По птичьему умыслу

Не так ли я, сосуд скудельный,
Дерзаю на запретный путь,
Стихии чуждой, запредельной,
Стремясь хоть каплю зачерпнуть?
А. Фет
ПО ПТИЧЬЕМУ УМЫСЛУ 2020 год
 
* * *
Хвойная стынь, холодок тимьяна.
Пять языков, что твоя собака,
чёрный лизали котёл, но пламя,
выхватив друга лицо из мрака,
салютовало лесам и водам.
Невыносимое счастье — звёздам
ночью стихами камлать! Ужели?
Слышат? Ещё бы! О, в самом деле,
мы говорили о самом важном.
Первые птицы уже запели
тихо ещё, но вполне бесстрашно.
Брезжил рассвет. Как живая, дымка
зашевелилась, клубясь... — Гляди-ка,
хочется тут и остаться… — Да, но,
вот я, Серёга, скажу: досадно —
нас не поймут эти все… ну, кола,
бургеры и на колёсах банки.
Также и девы… — Да ладно, Коля,
переживём. А пока овсянки,
дай-ка, заварим! Оно в дорогу
дело хорошее. Понемногу
небо светлеет… — Пора, дружище…
 
* * *
Свободе таёжной завидуют ангелы в небе,
и чудно, и дятел отчаянно бьёт в барабан.
Упавшие сосны — в лесу это лучшая мебель,
сидим у костра — это лучший лесной ресторан.
Подбросишь еловую ветку, и бойкое пламя
метнётся, как рыжая девка блудить за порог.
А сердце… ему не прикажешь! И только ивана-
да-марьи цветы неразлучны. Кончается срок
житья беззаботного — город нас манит беседой
с каким-нибудь умником: Бога ему опиши!
Ну как вам сказать? Это пёстрая птица вот в этой,
промытой весенними ливнями, ветхозаветной,
ветрами прохваченной, медвежьегорской глуши.
 
* * *
Николаю Неронову
 
Где дрожал на ветру фиолетово-жёлтый марьянник,
где сосна опрокинула синь соловьиного травня,
мы палатку поставили, спички достал мой напарник,
задымил костерок, расплескав золотистое пламя.
 
Я дрова шевелил сыроватой осиновой палкой
и открыл для похлёбки последнюю банку тушёнки.
И представилась жизнь грубоватой, нечесаной, жалкой,
потерявшей чулочки свои, башмачки и гребёнки.
 
Но пошёл разговор: — А болящие в душной столице
этой жизни твоей позавидовать нынче готовы!
Мне подумалось: «Господи Боже, да что мы за птицы —
золотое зерно отделять от ненужной половы?»
 
Тишина загустела, и только взыскующий шорох
раздавался откуда-то — может быть, с неба? Оттуда?
Задождило, и крышу палатки в текучих узорах
перетряхивал ветер — о, жизнь улыбалась, приблуда!
 
* * *
Приближался закат. Я сидел на высоком обрыве
над рекой, уносившей извилисто сонные воды, —
ах, какое спокойствие чудилось в каждом извиве,
и мелькали в осоке бобров деловитые морды!
 
Только шорох какой-то послышался в сумрачной чаще,
что он значил — не знаю, откуда пришёл — неизвестно.
Сердце вздрогнуло, вдруг ощутив: этот мир настоящий —
для любви, для надежды вполне подходящее место.
 
Облака разбредались карминово-красные томно.
Пиротехник заметил бы: «Ясно, добавили стронций».
И подумалось: «Вот оно, счастье. Как небо огромно!»
Я мобильник достал и тебе позвонил, моё солнце.
 
* * *
Шагаю в направлении урочища Разлоги.
Уж мочи нет, а всё ж таки четыре дня подряд
совсем ушло уныние и все мои тревоги.
Звенит комар некормленый, ступни мои горят.
 
А что о жизни скажется? Что оказалась краткой?
Она мне даже нравится, хотя не из простых.
Хотя я и не пробовал саке, не жил с мулаткой —
зато за мной горели все железные мосты.
 
А водки нет, и пробовать дурацкую не хочется
за Малую Медведицу, за мох на валуне.
Зато сосна высокая, рукастая пророчица,
шумит-гудит, витийствует о людях — обо мне.
 
* * *
Лоша озеро, а может быть, Лоша,
костерок ночной мерцает в темноте,
а душа тоскует — бедная душа —
по небесной, по крылатой красоте.
 
Но готические сосны, как ножи, —
ночь порезалась, беспомощная ночь.
Узелок себе на память завяжи,
что, бывает, человеку не помочь.
 
То болит моё пробитое плечо,
то корябает мне сердце коготок —
можно только помолиться горячо
на едва-едва светлеющий восток.
 
Затуманилась озёрная вода,
гаснет око беспечальное звезды,
и уходит это лето в никуда
по дорогам неразмыканной судьбы.
 
* * *
Воду и свет обращая в небо,
дерево плачет у края поля.
Чай, костерок, и течёт беседа
неторопливо: — А знаешь, Коля,
Господу мир удался! — Ну с этим
я бы поспорил. — Не спорь, дружище.
Всё нам для счастья дано на свете:
дерево, птица, вино и пища.
— Но почему же так сердце ноет?
— Просто устало. Да что там, время —
время дерновым пластом укроет.
То и прекрасно, что всё мгновенно.
 
Так и сидели мы, два усталых
полуседых тихохода, — плакал
хворост трескучий смолой, и алых
пять языков, что твоя собака,
чёрный лизали котёл. — Серёга,
может, нам только и нужно: туча
над головой, а внизу дорога,
ветер в лицо… — А ещё немного
смысла. — Эх-ма, города наскучат!
— То-то же...
Коля-философ молча
пальцем ведёт по коре сосновой,
и облаков сероватых клочья
к югу ползут. Человек путёвый,
хмуро согнав комара с колена,
палку берёт, поправляет хворост,
не говорит ничего, а время
машет крылом,
набирая скорость.
 
* * *
— У-у, темень. Медвежье урочище.
Как хочешь, а я не могу!
— Мошки озверелое полчище
и холод собачий?.. — Угу…
 
Но вот задымили сосновые
валежины, и в котелке
грибы докипели толковые,
и ложка легла по руке.
 
— Ну что же ты, Коля, задумался?
Давай налегай! Хороши
сосновые тёмные умыслы —
движенья древесной души.
 
Почти языком человеческим
она говорит на ветру,
поводит, как девушка, плечиком,
садится к ночному костру:
 
«Ну что же вы, люди таёжные?
Не слышите разве: стучит
топтыгина сердце тревожное,
суровое сердце в ночи?»
 
* * *
Ночью проснулся от холода — в небе горит Орион,
тучи уходят на запад, и серпик луны серебрится.
Встал и большую сушину с дороги убрал топором —
знатно погрелся, жирок порастряс, как шутя говорится.
 
После сидел до рассвета и думал о жизни всерьёз:
«Кто я на этой планете? Зачем я для Бога случился?
Как это вышло, что я и рубашку свою перерос,
и на подруге своей опрометчиво взял и женился?»
 
Впрочем, о Господи, мне ли тебя за судьбу упрекать?
Даже я более счастлив, чем гордые братья другие!
Время несёт меня вдаль, как былинку живая река,
звёзды пылят надо мной, живоносные звёзды нагие.
 
Вещи собрал на рассвете, к востоку пошёл по тропе,
резал грибы, собирал человеку потребные травы,
и улыбался чему-то, и песню печальную пел,
той правотой несравненной
по птичьему умыслу
правый.
 
* * *
Небо кочует на наших плечах,
и на планете, что снится,
мы умываем в холодных ключах
наши усталые лица.
 
Сёстры-берёзы, трухлявые пни —
воинство мудрой чащобы.
Всё-таки, думаю, мы не одни
в этой вселенной. Ещё бы,
 
счастья и горя суровая смесь —
даже булыжник заплачет.
Но человек умирает не весь —
просто летает иначе.
 
Солнце заходит, и солнце встаёт.
Здесь, на земле мотыльковой,
бьётся отчаянно сердце моё,
ласково и бестолково.
 
* * *
И вот мы на костре подсушиваем боты,
в грузинскую бурду кидаем сахарок.
Не то чтоб ловкачи — скорее, идиоты,
романтики страной заброшенных дорог.
 
А ветер шелестит в сосновых тёмных чащах,
и в небе облака построились в каре.
— Мы из каких людей? — Из тех — из настоящих.
— Тушёнку будешь? — Не, давай уже харэ…
 
Там, далеко, огни ненужных строек века,
там люди говорят: мол, жизнь уже того…
А мы уходим в дождь, два старых человека,
два мальчика седых, и больше ничего.