Дай Бог, живым узреть Христа...

Дай Бог, живым узреть Христа...
1 апреля - день памяти поэта
 
ДАЙ БОГ, ЖИВЫМ УЗРЕТЬ ХРИСТА...
 
(Эссе о творчестве Евгения Евтушенко)
 
6.
 
Итак, попытаемся разобраться — какая невероятно мощная сила заставляла поэта долгие годы стойко и преданно верить в идеалы Октябрьской Революции, несмотря на бесчисленные безобразия и бесчинства, которые неустанно и подло совершались под её якобы чистейшим и честнейшим знаменем.
 
Думается, верный ответ нам подскажут горячие поэтические пристрастия Евгения Евтушенко. Не было ещё на земле стихотворца, на которого бы не оказали глубокого влияния его великие предшественники, под чьим влиянием он начинал сочинительствовать и с чьими именами в сердце писательские деяния заканчивал. У Евгения Александровича любимейшими поэтами были... Впрочем, лучше об этом скажет он сам.
 
...Слабы, конечно, были мои кости,
но на лице моём сквозь желваки
прорезывался грозно Маяковский.
 
И, золотая вся от удальства,
дыша пшеничной ширью полевою,
Есенина шальная голова
всходила над моею головою.
 
Это из стихотворения «Эстрада» (1966 год). А вот строчки этого же периода из другого остро-гражданского произведения, озаглавленного «Вам, кто руки не пОдал Блоку»:
 
Эй вы, замкнувшиеся глухо,
Скопцы и эмигранты духа,
мне — вашим страхам вопреки —
возмездья блоковские снятся...
Когда я напишу «Двенадцать»,
не подавайте мне руки!
 
Среди любимцев Евгения Евтушенко почти все русские и зарубежные поэты классической волны, но эти трое — Блок, Маяковский, Есенин — самые-самые, их имена чаще всего встречаются в бурлящем море его поэзии и прозы. Они родственные ему не только по высокому мастерству, но и по духу, по мировоззрению, по отношению к Революции, а точнее — к её святым для поэта идеям, в абстрактно-идеальных замыслах своих чистым, как слеза. Известно, что к концу жизни любимцы героя нашего эссе изменили свои оценки полезности и неизбежности силового изменения общественной жизни, но, во-первых, он и сам преодолел ближе к уходу страшную революционную утопию, а во-вторых, в те годы, молодые годы Евтушенко, об идейном взрослении великой троицы почти никто не знал и не думал. Блок, Маяковский, Есенин оставались верными и самыми яркими певцами «народной власти».
 
Блок:
 
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови —
Господи, благослови!
 
Маяковский:
 
Я в восторге от Нью-Йорка города.
Но кепчонку не сдёрну с виска.
У советских собственная гордость:
на буржуев смотрим свысока.
 
Есенин:
 
Хочу я быть певцом и гражданином,
Чтоб каждому, как гордость и пример,
Был настоящим, а не сводным сыном
В великих штатах СэСээР.
 
Но ведь нужно же было что-то видеть в Революции такое, чтобы так гордиться ею, чтобы безоглядно можно было отдать за неё свою жизнь! И лучшие поэты эпохи (мы говорим о трёх нами отмеченных) видели ЭТО, понимали, чувствовали, принимали чистыми своими сердцами.
 
Блок слышал, как в нарастающем гуле перерождается вся вселенная, причём перерождается в тех светлых заветах, которые заповедал человечеству Христос. И потому так оптимистично и радостно кончается его поэма «Двенадцать»:
 
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос.
 
Маяковский знал по трудам Маркса, что за капитализмом должна наступить самая человечная, самая справедливая, самая счастливая формация — социалистическая, которая перерастёт в коммунизм — земной рай. Потому и отольёт в клокочущем сердце звонкие строчки:
 
Мы открывали Маркса каждый том,
Как в доме собственном мы открываем ставни.
 
А ещё раньше прогремит:
 
Взрывами мысли головы содрогая,
артиллерией сердец ухая,
встаёт из времён революция другая —
третья революция духа.
 
И Есенин увидел в Революции подлинную свободу не только русского люда, но и всего рода человеческого. В незаконченной поэме «Гуляй-поле» он выведет Ленина не более и не менее, но как пророка и спасителя:
 
И мы пошли под визг метели,
Куда глаза его глядели:
Пошли туда, где видел он
Освобожденье всех племён.
 
Евгений Александрович ни в чём не отстал от учителей своих. О теоретической подкованности его относительно идейных основ революционного переустройства России мы можем судить из приведённых в одной из первых глав этого эссе строчек о том, что в военные годы, когда в стране был страшный дефицит с бумагой, он записывал сочинённые стихи в толстых томах Маркса — Энгельса, что, конечно же, не могло не сподвигнуть его на изучение трудов тех, кто дал ему возможность оставить потомкам и свои собственные творения. Юный поэт подтверждает наши предположения хотя бы вот этим стихотворением из своей зелёной, по возрасту, но не по творческой зрелости, поры:
 
ШЕСТНАДЦАТЫЙ ГОД
 
В сознанье русского народа
свершилось нечто. Понял он
своё значенье, а не рока,
и сам он этим потрясён.
 
Он понял, понял, что невечны
устои мира и войны.
Его правительство — невежды
над ним, понявшим, не вольны.
 
Ещё он колет и стреляет,
ещё он сеет и куёт.
Кого признать — ещё не знает,
но их уже не признаёт.
 
И вот на смену власти мёртвой
растут, ломаясь, кровеня,
лопатки под рубахой мокрой,
как два неразвитых крыла. (1957 год).
 
И, как многие из нас, представителей старших поколений, поэт все грехи и недостатки постреволюционного времени, времени его взросления и физического, и нравственного, возлагает на хилые плечи мещанской забывчивости людей, заменивших святую любовь к жестокой, но справедливой борьбе за счастье человечества на любовь к самим себе, к спокойной, ничуть не опасной жизни под привычным лозунгом «моя хата с краю».
 
Стала революция фамильной,
воплотилась в песни и литьё.
Пишут книги, ставят кинофильмы,
лекции читают про неё.
 
Но её большие годовщины —
не одни итоги звучных дат.
Вижу на лице её морщины
от измен, раздумий и утрат.
 
Вижу всё, но я не просто каюсь —
очищаюсь и готовлюсь в бой.
На колени тихо опускаюсь
перел нею и перед страной.
 
Признаюсь вам с горькой неулыбкой,
сколько понабилось в дни мои
самой всякой дружбы невеликой,
самой всякой маленькой любви.
 
Вы меня, любимые, простите.
Не ругайтесь с нынешнего дня.
Вы меня в дорогу проводите,
вы любите всё-таки меня.
 
Ухожу я не с одной виною —
с мужеством и правдою в груди,
честный перед тем, что за спиною,
сильный перед тем, что впереди.
 
«С мужеством и правдою в груди» — в какой-то степени это верно. Но правда с точки зрения Христовой Истины, окажется всё-таки полуправдой, а точнее — правдой пока ещё далеко не полной. И об этом наши следующие заметки.