистой, светлой своей юности, в девятнадцать лет, признавшийся в том, что: «Голубиный дух от бога, Словно огненный язык, Завладел моей дорогой, Заглушил мой слабый крик»,— в двадцать три, на пятом году революции, прокричал зычно и раскатисто, бессовестно и кощунственно: «Не устрашуся гибели, Ни копий, не стрел дождей, — Так говорит по Библии Пророк Есенин Сергей. Время мое приспело, Не страшен мне лязг кнута. Тело, Христово тело, Выплевываю изо рта. Не хочу восприять спасения Через муки его и крест: Я иное постиг учение Прободающих вечность звезд».
 
Это новое учение переменило на противоположное православные убеждения поэта. Прозрения о гибельности цивилизации сменились социалистическим слепым восторгом: «…если взглянуть на беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, все же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой. Индеец никогда бы не сделал на своём материке того, что сделал «белый дьявол» (заметки «Железный Миргород»). — Понимание и поддержка гоголевского пророчества о том, что всё спасение человечества в искренней вере в Бога, в жизни по Его заветам («Рим», «Мёртвые души»), переплавились в атеистическую гордыню: «Когда всё это видишь или слышишь, то невольно поражаешься возможностям человека, и стыдно делается, что у нас в России верят до сих пор в деда с бородой и уповают на его милость. Бедный русский Гайавата!» (Там же). — И самое опасное для Есенина и для всех его почитателей — он, пусть и внешне, не глубинно, выбросил из бытия своего веру бабушек и дедов: «… лучше фокстрот со здоровым и чистым телом, чем вечная, раздирающая душу на российских полях, песня грязных, больных и искалеченных людей про «Лазаря». Убирайтесь к чёртовой матери с Вашим Богом и Вашими церквями. Постройте лучше из них сортиры, чтоб мужик не ходил «до ветру» в чужой огород. С того дня я ещё больше влюбился в коммунистическое строительство» (Там же).
 
Это сказано без рисовки, искренне. Искушение довело поэта до вершины отрицания. Но «искренними» были и главные строители коммунистического общества. В свой стан они его не допускали, своим не считали, пророчески верили в его измену, в поэтический бунт против ихнего бунта. И потому обида на советскую власть, на то, что не дают ему возможности стать «…настоящим, А не сводным сыном В великих штатах СССР». И потому: «Гитара милая, Звени, звени! Сыграй, цыганка, что-нибудь такое, Чтоб я забыл отравленные дни, Не знавшие ни ласки, ни покоя». И потому тайное и явное желание: «Я знаю, грусть не утопить в вине, Не вылечить души Пустыней и отколом. Знать, оттого так хочется и мне, Задрав штаны, Бежать за комсомолом».
 
(Продолжение следует)