Слово о Пушкине-13

Слово о Пушкине-13
СЛОВО О ПУШКИНЕ
 
(Цитаты и комментарии)
 
XIII.
 
(Эту знаменитую речь о Пушкине и о значении его Достоевский произнес 8 июня 1880 года на торжественном заседании Общества любителей российской словесности (не мешало бы и нам, потомкам, такое иметь!). В “Объяснительном слове по поводу печатаемой речи о Пушкине” писатель объясняет, с какой целью произнес он речь свою. – Б.Е.):
 
“Собственно же в речи моей я хотел обозначить лишь следующие четыре пункта в значении Пушкина для России.
1) То, что Пушкин первый своим глубоко прозорливым и гениальным умом и чисто русским сердцем своим (подтверждение того, что в нем полно отразился русский национальный дух. – Б.Е.) отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом. Он отметил и выпукло поставил перед нами отрицательный тип наш, человека, беспокоящегося и не примиряющегося, в родную почву и в родные силы ее не верующего, Россию и себя самого (то есть свое же общество, свой же интеллигентный слой, возникший над родной почвой) в конце концов отрицающего, делать (работать. – Б.Е.) с другими не желающего и искренно страдающего. (Если говорить об этом в русле нашего анализа, то речь здесь о всё углубляющемся отходе высшего слоя, а потом и самого народа от православной веры, порождающем пренебрежение ко всему на свете, отрыв от нацональных корней и традиций, нигилизм, народничество, рево-люционность, строительстов рая на земле без Бога. – Б.Е.). Алеко и Онегин породили потом множество подобных себе в нашей художественной лите-ратуре. За ними выступили Печорины, Чичиковы, Рудины и Лаврецкие, Болконские (в “Войне и мире” Льва Толстого) и множество других, уже появлением своим засвидетельствовавшие о правде первоначально данной мысли Пушкиным. Ему честь и слава, его громадному уму и гению, отметившему самую большую язву составившегося у нас после великой петровской реформы общества. (Достоевский отмечает ярко выявленное в поэте свойство второго слоя русского характера – ум, мыслительные способности; свойство это, как мы уже отмечали, в моменты духовного взлета, находилось в гармонии с другими качествами – любящим сердцем, созерцательностью, свободой, совестливой предметностью, волей, мыслью формой и организацией. – Б.Е.). Его искусному диагнозу мы обязаны обозначением и распознанием болезни нашей, и он же, он первый, дал и утешение: ибо он же дали великую надежду, что болезнь эта не смертельна и что русское общество может быть излечено, может вновь обно-виться и воскреснуть, если присоединится к правде народной (к жизни в Боге. – Б.Е.), ибо...”
 
“...2) Он первый (именно первый, а до него никто) дал нам художественные типы красоты русской, вышедшей прямо из духа русского, обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканные. Свидетельствуют о том типы Татьяны, женщины совершенно русской, уберегшей себя от наносной лжи, типы исторические, как, например, Инок и другие в “Борисе Годунове”, типы бытовые, как в “Капитанской дочке” и во множестве других образов, мель-кающих в его стихотворениях, в рассказах, в записках, даже в “Истории Пугачевского бунта”. Главное же, что надо особенно подчеркнуть, – это то, что все эти типы положительной красоты человека русского и души его взяты всецело из народного духа (а народный дух, как говорит Ильин, всегда строился на вере, а после крещения Руси – на вере православной. – Б.Е.). Тут же надо говорить всю правду: не в нынешней нашей цивилизации, не в “европейском” так называваемом образовании (которого у нас, к слову сказать, никогда и не было), не в уродливостях внешне усвоенных европейских идей (идей изживания веры и внедрения всеобщей погони за материальным благополучием. – Б.Е.) и форм указал Пушкин эту красоту, а единственно в народном духе нашел ее, и только в нем. Таким образом, повторяю, обоз-начив болезнь, дал и великую надежду: “Уверуйте в дух народный (православный. – Б.Е.) и от него единого ждите спасения и будете спасены”. (Пушкин знал, что без Спасителя нет спасения. – Б.Е.). Вникнув в Пушкина, не сделать такого вывода невозможно...”
 
“...(3) Третий пункт, который я хотел отметить в значении Пушкина, есть та особая характернейшая и не встречаемая кроме него нигде и ни у кого черта художественного гения – способность всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих наций, и перевоплощения почти совершенного. Я сказал в моей речи, что в Европе были величайшие художественные мировые гении: Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры, но что ни у кого из них не видим этой способности, а видим ее только у Пушкина. (Заметим, что эта уникальная способность Пушкина основана опять-таки на известной черте нашего национального ха-рактера – любящем сердце, способности уживаться со всеми, понимать чужую душу, вжи-ваться в нее и сопереживать ей. – Б.Е.). Не в отзывчивости одной тут дело, а именно в изу-мляющей полноте перевоплощения. Эту способность, понятно, я не мог не отметить в оценке Пушкина, именно как характернейшую особенность его гения, принадлежащую из всех всемирных художников ему только одному, чем и отличается он от них от всех. (Это свойство Пушкина, пожалуй, отмечено Достоевским впервые в литературоведнии. И вполне спра-ведливо. Драмы, поэмы, многочисленные переводы, стихи на исторические темы, цикл “Песни западных славян” – всё говорит об этом. – Б.Е.). Но не для умаления такой величины евро-пейских гениев, как Шекспир или Шиллер, сказал я это; такой глупенький вывод из моих слов мог бы сделать только дурак. (Заносило же иногда в полемике и Достоевского... Простим гения... – Б.Е.) Всемирность, всепонятность и неисследимая глубина мировых типов человека арийского племени, данных Шекспиром на веки веков, не подвергается мною ни малейшему сомнению. И если б Шекспир создал Отелло действительно веницианским мавром, а не англичанином, то только придал бы ему ореол местной национальной характеристики, ми-ровое же значение этого типа осталось бы по-прежнему то же самое, ибо в итальянце он выразил бы то же самое, что хотел сказать, с такою же силою. Повторяю, не на мировое зна-чение Шекспиров и Шиллеров хотел я посягнуть, обозначая гениалнейшую способность Пушкина перевоплощаться в гении чужих наций, а желая лишь в самой этой способности и в полноте ее отметить великое и пророческое для нас указание, ибо...”
 
“...4) Способность эта есть всецело способность русская, национальная (видите! – Б.Е.), и Пушкин только делит ее со всем народом нашим, и, как совершеннейший художник, он есть и совершеннейший выразитель этой способности (лечшего подтверждения наших выводов в этом плане нам и не надо. – Б.Е.), по крайней мере в своей деятельности, в деятельности художника. Народ же наш именно заключает в душе своей эту склонность к всемирной отзывчивости и к всепримирению и уже проявил ее во всё двухсотлетие с петровской реформы не раз. Обозначя эту способность народа нашего, я не мог не выставить в то же время, в факте этом, и великого утешения для нас в нашем будущем, великой и, мо-жет быть, величайшей надежды нашей, светящей нам впереди. Главное, я обозначил то, что стремление наше в Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только законно и разумно, в основании своем, но и народно, совпадало вполне с стрем-лениями самого духа народного, а в конце концов бесспорно имеет и высшую цель. В краткой, слишком краткой речи моей я, конечно, не мог развить мою мысль во всей полноте, но, по крайней мере, то, что высказано, кажется, ясно. И не надо, не надо возмущаться сказанным мною, “что нищая земля наша, может быть, в конце концов скажет новое слово миру. Смешно тоже и уверять, что прежде чем сказать новое слово миру, “надобно нам самим развиться экономически, научно и гражданственно, и тогда только мечтать о “новых словах” (новым-то может быть и хорошо забытое старое. – Б.Е.) таким совершенным (будто бы) организмам, как народы Европы”. (“Совершенные организмы Запада”, изменив христианской вере, несмотря на свое мощное материальное развитие, духовно гораздо ниже “нищих” жителей “земли нашей“ бедной. – Б.Е.)...”
 
“...Я именно напираю в моей речи, что и не пытаюсь равнять русский народ с народами западными в сферах их экономической славы или научной. Я просто только говорю, что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вмесить в себе идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, прощающего враждебное, различающего и извиняющего несходное, снимающего про-тиворечия.Это не экономическая черта и не какая другая, это лишь нравственная черта (войственная только истинной вере. – Б.Е.), и может ли кто отрицать и оспорить, что ее нет в народе русском? Может ли кто сказать, что русский народ есть только косная масса, осужденная лишь служить экономически преуспеянию и развитию европейской интел-лигенции нашей, возвысившейся над народом нашим, сама же в себе заключает лишь мертвую косность, от которой ничего и не следует ожидать и на которую совсем нечего воз-лагать никаких надежд?...”
 
“Увы, так многие утверждают, но я рискнул объявить иное. Повторяю, я, конечно, не мог доказать “этой фантазии моей”, как я не мог и не указать на нее. Утверждать же, что нищая и неурядная земля наша не может заключать в себе столь высокие стремления, пока не сделается экономически и гражданственно подобною Западу, – есть уже просто нелепость. Основные нравственные сокровища духа, в основной сущности своей по крайней мере, не зависят от экономической силы. Наша нищая неурядная земля, кроме высшего слоя своего, вся сплошь как один человек. (Запальчиво сказано: уже и в народ проникали губительные революционные, онегинско-печоринские настроения, что и привело Россию к катастрофе. Да это Достоевский и сам знает, но запальчивости свойственно преувеличение. – Б.Е.). Все восемьдесят миллионов ее населения представляют (представляли и, верим, через десятки лет представлять будут. – Б.Е.) собою такое духовное единство, какого, конечно, в Европе нет нигде и не может быть, а, стало быть, уже по сему одному нельзя сказать что наша земля неурядна, даже в строгом смысле нельзя сказать, что и нищая...”
 
“Напротив, в Европе, в этой Европе, где накоплено столько богатств, все гражданское основание всех европейских наций – все подкопано и, может быть, завтра же рухнет бес-следно на веки веков (как рухнул могучий, но безбожный Советский Союз. – Б.Е.), а взамен наступит нечто неслыханно новое, ни на что прежнее не похожее. И все богатства, накоп-ленные Европой, не спасут ее от падения, ибо “в один миг исчезнет и богатство” (“Откровение Иоанна Богослова”). Между тем на этот, именно на этот подкопанный и зараженный их гражданский строй (строй практического безверия и безнравственного накопительства. – Б.Е.) и указывают народу нашему как на идеал, к которому он должен стремиться, и лишь по достижении им этого идеала осмелиться пролепетать свое какое-либо слово Европе....”
 
“...Мы же утверждаем, что вмещать и носить в себе силу любящего и всевидящего духа можно и при теперешней экономической нищете нашей (и даже значительно лучше, чем при богатстве. – Б.Е.), да и не при такой еще нищете, как теперь. Ее можно сохранять и вме-щать в себе даже и при такой нищете, какая была после нашествия Батыева или после погрома Смутного времени, когда единственно всеединяющим духом народным была спасена Россия. И наконец, если уж в самом деле так необходимо надо, для того чтоб иметь право любить человечество и носить в себе всеединяющую душу, для того чтоб заключать в себе способность не ненавидеть чужие народы за то, что они непохожи на нас (долгие годы из нас вытравливали такую способность, но, слава Богу, с приходом патриарха Кирилла эта страшная тенденция начинает переламываться. – Б.Е.); для того чтоб иметь желание не укрепляться от всех и в своей национальности, чтоб ей только одной все досталось, а другие национальности считать только за лимон, который можно выжать (а народы такого духа ведь есть в Европе!), – если и в самом деле для достижения всего этого надо, повторяю я, предварительно стать народом богатым и перетащить к себе европейское гражданское устройство, то неужели всё-таки мы и тут должны рабски скопировать это европейское устройство (которое завтра же в Европе рухнет)? Неужели и тут не дадут и не позволят рус-скому организму развиться национально, своей органической силой, а непременно обезличенно, лакейски подражая Европе? Да куда же девать тогда русский-то организм? А еще толкуют о естественных науках! “Этого народ не позволит”, – сказал по одному поводу, года два назад, один собеседник одному ярому западнику. “Так уничтожить народ!” – ответил западник спокойно и величаво. И был он не кто-нибудь, а один из представителей нашей интеллигенции. Анекдот этот верен...” (Много было советчиков у народа: делать то, делать это, перенимать пятое, перенимать десятое, но, как показывает история, народ, действи-тельно, всё это “не позволяет”: он прибавляет к своему национальному только то, что национальному, а стало быть и ему, народу, необходимо. Всё остальное, навязанное силою, остается лёгкой добычей Леты. Уж если социализм канул туда, что уж о других западных ве-щах говорить. – Б.Е.)...
 
Достоевский. “Пушкин (очерк). Произнесено в заседании Общества любителей российской словесности”:
 
“Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа”, – сказал Гоголь. Прибавлю от себя: и пророческое. Да, в появлении его заключается для всех нас, русских, нечто бесспорно пророческое. Пушкин как раз приходит в самом начале правильного самосознания нашего, едва лишь начавшегося и зародившегося в обществе нашем после целого столетия с петровской реформы, и появление его сильно способствует освещению темной дороги нашей новым направляющим светом. В этом-то смысле Пушкин есть пророчество и указание...”
 
“Я делю деятельность нашего великого поэта на три периода... Замечу, однако же, мимоходом, что периоды деятельности Пушкина не имеют, кажется, мне, твердых между собою границ. Начало “Онегина”, например, принадлежит, по-моему, еще к первому периоду деятельности поэта, а кончается “Онегин” во втором периоде, когда Пушкин нашел уже свои идеалы в родной земле, воспринял и возлюбил их всецело своею любящею и прозорливою душой. Принято тоже говорить, что в первом периоде своей деятельности Пушкин подражал европейским поэтам. Парни, Анре Шенье и другим, особенно Байрону. Да, без сомненья, поэты Европы имели великое влияние на развитие его гения, да и сохраняли влияние это во всю его жизнь. (Не все. От Вольтера он позднее решительно отказался, точнее – от его революционных идей. Тогда уже началась гармонизация национальных черт в характере поэта. – Б.Е.)...”
 
“...Тем не менее даже самые первые поэмы Пушкина были не одним лишь подражанием, так что и в них уже выразилась чрезвычайная самостоятельность его гения. В подражаниях никогда не появляется такой самостоятельности страдания и такой глубины самосознания, которые явил Пушкин, например, в “Цыганах” – поэме, которую я всецело отношу еще к первому периоду его творческой деятельности. Не говорю уже о творческой силе и о стре-мительности, которой не явилось бы столько, если б он только лишь подражал. (Достоевский подтверждает наши наблюдения того, как поэт творчески перенимал опыт первых российских поэтов. Там уже был Пушкин, от предшественников оставались “рожки да ножки”. – Б.Е.)...”
 
“...В типе Алеко, герое поэмы “Цыганы”, сказывается уже сильная и глубокая, совершенно русская мысль, выраженная потом в такой гармонической полноте в “Онегине”, где почти тот же Алеко является уже не в фантастическом свете, а в осязаемо реальном и понятном виде. В Алеко Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем (отход от народа, гордыня только и были возможны в обществе, уже крепко тронутом разложением безверия, атеизма. – Б.Е.). Отыскал же он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот вер-ный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся. (Потому что надолго поселилось нарастающее отчуждение от Бога. – Б.Е.). Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. (Они и в наши переломные годы еще не изжили себя, превратившись в олигархов, управленческих чинуш и просто в челядь. – Б.Е.). И если они не ходят уже в на-ше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобазном быте своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного общества, то все равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верою на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастье, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится, – конечно, пока дело только в теории. (Грезы о всемирной революции – это безбожное вырождение русской национальной идеи всеобщей полюбовной, православной жизни. – Б.Е.)...”
 
“...И что же оказывается: при первом столкновении своем с условиями этой дикой природы (речь о герое поэмы “Цыганы”. – Б.Е.) он не выдерживает и обагряет свои руки кровью. Не только для мировой гармонии, но даже и для цыган не пригодился несчастный мечтатель, и они выгоняют его – без отмщения, без злобы, величаво и простодушно:
 
Оставь нас, гордый человек,
Мы дики, нет у нас законов,
Мы не терзаем, не казним...
 
Всё это, конечно, фантастично, но “гордый-то человек” реален и метко схвачен. В первый раз схвачен он у нас Пушкиным, и это надо запомнить. Именно, именно чуть не по нем, и он злобно растерзает и казнит за свою обиду или, что даже удобнее, вспомнив о принадлежности своей к одному из четырнадцати классов, сам возопиет, может быть (ибо случалось и это), к закону, терзающему и казнящему, и призовет его, только бы отомщена была личная обида его...”
 
“...Нет, эта гениальная поэма не подражание! Тут уже подсказывается русское решение вопроса, “проклятого вопроса”, по народной вере и правде: “Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек, и прежде всего потрудись на родной ниве”, – вот это решение по народной правде и народному разуму (основанному всё на том же русском православии. – Б.Е.).”Не вне тебя правда, а в тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой – и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. По-бедишь себя, усмиришь себя – и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймешь наконец народ свой и святую правду его. (Всё это, понятно, возможно при помощи Божьей. Одному человеку с этим не справиться. – Б.Е.). Не у цыган и нигде мировая гармония, если ты первый сам ее недостоин, злобен и горд и требуешь жизни даром, даже и не предполагая, что за нее надобно платить...” Это решение вопроса в поэме Пушкина уже сильно подсказано. Еще яснее выражено оно в “Евгении Онегине”, поэме уже не фантастической, но осязательно реальной, в которой воплощена настоящая русская жизнь с такою творческой силой и с такою законченностию, какой и не бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй...” (Действительно, “Евгению Онегину” трудно что-то противопоставить в русской поэзии. Ему, возможно, могло бы составить конкуренцию “Возмездие” Блока, но оно осталось незавершенным. – Б.Е.).
 
“Онегин приезжает из Петербурга – непременно из Петербурга, это несомненно необходимо было в поэме, и Пушкин не мог упустить такой крупной реальной черты в биографии своего героя. Повторяю опять, этот же Алеко, особенно потом, когда он восклицает в тоске:
 
Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу в параличе?
 
Но теперь, в начале поэмы он пока еще наполовину фат и светский человек, и слишком еще мало жил, чтоб успеть вполне разочароваться в жизни. Но и его уже начинает посещать и беспокоить
 
Бес благородный скуки тайной.
 
В глуши, в сердце своей родины, он, конечно, не у себя, он не дома. Он не знает, что ему тут делать, и чувствует себя как бы у себя же в гостях. Впоследствии, когда он скитается в тоске по родной земле и по землям иностранным, он, как человек бесспорно умный и бес-спорно искренний, еще более чувствует себя и у чужих себе самому чужим. Правда, и он любит родную землю, но ей не доверяет. Конечно, слыхал и об родных идеалах, но им не верит. Верит лишь в полную невозможность какой бы то ни было работы на родной ниве, а на верующих в эту возможность, – и тогда, как и теперь, немногих, – смотрит с грустною насмешкой. (Если у человека нет веры, у него над всем только насмешка; заметим, что на протяжении всего романа Онегин ни разу не вспомнил о Боге; он в нем не нуждался. – Б.Е.). Ленского он убил просто от хандры, почем знать, может быть, от хандры по мировому идеалу, – это слишком по-нашему, это вероятно. (Вероятно, потому что от безверного человека можно ожидать всё, что угодно. – Б.Е.)...”
 
“...Не такова Татьяна: это тип твердый, стоящий твердо на своей почве. Она глубже Онегина и, конечно, умнее его. Она уже одним благородным инстинктом своим предчувствует, где и в чем правда, что и выразилось в финале поэмы. Может быть, Пушкин даже лучше бы сделал, если бы назвал свою поэму именем Татьяны, а не Онегина, ибо бесспорно она главная героиня поэмы. Это положительный тип, а не отрицательный, это тип положительной красоты, это апофеоз русской женщины, и ей предназначил поэт высказать мысль поэмы в знаменитой сцене последней встречи Татьяны с Онегиным. Можно даже сказать, что такой красоты поло-жительный тип русской женщины почти уже и не повторялся в нашей художественной лите-ратуре – кроме разве образа Лизы в “Дворняском гнезде” Тургенева. Но манера глядеть свысока сделала то, что Онегин совсем даже не узнал Татьяну, когда втретил ее в первый раз, в глуши, в скромном образе чистой, невинной девушки, так оробевшей пред ним с первого разу. Он не сумел отличить в бедной девочке законченности и совершенства и действительно, может быть, принял за “нравственный эмбрион”. Это она-то эмбрион, это после письма-то ее к Онегину! Если есть кто нравственный эмбрион в поэме, так это, конечно, он сам, Онегин, и это бесспорно. Да и совсем не мог он узнать ее: разве он знает душу человеческую? Это отвлеченный человек, это беспокойный мечтатель во всю его жизнь...”
 
“...Это поняла Татьяна. В бессмертных строфах романа поэт изобазил ее посетившею дом этого столь чудного и загадочного еще для нее человека. Я уже не говорю о худо-жественности, недосягаемой красоте и глубине этих строф. Вот она в его кабинете, она раз-глядывает его книги, вещи, предметы, старается угадать по ним душу его, разгадать свою загадку, и “нравственный эмбрион” останавливается наконец в раздумье, со странною улыбкой, с предчувствием разрешения загадки, и губы ее тихо шепчут:
 
Уж не пародия ли он?
 
Да, она должна была прошептать это, она разгадала. В Петербурге, потом, спустя долго, при новой встрече их, она уже совершенно его знает. Кстати, кто сказал, что светская, при-дворная жизнь тлетворно коснулась ее души и что именно сан светской дамы и новые свет-ские понятия были отчасти причиной отказа ее Онегину? Нет, это не так было. Нет, это та же Таня, та же прежняя деревенская Таня! (Человек с Богом в сердце не подвержен светским, мирским влияниям – так бы надо было сказать. – Б.Е.). Она не испорчена, она, напротив, удручена этою пышною петербургскою жизнью, надломлена и страдает; она ненавидит свой сан светской дамы, и кто судит о ней иначе, тот совсем не понимает того, что хотел сказать Пушкин. (Мы бы тут поправили Достоевского: свой сан она не ненавидит, а по-христиански смиряется с ним, но серьезно его не воспринимает, всё это ей ни к чему. – Б.Е.). И вот она твердо говорит Онегину:
 
Но я другому отдана
И буду век ему верна....”
 
“...Кому же, чему же верна? Каким это обязанностям? Этому-то старику генералу, которого она не может любить, потому что любит Онегина, и за которого вышла потому только, что ее “с слезами заклинаний молила мать”, а в обиженной, израненной душе ее было тогда лишь отчаяние и никакой надежды, никакого просвета? (И тут требуется поправка. Верующая душа Тани и тут смирилась: раз не ответил ее любви Онегин, что ж, так, значит, Богу угодно; и потому она согласилась на брак с генералом, а не из-за страшного отчаяния и рухнувших надежд. – Б.Е.). Да, верна этому генералу, ее мужу, честному человеку, ее любящему, ее уважающему и ею гордящемуся. Пусть ее “молила мать”, но ведь она, а не кто другая, дала согласие, она ведь, она сама поклялась ему быть честною женой его. (Она, надо думать, повенчана была с генералом в храме, перед лицом Бога, и тут, а не в чем-то другом, объяснение всего. – Б.Е.). Пусть она вышла за него с отчаяния (со смирения. – Б.Е.), но теперь он ее муж, и измена ее покроет его позором, стыдом и убьет его. (Но покроет позором и убьет также и ее, и это тоже важно. – Б.Е.). А разве может человек основать свое счастье на несчастье другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, а и в высшей гармонии духа (в гармонизации всех свойств души. – Б.Е.). Чем успокоить дух, если назади стоит нечестный, безжалостный, бесчеловечный проступок?...”
 
“Итак, в “Онегине”, в этой бессмертной и недосягаемой поэме своей, Пушкин явился великим народным писателем, как до него никогда и никто. Он разом, самым метким, самым прозорливым образом отметил самую глубь нашей сути, нашего верхнего над народом стоящего общества. Отметив тип русского скитальца, скитальца до наших дней и в наши дни, первый угадав его гениальным чутьем своим, с исторической судьбой его и с огромным значением его в нашей грядущей судьбе, рядом с ним поставив тип положительной и бес-спорной красоты в лице русской женщины, Пушкин, и, конечно, тоже первый из писателей русских, провел пред нами в других произведенях этого периода своей деятельности целый ряд положительно прекрасных русских типов, найдя их в народе русском. Главная красота этих типов в их правде, правде бесспорной и осязательной, так что орицать их уже нельзя, они стоят, как изваянные... О типе русского инока-летописца, например, можно было бы написать целую книгу, чтоб указать всю важность и все значение для нас этого величавого русского образа, отысканного Пушкиным в русской земле, им выведенного, им изваянного и поставленного пред нами теперь уже навеки в бесспорной, смиренной и величавой духовной красоте своей, как свидетельство того мощного духа народной жизни, который может выделять из себя образы такой неоспоримой правды. (Правда тут еще и в том, что инок-летописец – один из безымянной армии создателей той культурной основы, из которой, как мы уже отмечали, выросла матушка Русь. – Б.Е.)...”
 
“...Тип этот дан, есть, его нельзя оспорить, сказать, что он выдумка,что он только фантазия и идеализация поэта. Вы созерцаете сами и соглашаетесь: да, это есть, стало быть, и дух народа, его создавший, есть, и жизненная сила этого духа есть, и она велика и необъятна. Повсюду у Пушкина слышится вера в русский характер, вера в его духовную мощь, а коль вера, стало быть, и надежда, великая надежда за русского человека.
 
В надежде славы и добра
Гляжу вперед я без боязни, –
 
Сказал сам поэт по другому поводу, но эти слова его можно прямо применить ко всей его национальной творческой деятельности. И никогда еще ни один русский писатель, ни прежде, ни после его, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим, как Пушкин (Удивительно, но соединению этому не помешало даже то трагическое обстоятельство, что Пушкин шел к Богу, а народ, частью своей, от Бога; не помешало потому, что в поэте с годами всё мощнее гармонизировался национальный дух, что наш национальный гений ре-шительно отверг как революционность, так и безверную безнравственность. – Б.Е.). О, у нас есть много знатоков народа нашего между писателями, и так талантливо, так метко и так любовно писавших о народе, а между тем если сравнить их с Пушкиным, то, право же, до сих пор за одним, много за двумя исключениями из самых позднейших последователей его, это лишь “господа” о народе пишущие. (Вот это точность, точность изумительная! – Б.Е.). У самых талантливых из них, даже вот у этих двух исключений, о которых я сейчас упомянул, нет-нет, а и промелькнет вдруг нечто желающее поднять народ до себя и осчастливить его этим поднятием. В Пушкине же есть именно что-то сроднившееся с народом взаправду, доходящее в нем почти до какого-то простодушного умиления. (Одна только любовь к няне давала поэту такое право. Кто еще написал о своей няни такие щемящие слова:
 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня... – Б.Е.).
 
Возьмите Сказание о медведе и о том, как убил мужик его боярыню-медведицу, или припомните стихи:
 
Сват Иван, как пить мы станем, –
 
И вы поймете, что я хочу сказать....”
 
“...Все эти сокровища искусства и художественного прозрения оставлены нашим великим поэтом как бы в виде указания для будущих грядущих за ним художников, для будущих работников на этой же ниве. (Жаль, что некоторые нынешние пишущие потомки не в сосоянии оценить щедрого дара гения; нам доводилось слышать мнение, что стихи Пушкина значи-тельно ниже и по мысли, и по таланту стихов поэтов “серебряного века”. – Б.Е.). Положительно можно сказать: не было бы Пушкина, не было бы и последовавших за ним талантов. По крайней мере, не проявились бы они в такой силе и с такой ясностью, несмотря даже на великие их дарования, в какой удалось им выразиться впоследствии, уже в наши дни. Но не в поэзии лишь одной дело, не в художественном лишь творчестве: не было бы Пушкина, не определились бы, может быть, с такою непоколебимой силой (в какой это явилось потом, хотя все еще не у всех, а у очень лишь немногих) (явится и полнее, придет срок. – Б.Е.) наша вера в нашу русскую самостоятельность, наша сознательная уже теперь надежда на наши народные силы, а затем и вера в грядущее самостоятельное назначение в семье европейских народов. Этот подвиг Пушкина особенно выясняется, если вникнуть в то, что я называю тре-тьим периодом его художественной деятельности...”
 
“Еще и еще раз повторю: эти периоды не имеют таких твердых границ. Некоторые из произведений даже этого третьего периода могли, например, явиться в самом начале поэтической деятельности нашего поэта (когда гармонизировались духовные свойства. – Б.Е.), ибо Пушкин был всегда цельным, целокупным, так сказать, организмом, носившим в себе все свои зачатки разом, внутри себя, не воспринимая их извне. (Носить-то носил, но проявить их мог опять-таки в моменты более полной гармонизации. – Б.Е.). Внешность только будила в нем то, что было уже заключено во глубине души его. Но организм этот развивался, и периоды этого развития действительно можно обозначить и отметить, в каждом из них, его особый характер и постепенность порождения одного периода из другого. Таким образом, к третьему периоду можно отнести тот разряд его произведений, в которых преимущественно засияли идеи всемирные, отразились поэтические образы других народов и воплотились их гении. Некоторые из этих произведений явились (в свет. – Б.Е.) уже после смерти Пушкина. И в этот-то период своей деятельности наш поэт представляет собою нечто почти даже чудесное, неслыханное и невиданное до него нигде и ни у кого. (И снова объяснением всему – идеальная гармония духовных свойств поэта в последнее десятилетие жизни. – Б.Е.). В самом деле, в европейских литературах были громадной величины художественные гении – Шекспиры, Сервантесы, Шиллеры. Но укажите хоть на одного из этих великих гениев, который бы обладал такою способностью всемирной отзывчивости, как наш Пушкин. И эту-то спо-собность, главнейшую способность нашей национальности, он именно разделяет с народом нашим, и тем, главнейше, он и народный поэт...”
 
“Самые величайшие из европейских поэтов никогда не могли воплотить в себе с такой силой гений чужого, соседнего, может быть, с ними народа, дух его, всю затаенную глубину этого духа и всю тоску его призвания, как мог это проявлять Пушкин. Напротив, обращаясь к чужим народностям, евроейские поэты чаще всего перевоплощали их в свою же нацио-нальность и понимали по-своему. Даже у Шекспира его итальянцы, например, почти сплошь те же англичане. Пушкин лишь один изо всех мировых поэтов обладает свойством перевоплощаться вполне в чужую национальность. Вот сцены из “Фауста”, вот “Скупой рыцарь” и баллада “Жил на свете рыцарь бедный”. Перечтите “Дон-Жуана”, и если бы не было подписи Пушкина, вы бы никогда не узнали, что это написал не испанец. Какие глубокие, фантастические образы в поэме “Пир во время чумы”! Но в этих фантастических образах слышен гений Англии; эта чудесная песня о чуме героя поэмы, эта песня Мери со стихами:
 
Наших деток в шумной школе
Раздавались голоса,
 
Это английские песни, это тоска британского гения, его плач, его страдальческое пред-чувствие своего грядущего. Вспомните странные стихи:
 
Однажды странствуя среди долины дикой...
 
Это почти буквальное переложение первых трех страниц из странной мистической книги, написанной в прозе, одного древнего английского религиозного сектатора (поэта и пропо-ведника Джона Беньяна. – Б.Е.) , – но разве это только переложение? В грустной и вос-торженной музыке этих стихов чувствуется самая душа северного протестантизма, английского ересиарха, безбрежного мистика, с его тупым, мрачным и непреоборимымы стремлением и со всем безудержем мистического мечтания. Читая эти странные стихи, вам как слышится дух веков реформации, вам понятен становится этот воинственный огонь начинавшегося протестантизма, понятна становится, наконец, самая история, и не мыслью только, а как будто вы сами там были, прошли мимо вооруженного стана сектантов, пели с ними их гимны, плакали с ними в их мистических восторгах и веровали вместе с ними в то, во что они поверили. (Конечно, истинно православному и это знать нужно. – Б.Е.). Кстати: вот рядом с этим рилигиозным мистицизмом религиозные же строфы из Корана или “Подражания Корану”: разве тут не мусульманин, разве это не самый дух Корана и меч его, простодушная величавость веры и грозная кровавая сила ее? (Подобными перевоп-лощениями в другие религии Пушкин сам постигал иноземные веры, чтобы глубже осознать православие, – и читателям помогал сделать это; сам-то читатель когда до этого дойдет! – Б.Е.).
 
“Это только у Пушкина, и в этом смысле, повторю, он явление невиданное и неслыханное, а по-нашему, и пророческое, ибо... ибо тут-то и выразилась наиболее его национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии, народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего, таящегося уже в настоящем, и выразилась проро-чески. Ибо что такое сила духа русской народности, как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности? Став вполне народным поэтом, Пушкин тотчас же, как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк...”
 
“...Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. (Дос-тоевкий развивает пророчества святых отцов о будущей православной миссии русской нации. – Б.Е.). Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. О, всё это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей. (Это сремление проявляется всю нашу историю – Русь объединяла вокруг себя множество племен и народностей и жила с ними мирно, полюбовно. Лишь советские времена внесли в эту дружбу семена раздора, да некоторые, очень редкие в прошлом и настоящем, несправедливые войны. – Б.Е.). Если хотите вникнуть в нашу историю после петровской реформы, вы найдете уже следы и указания этой мысли, этого мечтания моего, если хотите, в характере общения нашего с европейскими племенами, даже в государственной политике нашей...”
 
“...Ибо что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила Европе, может быть, гораздо более, чем себе самой? Не думаю, чтоб от неумения лишь наших по-литиков это происходило. О, народы Европы и не знают, как они нам дороги! И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести прими-рение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловеческой и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону! (Это невероятное событие может стать вероятным, если Русь снова станет пра-вославной в большей части народа своего. А это может быть вполне. Нынешнее возрождение позволяет на это надеяться. – Б.Е.). Знаю, слишком знаю, что слова мои могут показаться восторженными, преувеличенными и фантастическими. Пусть, но я не раскаиваюсь,что их высказал. Этому надлежало быть высказанным, но особенно теперь, в минуту торжества нашего, в минуту чествования нашего великого гения, эту именно идею в художественной силе своей воплощавшего. Да и высказывалась уже эта мысль не раз, я ничуть не новое говорю. Главное, все это покажется самонадеянным: “Это нам-то, дескать, нашей-то нации, нашей-то грубой земле такой удел? Это нам-то предназначено в человечестве высказать новое слово?” Что же, разве я про экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина...”
 
“...Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю “в рабском виде исходил благословляя” Христос. Почему же нам не вместить последнего слова его? Да и сам он не в яслях ли ро-дился? Повторяю: по крайней мере, мы уже можем указать на Пушкина, на всемирность и всечеловечность его гения. Ведь мог же он вместить чужие гении в душе своей, как родные. (Гармонизация духовных свойств особенно требует наполнения всем недостающим, всем дополняющим до идеального состояния, до полной красоты. – Б.Е.). В искусстве, по крайней мере, в художественном творчестве, он проявил эту всемирность стремления русского духа неоспоримо, а в этом уже великое указание. Если наша мысль есть фантазия, то с Пушкиным есть, по крайней мере, на чем этой фантазии основаться. Если бы жил он дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже понятные нашим евро-пейским братьям, привлек бы их к нам гораздо более и ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду стремлений наших, и они уже более понимали бы нас, чем теперь, стали бы нас предугадывать, перестали, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно, как теперь еще смотрят. Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем...”
 
(Разгадаем ли? И главное – разгадают ли нас? Дадим ли мы повод к такому разгады-ванию?.. Недавно известный в наших краях антипушкинист привел мне интернетские данные о том, каких русских писателей больше всего в мире читают. По-прежнему Достоевского. Пушкина вообще в списке не оказалось. “Вот тебе и национальнй гений. Нет к нему интереса”, – сказал он с ноткой назыдательного превосходства. А я припомнил библейское пророче-ство, что последний обязательно станет первым. Подумалось так не в укор Достоевскому (его всегда будут читать запоем – такая уж проблематика его ромнов). Подумалось о Пушкине – наиполнейшем выразителе русского национального духа. Да, сейчас, когда Россия только-только начала подниматься с колен безверия и безнравственности, когда ей весьма еще далеко до того, чтобы показывать всепланетарный пример Христовой жизни, захватывающий пример любви и доброты, – сейчас, отошедший от Христа запад, и вообще мир, Россию и ее гениев никак не воспринимает (за исключением Достоевского, по причине вполне понятной: необычная тематика, детективные сюжеты, мистическая глубина психологии – всё при-тягивает, даже читателя из черни). Безнравственному, бездуховному не нужно духовное и нравственное, пусть даже если они только начинают возрождаться где-то. Не нужен и Пушкин, выразитель главной русской национальной черты – духовной Христовой чистоты. Не нужен, как не нужен пока и Христос. Там ведь Христос только на языке остался, ежели еще остался. Сердца и души давно уже принадлежат мамоне. Есенин еще в 20-ые годы прошлого века писал о запад, в котором одни “доллары, доллары, доллары...” Сейчас пристрастия к “долларам” стало во много раз больше. Однако всё в мире приедается. Благополучие и без-нравственность тоже приедятся. Запросит проснувшаяся совесть правды и чистоты. И пораженные взоры увидят это богатство в жизни страны, которую никогда и замечать-то не хотели. Увидят правду и чистоту в России. И всё о ней и в ней станет интересным. И Пушкин пойдет нарасхват, как идет сейчас Достоевский. Они вместе пойдут нарасхват. Потому что никто, как они, не выразил души русской, тайной веры в Бога, умения и совестливого стремления жить по Христовым заповедям. Прочтет их мир, как откровения Божии, и так неистребимо-спасительно захочет жить по-русски, – в мире и любви. – Б.Е.).
 
6 июня 2009 года,
день рождения великого поэта;
троицкая родительская суббота;
9 июня 2009 года,
праведног Иоанна Русского исповедника;
16 июля 2009 года,
святителя Филиппа, митрополита Московского.