О переводе "Одиссеи" Гомера
ОБ «ОДИССЕЕ», ПЕРЕВЕДЁННОЙ ЖУКОВСКИМ
Поначалу появилось желание самому написать о переводе Жуковским «Одиссеи», но, слава Богу, от этого соблазна отказался. Лучше Гоголя не напишу, а у Гоголя всё сказано так, что и сегодня злободневности не утеряло. Если что я и позволю себе относительно гоголевской статьи, так это лишь комментарии и небольшие добавления – всё-таки минуло с той поры почти 170 лет, и изменения в нашей российской жизни произошли немалые. Итак, цитаты из письма, помещённого в книгу «Избранные места из переписки с друзьями», и пояснения к ним.
«Появление «Одиссеи», – писал Гоголь Языкову в 1846 году, – произведёт эпоху. «Одиссея» есть решительно совершеннейшее произведение всех веков. Объём ее велик; «Илиада» пред нею эпизод. «Одиссея» захватывает весь древний мир, публичную и домашнюю жизнь, все поприща тогдашних людей, с их ремёслами, знаньями, верованьями... словом, трудно даже сказать, чего бы не обняла «Одиссея» или что бы в ней было пропущено. В продолжение нескольких веков служила она неиссякаемым колодцем для древних, а потом и для всех поэтов. Из неё черпались предметы для бесчисленного множества трагедий, комедий: всё это разнеслось по всему свету, сделалось достоянием всех, а сама «Одиссея» позабыта. Участь «Одиссеи» страшна: в Европе её не оценили; виной этого отчасти недостаток перевода, который бы передавал художественно великолепнейшее произведение древности, отчасти недостаток языка, не в такой степени богатого и полного, на котором отразились бы все бесчисленные, неуловимые красоты как самого Гомера, так и вообще эллинской речи; отчасти же недостаток, наконец, и самого народа, не в такой степени одарённого чистотой девственного вкуса, какая потребна для того, чтобы почувствовать Гомера.
Теперь перевод первейшего поэтического творения производится на языке, который полнее и богаче всех европейских языков...»
О превосходстве русского языка перед всеми другими языками не только Европы, но и мира, надобно с еще большей убедительностью говорить в наш век – век поголовной потери чувства красоты и нравственности; но и в такую гиблую пору наш язык остаётся самым богатым по своим возможностям, самым литературным, самым художественным. Недаром Хемингуэй, один из самых ярких современных писателей Запада, учился писать у русских классиков – Толстого, Чехова, Тургенева, Достоевского. Сюда же отнесём тот факт, что в мире до сих пор нет достойных переводов наших мастеров слова, а вот лучших писателей мира в русских переводах у нас в изобилии. И это несмотря на то, что повсеместно в мире, шел и с еще большей энергией идёт сейчас отдаление людей от Бога, а значит и потеря ими первозданной нравственности, которой могли бы блеснуть перед нами Адам и Ева (даже после их грехопадения), и безусловно – многие герои Гомера.
Засоряясь ненужными иноязычными словами, обрастая канцеляризмами, жаргонным лексиконом, откровенной матерщиной, языки, и наш в особенности, за минувшие полтора века изменились в худшую сторону основательно. Но Бог дал всем языкам способность и к самоочищению – так речки очищаются родниками. Родниковые очищения языков происходят, главным образом, за счет языков разговорных, народных, которые, являясь хранилищами национальных словесностей, вдруг начинают порождать животворные словесные родники. В нашем языке такие спасительные родники забили в пушкинскую эпоху. Чтобы понять изменения его, достаточно прочесть стихи Кантемира, Тредиаковского, Ломоносова, Сумарокова, Хемницера и других поэтов XVIII века. Вот вам образец, взятый наугад из Тредиаковского:
Россия мати! Свет мой безмерный!
Позволь то, чадо прошу твой верный,
Ах, как сидишь ты на троне красно!
Небо российску ты солнце ясно!
Во-первых, русский язык освободился от громоздкости в построении предложений. Во-вторых, забыл или значительно упростил трудно произносимые слова. В-третьих, привел к более простым формам окончания прилагательных. В-четвёртых, выработал стилистические закономерности в употреблении причастий и деепричастий. В-пятых, заменил церковно-славянские слова простонародными, а церковно-славянские оставил для случаев торжественно-высоких. И подобные новшества можно добавлять и добавлять.
Между тем, отметим, что когда Жуковский делал свой перевод «Одиссеи», литературный язык был еще далёк от современной нормы. И сегодня читать шедевр Гомера лишь ненамного легче, чем стихи отмеченных выше наших поэтических отцов. Только по этой причине я взялся за переделку перевода Жуковского, блистательного для своего времени и заметно устаревшего для нашего. Однако, редактируя тексты песен, я старался оставить нетронутым любую их часть, которая отвечала требованиям современной стилистики.
«Вся литературная жизнь Жуковского была как бы приготовлением к этому делу. Нужно было его стиху выработаться на сочинениях и переводах поэтов всех наций и языков, чтобы сделаться потом способным передать вечный стих Гомера, – уху его наслушаться всех лир, дабы сделаться до того чутким, чтобы и оттенок эллинского звука не пропал; нужно было мало того, что влюбиться ему самому в Гомера, но получить еще страстное желание заставить всех соотечественников своих влюбиться в Гомера, на эстетическую пользу души каждого из них; нужно было совершиться внутри самого переводчика многим таким событиям, которые привели в большую стройность и спокойствие его собственную душу, необходимые для передачи произведения, замышленного в такой стройности и спокойствии; нужно было, наконец, сделаться глубже христианином, дабы приобрести тот презирающий, углублённый взгляд на жизнь, которого никто не может иметь, кроме христианина, уже постигнувшего значение жизни. Вот скольким условиям нужно было выполниться, чтобы перевод «Одиссеи» вышел не рабской передачей, но послышалось бы в нем слово живо, и вся Россия приняла бы Гомера, как родного!
Зато вышло что-то чудное! Это не перевод, но скорей воссоздание, восстановленье, воскресенье Гомера. Перевод как бы еще более вводит в древнюю жизнь, чем сам оригинал...»
Впервые «Одиссею» я пытался прочитать в университете, но ни усидчивости не хватило, ни любопытства, да и как это бывает у студентов, ни самого времени. Потом еще несколько раз принимался, и, кажется, большее, что осилил – семь песен (на этом месте лежала закладка). Дочитать до конца не оказывалось, как потом понял, какой-то особой цели, которая придала бы и усидчивость, и любопытство, и время бы выкроила.
Так вот, цель такая, всеохватная, появилась после того, как, перечитывая «Выбранные места...», дошел я до письма Языкову, в котором Гоголь, с необычайной глубиной и подробностью, рассказал своим современникам, да и нам, грешным, о непреходящем значении «Одиссеи» – в целом для всех россиян и для каждого в отдельности. И хитрость тут оказалась наипростейшей. Стоило только стать на точку зрения православного христианина, знающего Христовы истины, «уже постигнувшего значение жизни», как тут тебе и интерес обострённый обнаруживался.
Свидетельствует ли «Одиссея» о всё большем отходе людей от Бога и постепенном падении человеческих нравов? Многобожие – это формальное служение богам или нечто большее? Не возврат ли в язычество нынешнее формальное богослужение, которое охватывает все большее число верующих? Как показаны Гомером герои – односторонними, добрыми или злыми, или многогранными, как требует современная литература? Какой быт выигрывает от сравнения – архаический, эллинский, или наш, пронизанный научно-техническим прогрессом? Что больше ценилось в человеке Эллады и ценится в человеке наших дней? Есть ли в плавном сюжете «Одиссеи» элементы детектива или это уже изыскания позднейших времён?
Словом, целая вереница вопросов возникает у читателя православного и далеко не последний из них – даст ли мне какой-то прок чтение книги, созданной более 4000 лет назад? И, к великой радости своей, находишь положительный ответ на это в письме Гоголя, а впоследствии и в самой «Одиссеи». Да притом такой разветвлённый ответ, который позволил нашему ведущему классику разместить его в виде весьма содержательной статьи.
«По-моему, все нынешние обстоятельства как бы нарочно обстановились так, чтобы сделать появление «Одиссеи» почти необходимым в настоящее время: в литературе, как и во всём, – охлаждение. Как очаровываться, так и разочаровываться устали и перестали. Даже эти судорожные, больные произведения века, с примесью всяких непереварившихся идей, нанесённых политическими и прочими броженьями, стали значительно упадать; только одни задние чтецы, привыкшие держаться за хвосты журнальных вождей, еще кое-что перечитывают, не замечая в простодушии, что козлы, их предводившие, давно уже остановились в раздумье, не зная сами, куда повести заблудшие стада свои. Словом, именно то время, когда слишком важно появленье произведенья стройного во всех частях своих, которое изображало бы жизнь с отчётливостью изумительной и от которого повевало бы спокойствием и простотой почти младенческой».
Наш век значительно хуже гоголевского. Если в ту пору устали «как очаровываться, так и разочаровываться» тогдашнеми литературными произведениями, и потому было «слишком важно появленье произведенья стройного во всех частях своих, которое изображало бы жизнь с отчётливостью изумительной и от которого повевало бы спокойствием и простотой почти младенческой», то в наш почти уже полностью развращённый век появление такого произведения не то чтобы «слишком важно», а в высшей степени необходимо.
Теперешняя пишущая молодежь пустилась в такое «новаторство», в такой «модернизм», что ей совсем ни для чего не нужно читать и перечитывать не только Гомера, но и Пушкина и Гоголя, Лермотнова и Тургенева, Блока и Достоевского. Им у них нечему учиться, поскольку и в слове, и в сюжете, и в чувственности, и во всех других показателях высокой литературы они «оставили далеко позади себя» литературных праотцов и праматерей, и теперь этим предкам ничего не осталось больше, как завидовать более удачливым наследникам их былой славы. Нынешние «суперталанты» пишут либо мат на мате, либо образ на образе (если можно назвать вычур образами), причем, более всего ценится ими, если читатель ничегошеньки не поймёт из ими написанного.
«Одиссея» произведет у нас влияние, как вообще на всех, так и отдельно на каждого...»
«Рассмотрим то влияние, которое она может у нас произвести вообще на всех. «Одиссея» есть именно то произведение, в котором заключились все нужные условия, дабы сделать ее чтением всеобщим и народным. Она соединяет всю увлекательность сказки и всю простую правду человеческого похождения, имеющего равную значимость для всякого человека, кто бы он ни был. Дворянин, мещанин, купец, грамотей и неграмотей, рядовой солдат, лакей, ребёнок, начиная с того возраста, когда ребёнок начинает любить сказку, ее прочитывают и выслушивают без скуки. Обстоятельство слишком важное, особенно, если примем в соображение то, что «Одиссея» есть вместе с тем самое нравственнейшее произведение и что единственно затем и предпринята древним поэтом, чтобы в живых образах начертать законы действий тогдашнему человеку....»
Вот тут и обнаруживаешь страшное падение нашего времени относительно гоголевской эпохи. Тогда еще живы были условия для возрождения искреннего интереса к Гомеру. Пушкин, сам Гоголь, Лермонтов истинной своей гениальностью всколыхнули почти всеобщее восхищение настоящим, высоким искусством. В наше лихолетие такого восхищения уже днём с огнём не сыщешь. Оно заменилось липовым восхищением окололитературных выкрутасов, как бывшее стремление познать суть жизни заменилось пошлой жадностью к жареным фактам, а чаще всего к вымыслам, ничего общего не имеющим с живой реальностью, незаметно протекающей мимо нас, мимо нашего разума, мимо чувств наших.
Причины такого крушения обрисовались сейчас со всей определённостью. Массовый отход прежних традиций, от Бога, от веры православной, от Истины Христовой, без которых нет опоры для поддержания в народе безупречной нравственности, житейской мудрости, уважения правды и восхищения красотой.
И самое страшное не в том, что горе это на Русь-матушку обрушилось. Страшное — что оно укоренилось в сознании развращённого революцией, нет, не общества, его и назвать так язык не повернётся, а сброда громадной массы опять же не людей (в большинстве своем), а жителей, бездуховных обывателей, ни к чему святому не стремящихся. Какой им сейчас Гомер нужен? Их устраивают шуты гороховые от литературы, от искусства.
И долго еще будет жить в нас пошлое равнодушие к праведному и доброму, пока не возродится высокая нравственность в бывшей Святой Руси, пока возвращение к Богу не охватит хотя бы половины её теперешнего населения. Как показывает жизнь, наше воцерковление всё ещё продвигается вперед слишком замедленно. Слишком много в нём формалистики, современного фарисейства.
Так, может, и подновлённые переводы «Одиссеи» сейчас преждевременны? Но, замечу, проявление добра никогда не бывает преждевременным. Христианство зарождалось в бушующем океане язычества. И зародилось. И духовно изменило мир. Думается, дойдёт до нас и обновлённый, жадный интерес к Гомеру. Жизнь-то ведь не стоит на месте.
«Греческое многобожие не соблазнит нашего народа. Народ наш умён: он растолкует, не ломая головы, даже то, что что приводит в тупик умников. Он здесь увидит только доказательство того, как трудно человеку самому, без пророков и без откровения свыше, дойти до того, чтобы узнать Бога в истинном виде, и в каких нелепых видах станет он представлять себе лик Его, раздробивши единство и единосилие на множество образов сил. Он даже не посмеется над тогдашними язычниками, признав их ни в чем не виноватыми: пророки им не говорили, Христос тогда не родился, апостолов не было...»
Многобожие, действительно, народ наш, в основе своей, не соблазнило. Но, несмотря на бесспорный ум его, соблазнило другое — вообще полное отрицание Бога, «устаревшего» быта отцов. Похоже, христиане при Пушкине и Гоголе еще и слыхом не слыхивали о давно уже открытом законе Василия Великого — законе искушения. Я много раз упоминал о нём, упомяну и сегодня. По природе своей зная Творца, люди со времнем начинают сомневаться в его существовании, искушаются атеизмом, однако вскоре неверие разочаровывает их, и к Богу они приходят вновь, но уже с большим пониманием реальности Превечной Троицы.
Закон этот испытал на прочность и Святую Русь. Безверие, начавшее зарождаться со времён Вольтера и Руссо и захлестнувшее нашу страну на целый век, сменилось возрождением православия, но уже на новой ступеньке, значительно приближенной к Христовой Истине. Думается, в будущем (а оно непременно придёт) россияне с повышенным интересом прочтут «Одиссею» Гомера и возблагодарят Господа за то, что Он помог им понять и отвергнуть языческое многобожие.
«Нет, народ наш скорей почешет у себя в затылке, почувствовав то, что он, зная Бога в Его истинном виде, имея в руках уже письменный закон Его, имея даже истолкователей закона в отцах духовных, молится ленивее и выполняет долг свой хуже древнего язычника. Народ смекнёт, почему так же верховая сила помогла и язычнику за его добрую жизнь и усердную молитву, несмотря на то, что он, по невежеству, взывал к ней в образе Посейдонов, Кронионов, Гефестов, Гелиосов, Киприд и всей вериницы, которую наплело играющее воображение греков. Словом, многобожие оставит он в сторону, а извлечёт из «Одиссеи» то, что ему следует из неё извлечь, — то, что ощутительно в ней видимо всем, что легло в дух её содержания и для чего написана сама «Одиссея», то есть, что человеку везде, на всяком поприще предстоит много бед и что нужно с ними бороться, — для того и жизнь дана человеку, — что ни в каком случае не следует унывать, как не унывал и Одиссей, который во всякую трудную и тяжкую минуту обращался к своему милому сердцу, не подозревая сам, что таковым внутренним обращением к самому себе он уже творил ту внутреннюю молитву Богу, которую в минуту бедствий совершает всякий человек, даже не имеющий никакого понятия о Боге. Вот то общее, тот живой дух её содержания, которым произведёт на всех впечатление «Одиссея»...»
Эти пророческие гоголевские прозрения, пусть и высказанные почти на два века раньше начавшегося возрождения веры, вряд ли кто-то возьмется сейчас опровергать, даже из ярых атеистов-безбожников. Уж больно высказанное великим писателем совпадает с сегодняшним возвращением православия, пусть и замедленным, но именно таким по существу. Пока это идёт без помощи Гомеровой «Одиссеи». Однако непременно сбудутся и предвидения отечественного пророка относительно лучшего произведения «всех времён и народов». Оно не только начнёт подсказывать, как надо отражать жизнь разучившихся это делать современных писателей, но и начнёт кропотливо учить россиян читать настоящие книги.
«Это строгое почитание обычаев, это благоговейное уважение власти и начальства, несмотря на ограниченные пределы самой власти, эта девственная стыдливость юношей, эта благость и благодушное безгневие старцев, это радушное гостеприимство, это уважение и почти благоговение к человеку, как представителю образа Божия, это верование, что ни одна благая мысль не зарождается в голове его без верховной воли высшего нас существа и что ничего не может он сделать своими собственными силами, словом – всё, всякая малейшая черта в «Одиссее» говорит о внутреннем желании поэта всех народов оставить древнему человеку живую и полную книгу законодательства в то время, когда еще не было ни законодателей, ни учредителей порядков, когда еще никакими гражданскими и письменными постановленьями не были определены отношения людей, когда люди еще много не ведали и даже не предчувствовали и когда один только божественный старец всё видел, слышал, соображал и предчувствовал, слепец, лишённый зрения, общего всем людям, и вооруженный тем внутренним оком, которого не имеют люди!..»
Здесь Гоголем настолько всё верно схвачено, что и добавлений никаких не требуется. Как, впрочем, и в следующем отрывке:
«И как искусно сокрыт весь труд многолетних обдумываний под простотой самого простодушнейшего повествования!.. Можно было почесть всё за изливающуюся без приготовления сказку, если бы по внимательном рассмотрении уже потом не открывалась удивительная постройка всего целого и порознь каждой песни. Как глупы немецкие умники, выдумавшие, будто Гомер – миф, а всё творение его – народные песни и рапсодии!..»
«Но рассмотрим то влияние, которое может произвести у нас «Одиссея» отдельно на каждого. Во-первых, она подействует на пишущую нашу братию, на сочинителей наших. Она возвратит многих к свету, проведя их, как искусный лоцман, сквозь сумятицу и мглу, нанесённую неустроенными, неорганизовавшимися писателями. Она снова напомнит нам всем, в какой бесхитростной простоте нужно воссоздавать природу, как уяснять вусякую мысль до ясности почти ощутительной, в каком уравновешенном спокойствии должна изливаться речь наша. Она вновь даст почувствовать всем нашим писателям ту старую истину, которую век мы должны помнить и которую всегда позабываем, а именно: по тех пор не приниматься за перо, пока всё в голове не установится в такой ясности и в таком порядке, что даже ребёнок в силах будеть понять и удержать всё в памяти...»
Приведу не столь уж и давний интернетский разговор с одним начинающим автором, который убеждал меня, что в его стихах нельзя ничего править, поскольку всё, что он пишет, пишется в едином потоке сознания. «Хорошо бы —сознания», — ответил я ему. Но реплика моя осталась незамеченной. Считающий себя вполне состоявшимся писателем по-другому и сочинять не умел. И, кажется, никогда не научится этому труднейшему делу. Не Гоголь ведь. Да и пора еще не подошла возвращаться к настоящей литературе, осенённой Духом Святым.
«Еще более, чем на самих писателей, «Одиссея» подействует на тех, которые еще готовятся в писатели и, находясь в гимназиях и университетах, видят перед собой еще туманно и неясно своё будущее поприще. Их она может навести с самого начала на прямой путь, избавив от лишнего шатания по кривым закоулкам...»
Эх, Николай Васильич! Замечательны ваши слова для будущего, но вы и представить не могли современных начинающих писателей. Никакого тумана в голове. Ни капельки сомнения. Ничто для них — классическая мура. Они вслед за ранним Маяковским выбросили её с «корабля современности». Они только себя признают. Но будем надеяться, что следующее поколение народится поумнее и посовестливее. Может, ему-то и придётся осваивать совсем уж не вспоминаемого Гомера.
«Во-вторых, «Одиссея» подействует на вкус и на развитие эстетического чувства. Она освежит критику. Критика устала и запуталась от разборов загадочных произведений новейшей литературы, с горя бросилась в сторону и, уклонившись от вопросов литературных, понесла дичь. По поводу «Одиссеи» может появиться много истинно дельных критик, тем более что вряд ли есть на свете другое произведение, на которое можно было бы взглянуть с таких могих сторон, как на «Одиссею»... критики не будут ничтожны. Для них потребуется много перечесть, оглянуть вновь, перечувствовать и перемыслить; пустой верхогляд не найдёт даже что и сказать об «Одиссее».
Как наш, сегодняшний, верхогдяд!
«В-третьих, «Одиссея» своей русской одеждой, в которую облёк ее Жуковский, может подействовать значительно на очищение языка. Еще ни у кого из наших писателей, не только у Жуковского во всём, что ни писал он доселе, но даже у Пушкина и Крылова, которые несравненно точней его на слова и выражения, не достигала до такой полноты русская речь. Тут заключались все её извороты и обороты во всех видоизмененьях. Бесконечно огромные периоды, которые у всякого другого были бы вялы, темны, и периоды сжатые, краткие, которые у другого были бы черствы, обрублены, ожесточили бы речь, у него так братски улегаются друг возле друга, все переходы и встречи противуположностей совершаются в таком благозвучии, всё так и сливается в одно, улетучивая тяжёлый громозд всего целого, что, кажется, как бы пропал вовсе всякий слог и склад речи; их нет, как нет и самого переводчика. Наместо его стоит перед глазами, во всем величии, старец Гомер, и слышатся те величавые, вечные речи, которые не принадлежат устам какого-нибудь человека, но которых удел вечно раздаваться в мире...»
Впрочем, как перевод Жуковского ни хорош , но за 160 с лишним лет и он устарел местами настолько, что так и хотелось освежить его, приблизить к современной, не модернистской, а классической стилистике, оставляя вживе действительно русские, народные речевые обороты.
Коротко — над чем пришлось потрудиться.
Чтению крепко мешали бесконечные сбивки поэтического ритма. Жуковский придерживался гекзаметра, который положен в основу гомеровского повествования. Это самый сложный размер из всех существующих, предусматривающий ритмические паузы в стофах. С непривычки им и писать-то трудно, не говоря уж о страшной сложности перевода. По этой причине не выходит ни гекзаметра, ни напевности, ни ясности текста. Я схитрил. Заменил гекзаметр дактилем. Строчки стали читаться гораздо легче и песеннее. Эта хитрость потребовала хитрости другой. Пришлось почти весь текст сочинять заново, заменяя не только слова, но подчас и целые периоды речи.
Другой бедой оказались ударения в словах, не соответствующие эллинскому произношению. Фразы надо было перестраивать так, чтобы ударения в них были по правилам греческого языка.
В некоторых местах (а их тоже оказалось немало) терялся смысл гомеровского повествования. Опять же всё нужно было переписывать заново.
В связи с очень длинными периодами речи частенько возникали стилистические ошибки всевозможных видов — преимущественно те, при которых терялся смысл высказывания. Я нашёл неплохую возможность борьбы с многословием. Сложные предложения делил на простые.
В гомеровской поэме, в силу того что она читалась автором по памяти, было множество повторов в последующих главах определённых сюжетов и рассказов действующих лиц. По возможности, когда это не шло во вред повествованию, я повторы либо сокращал, либо убирал совсем.
Из-за громоздкости «Одиссеи» пришлось сокращать частично или полностью мифологические сюжеты, большей частью те, которые современным читателям известны.
Встречались и элементарные ошибки, связанные с неточностью перевода. Но, к великой чести Жуковского, при таком обилии материала их всё же было немного, что облегчило мою работу.
На этом я остановлюсь, иначе моё вступление разрастётся в статью, соперничающую с текстом поэмы. Думаю, и перечисленного достаточно, чтобы убедить читателей в трудности задач, передо мною вставших.
Смог ли я выполнить их — оставлю своё мнение в тайне. Не пристало автору хвалить или ругать себя. Это дело тех, кто возьмёт в руки новый перевод «Одиссеи».
«Здесь-то увидят наши писатели, с какой разумной осмотрительностью нужно употреблять слова и выражения, как всякому простому слову можно возвратить его возвышенное достоинство уменьем поместить его в надлежащем месте и как много значит для такого сочинения, которое назначается на всеобщее употребление и есть сочинение гениальное, это наружное благоприличие, эта внешняя отработка всего: тут малейшая соринка заметна и всем бросается в глаза. Жуковский сравнивает весьма справедливо эти соринки с бумажками, которые стали бы валяться в великолепно убранной комнате, где всё сияет ясностью зеркала, начиная от потолка до паркета: всякий вошедший прежде всего увидит эти бумажки, именно потому же самому, почему бы он их вовсе не приметил в неприбранной комнате...»
Удивительно, как точно вступает Гоголь в спор с современными архи-гениями, для которых все его замечания настолько же внове, как православные утверждения, что без Бога, без Его активного участия нет и не может быть мира.
«В-четвёртых, «Одиссея» подействует в любознательном отношении, как занимающихся науками, так и на не учившихся никакой науке, распространив живое познание древнего мира. Ни в какой истории не начитаешь того, что отыщешь в ней: от нее так и дышит временем минувшим; древний челоек, как живой, так и стоит перед глазами, как будто ещё вчера его видел и говорил с ним. Так его и видишь во всех его действиях, во все часы дня: как приготовляется он благоговейно к жертвоприношению, как беседует чинно с гостем за пировою кратерой, как одевается, как выходит на площадь, как слушает старца, как поучает юношу; его дом, его колесница, его спальня, малейшая мебель в доме, от подвижных столов до ременной задвижки у дверей, — всё перед глазами, еще свежее, чем в отрытой из земли Помпеи...»
Для большинства это пока гоголевские сказки-придумки. Но что не сказки и не придумки, говорит мой небольшой интернетский опыт. Наверно, не больше года прошло, как главы «Одиссеи» я разместил на поэтической странице. Не рекламировал их. А ведь читатели и посейчас находятся. Правда, ни один не прочитал эпическую поэму целиком. Но, надо думать, вряд ли кто-то из них держал в руках и сам перевод Жуковского.
«Наконец, я даже думаю, что появление «Одиссеи» произведёт впечатление на современный дух нашего общества вообще. Именно в нынешнее время, когда таинственною волей Провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос неудовольствия человеческого на всё, что ни есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя. Когда всем, наконец, начинает становиться подозрительным то совершенство, на которое возвели нас наша новейшая гражданственность и просвещение; когда слышна у всякого какая-то безотчётная жажда быть не тем, чем он есть, может быть, происшедшая от прекрасного источника быть лучше; когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действия, как в массах, так и в отдельно взятых особях; словом, в это именно время «Одиссея» поразит величавою патриархальностию древнего быта, простой несложностью общественных пружин, свежестью жизни, непритуплённой, младенческою ясностью человека. В «Одиссее» услышит сильный упрёк себе наш девятнадцатый век, и упрёкам не будет конца, по мере того как станет он поболее всматриваться в нее и вчитываться...»
Не услышал упрек себе девятнадцатый век, уже охваченный революционным зудом. Не услышал и век двадцатый, когда невероятный зуд вошёл в силу и перепахал все русские традиции. Вот разве век двадцать первый услышит, авось упрек его всё же доймёт до такой степени, что начнёт он «всматриваться и вчитываться» в далёкую эпоху Одиссея, в которую еще и подумать не могли, до чего доведёт человечество внешне-техническая цивилизация.
«Что может быть, например, уже сильней того упрёка, который раздастся в душе, когда разглядишь, как древний человек, с своими небольшими орудиями, со всем несовершенством своей религии, дозволявшей даже обманывать, мстить и прибегать к коварству для истребления врага, с своею непокорной, жестокой, несклонной к повиновению природой, с своими ничтожными законами, умел, однако же, одним только простым исполнением обычаев старины и обрядов, которые не без смысла были установлены древними мудрецами и заповеданы передаваться в виде святыни от отца к сыну, — одним только простым исполнением этих обычаев дошёл до того, что приобрёл какую-то стройность и даже красоту поступков, так что всё в нём сделалось величаво с ног до головы, от речи до простого движения и даже до складки платья, и кажется, как бы действительно слышишь в нём богоподобное происхождение человека? А мы, со всеми нашими огромными средствами и орудиями к совершенствованию, с опытами всех веков, с гибкой, переменчивой нашей природой, с религией, которая именно дана нам на то, чтобы сделать из нас святых и небесных людей, — со всеми этими орудиями, умели дойти до какого-то неряшества и неустройства как внешнего, так и внутреннего, умели сделаться лоскутными, мелкими, от головы до самого платья нашего, и, ко всему еще в прибавку, опротивели до того друг другу, что не уважает никто никого, даже не выключая и тех, которые толкуют об уважении ко всем».
Этот упрёк уже начинают остро чувствовать нынешние прихожане, которые пришли к Богу по убеждению и по душе и которые, скорее всего, никогда не читали Гомера. Но не читали — не значит, что читать не будут. Пути Господни неисповедимы.
«Словом, на страждущих и болеющих от своего европейского совершенства «Одиссея» подействует. Много напомнит она им младенчески прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как своё законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времен патриархальных, с которыми есть такое сродство в русской природе, разнесётся невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесёшь в них никакими законами и никакой властью!»
Не скоро — но это будет.
Борис ЕФРЕМОВ
16.09.16 г.,
Писидийской иконы Божией Матери
ОБ «ОДИССЕЕ», ПЕРЕВЕДЁННОЙ ЖУКОВСКИМ
Поначалу появилось желание самому написать о переводе Жуковским «Одиссеи», но, слава Богу, от этого соблазна отказался. Лучше Гоголя не напишу, а у Гоголя всё сказано так, что и сегодня злободневности не утеряло. Если что я и позволю себе относительно гоголевской статьи, так это лишь комментарии и небольшие добавления – всё-таки минуло с той поры почти 170 лет, и изменения в нашей российской жизни произошли немалые. Итак, цитаты из письма, помещённого в книгу «Избранные места из переписки с друзьями», и пояснения к ним.
«Появление «Одиссеи», – писал Гоголь Языкову в 1846 году, – произведёт эпоху. «Одиссея» есть решительно совершеннейшее произведение всех веков. Объём ее велик; «Илиада» пред нею эпизод. «Одиссея» захватывает весь древний мир, публичную и домашнюю жизнь, все поприща тогдашних людей, с их ремёслами, знаньями, верованьями... словом, трудно даже сказать, чего бы не обняла «Одиссея» или что бы в ней было пропущено. В продолжение нескольких веков служила она неиссякаемым колодцем для древних, а потом и для всех поэтов. Из неё черпались предметы для бесчисленного множества трагедий, комедий: всё это разнеслось по всему свету, сделалось достоянием всех, а сама «Одиссея» позабыта. Участь «Одиссеи» страшна: в Европе её не оценили; виной этого отчасти недостаток перевода, который бы передавал художественно великолепнейшее произведение древности, отчасти недостаток языка, не в такой степени богатого и полного, на котором отразились бы все бесчисленные, неуловимые красоты как самого Гомера, так и вообще эллинской речи; отчасти же недостаток, наконец, и самого народа, не в такой степени одарённого чистотой девственного вкуса, какая потребна для того, чтобы почувствовать Гомера.
Теперь перевод первейшего поэтического творения производится на языке, который полнее и богаче всех европейских языков...»
О превосходстве русского языка перед всеми другими языками не только Европы, но и мира, надобно с еще большей убедительностью говорить в наш век – век поголовной потери чувства красоты и нравственности; но и в такую гиблую пору наш язык остаётся самым богатым по своим возможностям, самым литературным, самым художественным. Недаром Хемингуэй, один из самых ярких современных писателей Запада, учился писать у русских классиков – Толстого, Чехова, Тургенева, Достоевского. Сюда же отнесём тот факт, что в мире до сих пор нет достойных переводов наших мастеров слова, а вот лучших писателей мира в русских переводах у нас в изобилии. И это несмотря на то, что повсеместно в мире, шел и с еще большей энергией идёт сейчас отдаление людей от Бога, а значит и потеря ими первозданной нравственности, которой могли бы блеснуть перед нами Адам и Ева (даже после их грехопадения), и безусловно – многие герои Гомера.
Засоряясь ненужными иноязычными словами, обрастая канцеляризмами, жаргонным лексиконом, откровенной матерщиной, языки, и наш в особенности, за минувшие полтора века изменились в худшую сторону основательно. Но Бог дал всем языкам способность и к самоочищению – так речки очищаются родниками. Родниковые очищения языков происходят, главным образом, за счет языков разговорных, народных, которые, являясь хранилищами национальных словесностей, вдруг начинают порождать животворные словесные родники. В нашем языке такие спасительные родники забили в пушкинскую эпоху. Чтобы понять изменения его, достаточно прочесть стихи Кантемира, Тредиаковского, Ломоносова, Сумарокова, Хемницера и других поэтов XVIII века. Вот вам образец, взятый наугад из Тредиаковского:
Россия мати! Свет мой безмерный!
Позволь то, чадо прошу твой верный,
Ах, как сидишь ты на троне красно!
Небо российску ты солнце ясно!
Во-первых, русский язык освободился от громоздкости в построении предложений. Во-вторых, забыл или значительно упростил трудно произносимые слова. В-третьих, привел к более простым формам окончания прилагательных. В-четвёртых, выработал стилистические закономерности в употреблении причастий и деепричастий. В-пятых, заменил церковно-славянские слова простонародными, а церковно-славянские оставил для случаев торжественно-высоких. И подобные новшества можно добавлять и добавлять.
Между тем, отметим, что когда Жуковский делал свой перевод «Одиссеи», литературный язык был еще далёк от современной нормы. И сегодня читать шедевр Гомера лишь ненамного легче, чем стихи отмеченных выше наших поэтических отцов. Только по этой причине я взялся за переделку перевода Жуковского, блистательного для своего времени и заметно устаревшего для нашего. Однако, редактируя тексты песен, я старался оставить нетронутым любую их часть, которая отвечала требованиям современной стилистики.
«Вся литературная жизнь Жуковского была как бы приготовлением к этому делу. Нужно было его стиху выработаться на сочинениях и переводах поэтов всех наций и языков, чтобы сделаться потом способным передать вечный стих Гомера, – уху его наслушаться всех лир, дабы сделаться до того чутким, чтобы и оттенок эллинского звука не пропал; нужно было мало того, что влюбиться ему самому в Гомера, но получить еще страстное желание заставить всех соотечественников своих влюбиться в Гомера, на эстетическую пользу души каждого из них; нужно было совершиться внутри самого переводчика многим таким событиям, которые привели в большую стройность и спокойствие его собственную душу, необходимые для передачи произведения, замышленного в такой стройности и спокойствии; нужно было, наконец, сделаться глубже христианином, дабы приобрести тот презирающий, углублённый взгляд на жизнь, которого никто не может иметь, кроме христианина, уже постигнувшего значение жизни. Вот скольким условиям нужно было выполниться, чтобы перевод «Одиссеи» вышел не рабской передачей, но послышалось бы в нем слово живо, и вся Россия приняла бы Гомера, как родного!
Зато вышло что-то чудное! Это не перевод, но скорей воссоздание, восстановленье, воскресенье Гомера. Перевод как бы еще более вводит в древнюю жизнь, чем сам оригинал...»
Впервые «Одиссею» я пытался прочитать в университете, но ни усидчивости не хватило, ни любопытства, да и как это бывает у студентов, ни самого времени. Потом еще несколько раз принимался, и, кажется, большее, что осилил – семь песен (на этом месте лежала закладка). Дочитать до конца не оказывалось, как потом понял, какой-то особой цели, которая придала бы и усидчивость, и любопытство, и время бы выкроила.
Так вот, цель такая, всеохватная, появилась после того, как, перечитывая «Выбранные места...», дошел я до письма Языкову, в котором Гоголь, с необычайной глубиной и подробностью, рассказал своим современникам, да и нам, грешным, о непреходящем значении «Одиссеи» – в целом для всех россиян и для каждого в отдельности. И хитрость тут оказалась наипростейшей. Стоило только стать на точку зрения православного христианина, знающего Христовы истины, «уже постигнувшего значение жизни», как тут тебе и интерес обострённый обнаруживался.
Свидетельствует ли «Одиссея» о всё большем отходе людей от Бога и постепенном падении человеческих нравов? Многобожие – это формальное служение богам или нечто большее? Не возврат ли в язычество нынешнее формальное богослужение, которое охватывает все большее число верующих? Как показаны Гомером герои – односторонними, добрыми или злыми, или многогранными, как требует современная литература? Какой быт выигрывает от сравнения – архаический, эллинский, или наш, пронизанный научно-техническим прогрессом? Что больше ценилось в человеке Эллады и ценится в человеке наших дней? Есть ли в плавном сюжете «Одиссеи» элементы детектива или это уже изыскания позднейших времён?
Словом, целая вереница вопросов возникает у читателя православного и далеко не последний из них – даст ли мне какой-то прок чтение книги, созданной более 4000 лет назад? И, к великой радости своей, находишь положительный ответ на это в письме Гоголя, а впоследствии и в самой «Одиссеи». Да притом такой разветвлённый ответ, который позволил нашему ведущему классику разместить его в виде весьма содержательной статьи.
«По-моему, все нынешние обстоятельства как бы нарочно обстановились так, чтобы сделать появление «Одиссеи» почти необходимым в настоящее время: в литературе, как и во всём, – охлаждение. Как очаровываться, так и разочаровываться устали и перестали. Даже эти судорожные, больные произведения века, с примесью всяких непереварившихся идей, нанесённых политическими и прочими броженьями, стали значительно упадать; только одни задние чтецы, привыкшие держаться за хвосты журнальных вождей, еще кое-что перечитывают, не замечая в простодушии, что козлы, их предводившие, давно уже остановились в раздумье, не зная сами, куда повести заблудшие стада свои. Словом, именно то время, когда слишком важно появленье произведенья стройного во всех частях своих, которое изображало бы жизнь с отчётливостью изумительной и от которого повевало бы спокойствием и простотой почти младенческой».
Наш век значительно хуже гоголевского. Если в ту пору устали «как очаровываться, так и разочаровываться» тогдашнеми литературными произведениями, и потому было «слишком важно появленье произведенья стройного во всех частях своих, которое изображало бы жизнь с отчётливостью изумительной и от которого повевало бы спокойствием и простотой почти младенческой», то в наш почти уже полностью развращённый век появление такого произведения не то чтобы «слишком важно», а в высшей степени необходимо.
Теперешняя пишущая молодежь пустилась в такое «новаторство», в такой «модернизм», что ей совсем ни для чего не нужно читать и перечитывать не только Гомера, но и Пушкина и Гоголя, Лермотнова и Тургенева, Блока и Достоевского. Им у них нечему учиться, поскольку и в слове, и в сюжете, и в чувственности, и во всех других показателях высокой литературы они «оставили далеко позади себя» литературных праотцов и праматерей, и теперь этим предкам ничего не осталось больше, как завидовать более удачливым наследникам их былой славы. Нынешние «суперталанты» пишут либо мат на мате, либо образ на образе (если можно назвать вычур образами), причем, более всего ценится ими, если читатель ничегошеньки не поймёт из ими написанного.
«Одиссея» произведет у нас влияние, как вообще на всех, так и отдельно на каждого...»
«Рассмотрим то влияние, которое она может у нас произвести вообще на всех. «Одиссея» есть именно то произведение, в котором заключились все нужные условия, дабы сделать ее чтением всеобщим и народным. Она соединяет всю увлекательность сказки и всю простую правду человеческого похождения, имеющего равную значимость для всякого человека, кто бы он ни был. Дворянин, мещанин, купец, грамотей и неграмотей, рядовой солдат, лакей, ребёнок, начиная с того возраста, когда ребёнок начинает любить сказку, ее прочитывают и выслушивают без скуки. Обстоятельство слишком важное, особенно, если примем в соображение то, что «Одиссея» есть вместе с тем самое нравственнейшее произведение и что единственно затем и предпринята древним поэтом, чтобы в живых образах начертать законы действий тогдашнему человеку....»
Вот тут и обнаруживаешь страшное падение нашего времени относительно гоголевской эпохи. Тогда еще живы были условия для возрождения искреннего интереса к Гомеру. Пушкин, сам Гоголь, Лермонтов истинной своей гениальностью всколыхнули почти всеобщее восхищение настоящим, высоким искусством. В наше лихолетие такого восхищения уже днём с огнём не сыщешь. Оно заменилось липовым восхищением окололитературных выкрутасов, как бывшее стремление познать суть жизни заменилось пошлой жадностью к жареным фактам, а чаще всего к вымыслам, ничего общего не имеющим с живой реальностью, незаметно протекающей мимо нас, мимо нашего разума, мимо чувств наших.
Причины такого крушения обрисовались сейчас со всей определённостью. Массовый отход прежних традиций, от Бога, от веры православной, от Истины Христовой, без которых нет опоры для поддержания в народе безупречной нравственности, житейской мудрости, уважения правды и восхищения красотой.
И самое страшное не в том, что горе это на Русь-матушку обрушилось. Страшное — что оно укоренилось в сознании развращённого революцией, нет, не общества, его и назвать так язык не повернётся, а сброда громадной массы опять же не людей (в большинстве своем), а жителей, бездуховных обывателей, ни к чему святому не стремящихся. Какой им сейчас Гомер нужен? Их устраивают шуты гороховые от литературы, от искусства.
И долго еще будет жить в нас пошлое равнодушие к праведному и доброму, пока не возродится высокая нравственность в бывшей Святой Руси, пока возвращение к Богу не охватит хотя бы половины её теперешнего населения. Как показывает жизнь, наше воцерковление всё ещё продвигается вперед слишком замедленно. Слишком много в нём формалистики, современного фарисейства.
Так, может, и подновлённые переводы «Одиссеи» сейчас преждевременны? Но, замечу, проявление добра никогда не бывает преждевременным. Христианство зарождалось в бушующем океане язычества. И зародилось. И духовно изменило мир. Думается, дойдёт до нас и обновлённый, жадный интерес к Гомеру. Жизнь-то ведь не стоит на месте.
«Греческое многобожие не соблазнит нашего народа. Народ наш умён: он растолкует, не ломая головы, даже то, что что приводит в тупик умников. Он здесь увидит только доказательство того, как трудно человеку самому, без пророков и без откровения свыше, дойти до того, чтобы узнать Бога в истинном виде, и в каких нелепых видах станет он представлять себе лик Его, раздробивши единство и единосилие на множество образов сил. Он даже не посмеется над тогдашними язычниками, признав их ни в чем не виноватыми: пророки им не говорили, Христос тогда не родился, апостолов не было...»
Многобожие, действительно, народ наш, в основе своей, не соблазнило. Но, несмотря на бесспорный ум его, соблазнило другое — вообще полное отрицание Бога, «устаревшего» быта отцов. Похоже, христиане при Пушкине и Гоголе еще и слыхом не слыхивали о давно уже открытом законе Василия Великого — законе искушения. Я много раз упоминал о нём, упомяну и сегодня. По природе своей зная Творца, люди со времнем начинают сомневаться в его существовании, искушаются атеизмом, однако вскоре неверие разочаровывает их, и к Богу они приходят вновь, но уже с большим пониманием реальности Превечной Троицы.
Закон этот испытал на прочность и Святую Русь. Безверие, начавшее зарождаться со времён Вольтера и Руссо и захлестнувшее нашу страну на целый век, сменилось возрождением православия, но уже на новой ступеньке, значительно приближенной к Христовой Истине. Думается, в будущем (а оно непременно придёт) россияне с повышенным интересом прочтут «Одиссею» Гомера и возблагодарят Господа за то, что Он помог им понять и отвергнуть языческое многобожие.
«Нет, народ наш скорей почешет у себя в затылке, почувствовав то, что он, зная Бога в Его истинном виде, имея в руках уже письменный закон Его, имея даже истолкователей закона в отцах духовных, молится ленивее и выполняет долг свой хуже древнего язычника. Народ смекнёт, почему так же верховая сила помогла и язычнику за его добрую жизнь и усердную молитву, несмотря на то, что он, по невежеству, взывал к ней в образе Посейдонов, Кронионов, Гефестов, Гелиосов, Киприд и всей вериницы, которую наплело играющее воображение греков. Словом, многобожие оставит он в сторону, а извлечёт из «Одиссеи» то, что ему следует из неё извлечь, — то, что ощутительно в ней видимо всем, что легло в дух её содержания и для чего написана сама «Одиссея», то есть, что человеку везде, на всяком поприще предстоит много бед и что нужно с ними бороться, — для того и жизнь дана человеку, — что ни в каком случае не следует унывать, как не унывал и Одиссей, который во всякую трудную и тяжкую минуту обращался к своему милому сердцу, не подозревая сам, что таковым внутренним обращением к самому себе он уже творил ту внутреннюю молитву Богу, которую в минуту бедствий совершает всякий человек, даже не имеющий никакого понятия о Боге. Вот то общее, тот живой дух её содержания, которым произведёт на всех впечатление «Одиссея»...»
Эти пророческие гоголевские прозрения, пусть и высказанные почти на два века раньше начавшегося возрождения веры, вряд ли кто-то возьмется сейчас опровергать, даже из ярых атеистов-безбожников. Уж больно высказанное великим писателем совпадает с сегодняшним возвращением православия, пусть и замедленным, но именно таким по существу. Пока это идёт без помощи Гомеровой «Одиссеи». Однако непременно сбудутся и предвидения отечественного пророка относительно лучшего произведения «всех времён и народов». Оно не только начнёт подсказывать, как надо отражать жизнь разучившихся это делать современных писателей, но и начнёт кропотливо учить россиян читать настоящие книги.
«Это строгое почитание обычаев, это благоговейное уважение власти и начальства, несмотря на ограниченные пределы самой власти, эта девственная стыдливость юношей, эта благость и благодушное безгневие старцев, это радушное гостеприимство, это уважение и почти благоговение к человеку, как представителю образа Божия, это верование, что ни одна благая мысль не зарождается в голове его без верховной воли высшего нас существа и что ничего не может он сделать своими собственными силами, словом – всё, всякая малейшая черта в «Одиссее» говорит о внутреннем желании поэта всех народов оставить древнему человеку живую и полную книгу законодательства в то время, когда еще не было ни законодателей, ни учредителей порядков, когда еще никакими гражданскими и письменными постановленьями не были определены отношения людей, когда люди еще много не ведали и даже не предчувствовали и когда один только божественный старец всё видел, слышал, соображал и предчувствовал, слепец, лишённый зрения, общего всем людям, и вооруженный тем внутренним оком, которого не имеют люди!..»
Здесь Гоголем настолько всё верно схвачено, что и добавлений никаких не требуется. Как, впрочем, и в следующем отрывке:
«И как искусно сокрыт весь труд многолетних обдумываний под простотой самого простодушнейшего повествования!.. Можно было почесть всё за изливающуюся без приготовления сказку, если бы по внимательном рассмотрении уже потом не открывалась удивительная постройка всего целого и порознь каждой песни. Как глупы немецкие умники, выдумавшие, будто Гомер – миф, а всё творение его – народные песни и рапсодии!..»
«Но рассмотрим то влияние, которое может произвести у нас «Одиссея» отдельно на каждого. Во-первых, она подействует на пишущую нашу братию, на сочинителей наших. Она возвратит многих к свету, проведя их, как искусный лоцман, сквозь сумятицу и мглу, нанесённую неустроенными, неорганизовавшимися писателями. Она снова напомнит нам всем, в какой бесхитростной простоте нужно воссоздавать природу, как уяснять вусякую мысль до ясности почти ощутительной, в каком уравновешенном спокойствии должна изливаться речь наша. Она вновь даст почувствовать всем нашим писателям ту старую истину, которую век мы должны помнить и которую всегда позабываем, а именно: по тех пор не приниматься за перо, пока всё в голове не установится в такой ясности и в таком порядке, что даже ребёнок в силах будеть понять и удержать всё в памяти...»
Приведу не столь уж и давний интернетский разговор с одним начинающим автором, который убеждал меня, что в его стихах нельзя ничего править, поскольку всё, что он пишет, пишется в едином потоке сознания. «Хорошо бы —сознания», — ответил я ему. Но реплика моя осталась незамеченной. Считающий себя вполне состоявшимся писателем по-другому и сочинять не умел. И, кажется, никогда не научится этому труднейшему делу. Не Гоголь ведь. Да и пора еще не подошла возвращаться к настоящей литературе, осенённой Духом Святым.
«Еще более, чем на самих писателей, «Одиссея» подействует на тех, которые еще готовятся в писатели и, находясь в гимназиях и университетах, видят перед собой еще туманно и неясно своё будущее поприще. Их она может навести с самого начала на прямой путь, избавив от лишнего шатания по кривым закоулкам...»
Эх, Николай Васильич! Замечательны ваши слова для будущего, но вы и представить не могли современных начинающих писателей. Никакого тумана в голове. Ни капельки сомнения. Ничто для них — классическая мура. Они вслед за ранним Маяковским выбросили её с «корабля современности». Они только себя признают. Но будем надеяться, что следующее поколение народится поумнее и посовестливее. Может, ему-то и придётся осваивать совсем уж не вспоминаемого Гомера.
«Во-вторых, «Одиссея» подействует на вкус и на развитие эстетического чувства. Она освежит критику. Критика устала и запуталась от разборов загадочных произведений новейшей литературы, с горя бросилась в сторону и, уклонившись от вопросов литературных, понесла дичь. По поводу «Одиссеи» может появиться много истинно дельных критик, тем более что вряд ли есть на свете другое произведение, на которое можно было бы взглянуть с таких могих сторон, как на «Одиссею»... критики не будут ничтожны. Для них потребуется много перечесть, оглянуть вновь, перечувствовать и перемыслить; пустой верхогляд не найдёт даже что и сказать об «Одиссее».
Как наш, сегодняшний, верхогдяд!
«В-третьих, «Одиссея» своей русской одеждой, в которую облёк ее Жуковский, может подействовать значительно на очищение языка. Еще ни у кого из наших писателей, не только у Жуковского во всём, что ни писал он доселе, но даже у Пушкина и Крылова, которые несравненно точней его на слова и выражения, не достигала до такой полноты русская речь. Тут заключались все её извороты и обороты во всех видоизмененьях. Бесконечно огромные периоды, которые у всякого другого были бы вялы, темны, и периоды сжатые, краткие, которые у другого были бы черствы, обрублены, ожесточили бы речь, у него так братски улегаются друг возле друга, все переходы и встречи противуположностей совершаются в таком благозвучии, всё так и сливается в одно, улетучивая тяжёлый громозд всего целого, что, кажется, как бы пропал вовсе всякий слог и склад речи; их нет, как нет и самого переводчика. Наместо его стоит перед глазами, во всем величии, старец Гомер, и слышатся те величавые, вечные речи, которые не принадлежат устам какого-нибудь человека, но которых удел вечно раздаваться в мире...»
Впрочем, как перевод Жуковского ни хорош , но за 160 с лишним лет и он устарел местами настолько, что так и хотелось освежить его, приблизить к современной, не модернистской, а классической стилистике, оставляя вживе действительно русские, народные речевые обороты.
Коротко — над чем пришлось потрудиться.
Чтению крепко мешали бесконечные сбивки поэтического ритма. Жуковский придерживался гекзаметра, который положен в основу гомеровского повествования. Это самый сложный размер из всех существующих, предусматривающий ритмические паузы в стофах. С непривычки им и писать-то трудно, не говоря уж о страшной сложности перевода. По этой причине не выходит ни гекзаметра, ни напевности, ни ясности текста. Я схитрил. Заменил гекзаметр дактилем. Строчки стали читаться гораздо легче и песеннее. Эта хитрость потребовала хитрости другой. Пришлось почти весь текст сочинять заново, заменяя не только слова, но подчас и целые периоды речи.
Другой бедой оказались ударения в словах, не соответствующие эллинскому произношению. Фразы надо было перестраивать так, чтобы ударения в них были по правилам греческого языка.
В некоторых местах (а их тоже оказалось немало) терялся смысл гомеровского повествования. Опять же всё нужно было переписывать заново.
В связи с очень длинными периодами речи частенько возникали стилистические ошибки всевозможных видов — преимущественно те, при которых терялся смысл высказывания. Я нашёл неплохую возможность борьбы с многословием. Сложные предложения делил на простые.
В гомеровской поэме, в силу того что она читалась автором по памяти, было множество повторов в последующих главах определённых сюжетов и рассказов действующих лиц. По возможности, когда это не шло во вред повествованию, я повторы либо сокращал, либо убирал совсем.
Из-за громоздкости «Одиссеи» пришлось сокращать частично или полностью мифологические сюжеты, большей частью те, которые современным читателям известны.
Встречались и элементарные ошибки, связанные с неточностью перевода. Но, к великой чести Жуковского, при таком обилии материала их всё же было немного, что облегчило мою работу.
На этом я остановлюсь, иначе моё вступление разрастётся в статью, соперничающую с текстом поэмы. Думаю, и перечисленного достаточно, чтобы убедить читателей в трудности задач, передо мною вставших.
Смог ли я выполнить их — оставлю своё мнение в тайне. Не пристало автору хвалить или ругать себя. Это дело тех, кто возьмёт в руки новый перевод «Одиссеи».
«Здесь-то увидят наши писатели, с какой разумной осмотрительностью нужно употреблять слова и выражения, как всякому простому слову можно возвратить его возвышенное достоинство уменьем поместить его в надлежащем месте и как много значит для такого сочинения, которое назначается на всеобщее употребление и есть сочинение гениальное, это наружное благоприличие, эта внешняя отработка всего: тут малейшая соринка заметна и всем бросается в глаза. Жуковский сравнивает весьма справедливо эти соринки с бумажками, которые стали бы валяться в великолепно убранной комнате, где всё сияет ясностью зеркала, начиная от потолка до паркета: всякий вошедший прежде всего увидит эти бумажки, именно потому же самому, почему бы он их вовсе не приметил в неприбранной комнате...»
Удивительно, как точно вступает Гоголь в спор с современными архи-гениями, для которых все его замечания настолько же внове, как православные утверждения, что без Бога, без Его активного участия нет и не может быть мира.
«В-четвёртых, «Одиссея» подействует в любознательном отношении, как занимающихся науками, так и на не учившихся никакой науке, распространив живое познание древнего мира. Ни в какой истории не начитаешь того, что отыщешь в ней: от нее так и дышит временем минувшим; древний челоек, как живой, так и стоит перед глазами, как будто ещё вчера его видел и говорил с ним. Так его и видишь во всех его действиях, во все часы дня: как приготовляется он благоговейно к жертвоприношению, как беседует чинно с гостем за пировою кратерой, как одевается, как выходит на площадь, как слушает старца, как поучает юношу; его дом, его колесница, его спальня, малейшая мебель в доме, от подвижных столов до ременной задвижки у дверей, — всё перед глазами, еще свежее, чем в отрытой из земли Помпеи...»
Для большинства это пока гоголевские сказки-придумки. Но что не сказки и не придумки, говорит мой небольшой интернетский опыт. Наверно, не больше года прошло, как главы «Одиссеи» я разместил на поэтической странице. Не рекламировал их. А ведь читатели и посейчас находятся. Правда, ни один не прочитал эпическую поэму целиком. Но, надо думать, вряд ли кто-то из них держал в руках и сам перевод Жуковского.
«Наконец, я даже думаю, что появление «Одиссеи» произведёт впечатление на современный дух нашего общества вообще. Именно в нынешнее время, когда таинственною волей Провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос неудовольствия человеческого на всё, что ни есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя. Когда всем, наконец, начинает становиться подозрительным то совершенство, на которое возвели нас наша новейшая гражданственность и просвещение; когда слышна у всякого какая-то безотчётная жажда быть не тем, чем он есть, может быть, происшедшая от прекрасного источника быть лучше; когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых еще темно услышанных идей, слышно какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действия, как в массах, так и в отдельно взятых особях; словом, в это именно время «Одиссея» поразит величавою патриархальностию древнего быта, простой несложностью общественных пружин, свежестью жизни, непритуплённой, младенческою ясностью человека. В «Одиссее» услышит сильный упрёк себе наш девятнадцатый век, и упрёкам не будет конца, по мере того как станет он поболее всматриваться в нее и вчитываться...»
Не услышал упрек себе девятнадцатый век, уже охваченный революционным зудом. Не услышал и век двадцатый, когда невероятный зуд вошёл в силу и перепахал все русские традиции. Вот разве век двадцать первый услышит, авось упрек его всё же доймёт до такой степени, что начнёт он «всматриваться и вчитываться» в далёкую эпоху Одиссея, в которую еще и подумать не могли, до чего доведёт человечество внешне-техническая цивилизация.
«Что может быть, например, уже сильней того упрёка, который раздастся в душе, когда разглядишь, как древний человек, с своими небольшими орудиями, со всем несовершенством своей религии, дозволявшей даже обманывать, мстить и прибегать к коварству для истребления врага, с своею непокорной, жестокой, несклонной к повиновению природой, с своими ничтожными законами, умел, однако же, одним только простым исполнением обычаев старины и обрядов, которые не без смысла были установлены древними мудрецами и заповеданы передаваться в виде святыни от отца к сыну, — одним только простым исполнением этих обычаев дошёл до того, что приобрёл какую-то стройность и даже красоту поступков, так что всё в нём сделалось величаво с ног до головы, от речи до простого движения и даже до складки платья, и кажется, как бы действительно слышишь в нём богоподобное происхождение человека? А мы, со всеми нашими огромными средствами и орудиями к совершенствованию, с опытами всех веков, с гибкой, переменчивой нашей природой, с религией, которая именно дана нам на то, чтобы сделать из нас святых и небесных людей, — со всеми этими орудиями, умели дойти до какого-то неряшества и неустройства как внешнего, так и внутреннего, умели сделаться лоскутными, мелкими, от головы до самого платья нашего, и, ко всему еще в прибавку, опротивели до того друг другу, что не уважает никто никого, даже не выключая и тех, которые толкуют об уважении ко всем».
Этот упрёк уже начинают остро чувствовать нынешние прихожане, которые пришли к Богу по убеждению и по душе и которые, скорее всего, никогда не читали Гомера. Но не читали — не значит, что читать не будут. Пути Господни неисповедимы.
«Словом, на страждущих и болеющих от своего европейского совершенства «Одиссея» подействует. Много напомнит она им младенчески прекрасного, которое (увы!) утрачено, но которое должно возвратить себе человечество, как своё законное наследство. Многие над многим призадумаются. А между тем многое из времен патриархальных, с которыми есть такое сродство в русской природе, разнесётся невидимо по лицу русской земли. Благоухающими устами поэзии навевается на души то, чего не внесёшь в них никакими законами и никакой властью!»
Не скоро — но это будет.
Борис ЕФРЕМОВ
16.09.16 г.,
Писидийской иконы Божией Матери