Жребий брошен 2

Ржавым воротом ветхого, обмелевшего колодца взвизгнула пружина часов. Замшелым обручем прохудившегося с годами ведра, гулко ухнувшего на каменистое днище, – громогласным боем свидетеля роковых событий – вдребезги разбито молчание давно онемевшей комнаты.
Подавленный единственной мыслью, безучастный ко всему вокруг, Олег невольно вздрогнул. В сумерках за окном, в искрах остывающего камина, в обескровленном сердце истлевал закат – закат его полного надежд, но завершившегося крахом дня, закат канувших в лету и уже не воскрешенных пламенем его заветного желания отношений, закат испепеленных обидой чувств самого дорогого человека, до которого не достучалось нынче разбитое мужское сердце, охрипшее в тщетных попытках докричаться до ее «я», категорично предрешившего взаимную участь их обоих.
Ему, опустошенному неравной борьбой, не достало слов в ответ на упреки и обвинения девочки, впервые в жизни лицом к лицу столкнувшейся с завидующей счастливым людям судьбой. Слова. Сколько их написано за два с лишним месяца. Но нет им веры. Ничтожными обрывками остались они на холодном полу, попранные ногами и ее сердцем.
Еще оглушенное обрушенным на него исподтишка ударом, безапелляционно глухое к накликавшим страшную беду устам, оно увидело спасение в единственном лекарстве от, казалось бы, неизлечимого своего недуга – в забвении. Тебе же, чьи слова в роковой день стали обухом для презревшего все прежнее сердца, судьбой уготована незавидная участь – стать его щепетильным аптекарем, чья неукоснительная обязанность – по прописанному сегодня рецепту ежедневно потчевать пациента вяжущей язык микстурой – нерушимым молчанием о тебе, о твоих желаниях, о твоих чувствах. Лишь тебе одному под силу приготовить для нее заветное снадобье – бездонную чашу невозмутимого покоя, чью гладь никогда не всколыхнет ни твой мятежный взгляд, ни звук твоего взволнованного голоса, ни строки твоего нежного письма.
По силам ли это твоему сердцу? Сердцу, которое некому и нечем врачевать. Найдется ли лекарство для твоих воспаленных, иссушенных вынужденно данным обетом молчания губ?
В преследующем его сегодня желании утолить изведшую уста и душу жажду Олег обвел взглядом сумрачную комнату. В паре шагов от него, на каминной полке – без барского приказа оставленная предусмотрительным слугой так и не откупоренная бутылка вина. Удрученная усмешка в который раз тронула губы: он презирал этот предпочитаемый многими способ избавиться от ноющей в груди боли. Средство для слабых духом. На короткое время усыпляя мятежные мысли, здравый смысл, оно будоражит кровь, отравляя уже изможденное болью сердце смертельным ядом неизживной жалости к себе, омерзительной, постыдной для мужчины жалости.
Олег с достоинством шагнул мимо шарлатанской панацеи от его недуга. Даже выпив все до последней капли, не забыться. Не убить этим зельем память, которая не уязвленными отравой обиды устами упрямо выговаривает воскрешающее ее заклятие: «Оленька».
Взгляд остановился на бюро красного дерева, у которого с завидным постоянством почти три месяца Олег изо дня в день коротал время за упражнениями в нежном слоге писем. Пальцы правой руки благоговейно коснулись заметно истаявшей за этот срок стопки веленевых листков с золотым вензелем в их правом нижнем уголке. В нише бюро – едва различимая в поглотившей комнату темноте оправленная в черненое серебро чернильница с ничтожными остатками изрядно исчерпанного за столько дней пусть не кроваво-винного, а иссиня-черного целебного бальзама,которым Олег все это время пытался лечить свое сердце, на чью чудодейственную силу напрасно возлагал последнюю надежду.
Вновь окунувшая перо в чернила рука ставшим привычным движением вывела на верхнем листке несколько сплетенных в единое слово витиеватых букв.
– Я все еще жив, – глухо выговорил Олег. – Твоим именем.
Вдруг дрогнувшие в каком-то намерении пальцы стиснули перо крепче. Скрипя от усердия, оно лихорадочно заметалось по озадаченной таким рвением в неурочный час бумаге, то изредка останавливаясь на несколько мгновений, то от непреодолимого волнения неуклюже роняя на край веленевого листа уродующую его кляксу, то решительно перечеркивая гряду красноречивых слов.
Наконец смилостивившаяся над взмокшим от прилежания пером рука отпустила труженика назад в его изящное стеклянное пристанище. Негодуя на усталость, оно жалобно царапнуло дно.
На еще недавно девственно-чистой, а теперь испещренной размашистыми размышлениями мужского сердца бумаге, среди чернильного хаоса выделялась дюжина исповедальных строк:
 
Твоим именем губы живы,
Шепчут трепетно звуки милые.
Только знают: надежды лживы,
И немеют, от правды стылые.
 
Твоим именем сердце бьется
Беспокойно и неприкаянно.
В поединке с судьбою рвется,
О пощаде моля отчаянно.
 
Твоим именем память дышит.
Грешен: пренебрегая запретом,
Грифель мой то и дело пишет
Имя той, что все медлит с ответом.